Текст книги "Русская и советская фантастика (повести и рассказы)"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Антон Чехов,Александр Куприн,Иван Тургенев,Михаил Лермонтов,Александр Грин,Алексей Толстой,Алексей Толстой,Андрей Платонов,Владимир Одоевский,Валерий Брюсов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Слухи о вечерах Шреккенфельда и особенно об его Адельгейде привлекли к нему молодежь. Каждый шел посмотреть на нее, как на кочевую комедиянтку, походную певицу. Но каждого изумлял взгляд на нее, и, особенно, разговор ее. Свобода обращения Адельгейды с молодыми людьми представляла разительную противоположность с ее холодностью. Один взор Адельгейды останавливал двусмысленный разговор или дерзкое слово самого безрассудного ветреника, а ее дарования заставляли забывать, что она была дочь какого-то шарлатана и показывала опыты необыкновенных дарований своих за деньги.
Шреккенфельд скоро составил у себя особенные, частные вечера, давая публичные вечера только один раз в неделю. Он занимал богатую квартиру, и всякий, кто был порядочно одет и знакомился с ним на публичных вечерах, имел право прийти к нему на частный вечер и привести с собою знакомого. Совершенная свобода была в этих собраниях, хотя вид Адельгейды удерживал всех в совершенной благопристойности. Шреккенфельд был неистощим в занятии гостей: пение, музыка, опыты ученые, декламация и игра Адельгейды занимали одних, большая карточная игра – других. Шреккенфельд держал огромный банк, выигрывал и проигрывал большие суммы, хотя сам никогда не садился играть, и только повсюду надзирал своими зелеными, лягушечьими глазами. Он внушал всем какое-то невольное отвращение, так, как Адельгейда всех привлекала собою. Нельзя было не удивляться обширным знаниям Шреккенфельда; притом он свободно говорил на пяти или шести языках; но всякое движение его было разочтено, продажно. Он казался всезнающим демоном, а Адельгейда духом света, которого заклял, очаровал этот демон и держит в цепях. Внезапный восторг, одушевлявший задумчивую Адельгейду при музыке и поэзии, можно было почесть мгновением, в которое этот ангел света вспоминает о своем прежнем небе.
Посетив раза три Шреккенфельда, я, как и другие, был очарован Адельгейдой. Но это не была любовь. Я смотрел на Адельгейду, как на волшебное привидение какое-то, как на создание из звуков музыки и слов поэзии. С восторгом говорил я об ней Антиоху. Он смеялся и отвечал мне, что один вид шарлатана ему отвратителен, и, несмотря на то, что многие шарлатаны обладают тайнами знаний, неизвестными ученым, дарованиями, какими могли бы гордиться художники, он всегда видит в них презренных торгашей божественными дарами, ремесленников, унижающих величие человека. «Признаюсь тебе, Леонид, что женщина, показывающая за деньги свои дарования, есть для меня творение нестерпимое. Я могу равнодушно смотреть на паяца, на фокусника, но на певицу – не могу, все равно, что на эквилибристику! Смейся, но я не пошел слушать Ката-лани в ее концерте, и слышал ее в частном доме – не пошел бы в концерт ни Малибран, ни Пасты! Один вид приставника, который отбирает у меня билет при входе, поворачивает мое сердце и разрушает для меня очарование. Иное дело в театре, где все является мне в каком-то оптическом обмане»…
Но я уговорил его идти к Шреккенфельду. Антиох сел в дальнем углу залы, холодно слушал музыку, невнимательно смотрел на опыты Шреккенфельда. Он видел и Адельгейду, но, казалось, не замечал ее. В ту минуту, когда Адельгейда села за арфу, обратила взоры к небесам и начала тихими аккордами, движение Антиоха заставило меня взглянуть на него. Я увидел, что глаза его загорелись. Чудные звуки арфы слились с голосом Адельгейды – Антиох едва мог сидеть на месте. Неизъяснимая грусть, смешанная с какою-то радостью, что-то непонятное для меня изобразилось на лице Антиоха.
Надобно сказать, что в этот роковой вечер и Адельгейда была очаровательна, неизобразима! Когда она оставила арфу и начала декламировать с вдохновенным взором, с горящими щеками, с глазами, полными слез, – я не посмел бы влюбиться в нее: так неземна казалась мне Адельгейда! Она читала чудное посвящение Фауста, и эти столь известные слова:
Ihr naht euch wieder, schwankende Gustalten!
Die früh sich einst dem trüben Blick gezeigt.
Versuch’ ich wohl euch diessmal fest zu halten?
Fühl’ich mein Nerz noch jenem Wahn geneigt![16]16
Опять ты здесь, мой благодатный гений, Воздушная подруга юных дней!
Опять, с толпой знакомых привидений, Теснишься ты, мечта, к душе моей!
Жуковский
[Закрыть]
казались импровизациею в устах Адельгейды; казалось, что мы слышим их в первый раз! Когда же звуки смычка, водимого по сердцу человеческому (как сказал о гармонике наш известный поэт), раздались в зале и среди их умолкающих, замирающих переливов Адельгейда произнесла —
Und mich ergreift ein längst entwöhntes Sehnen Nach jenem stillen ernsten Geisterreich.
Es schwebet nun in unbestimmten Tönen,
Mein lispelnd Lied, der Aeolsharfe gleich,
Ein Schauer fasst mich, Thräne folgt den Thränen,
Das strenge Herz es fühlt sich mild und weich;
Was ich besitze seh’ ich wie in weiten,
Und was verschwand wird mir zu Wirklichkeiten! [17]17
И снова в томном сердце возникает
Стремленье в оный таинственный свет;
Давнишний глас на лире оживает,
Чуть слышимый, как Гения полет,
И душу хладную разогревает
Опять тоска по благам прежних лет:
Все близкое мне зрится отдаленным;
Погибшее опять одушевленным…
Жуковский
[Закрыть]
слезы потекли из глаз ее – Антиох закрыл глаза свои платком, и, пока раздавались рукоплескания, он поспешно ушел из собрания.
Дня три после того не удалось мне видеться с Антиохом. Я застал его смущенного, бледного. Против обыкновения, он не ходил в наш департамент, и дома ничего не делал, расхаживал взад и вперед, сложа руки.
– Ты болен, Антиох? – спросил я.
– Нет, кажется, а впрочем, может быть, и болен.
Он замолчал, продолжал ходить, и вдруг остановился передо мною, когда я сел и в беспокойстве смотрел на него.
– Леонид! – сказал он мне. – Какой злой дух внушил тебе мысль увлечь меня к Шреккенфельду, к этому демону, волшебнику? В каком мире жил я в эти дни? Что я чувствовал? Что это заговорило для меня во всей природе? Что вложило душу и голос во все бездушные предметы и слило голоса всего в один звук, в одно имя, которое беспрестанно режет мне слух мой, вползает в душу мою адскою змеею и сосет мое сердце?
– Антиох! неужели Адельгейда произвела на тебя такое сильное впечатление?
– Впечатление! Не любовь ли, скажешь ты? Неужели это любовь – любовь, этот палящий яд, который течет теперь по моим жилам и в каждой из них бьется тысячью аневризмов? О, нет! Это не любовь! Я не люблю, не уважаю Адельгейды – торговки своими дарованиями, дочери воплощенного демона! Я презираю ее! Но это какое-то очарование, от которого, как от взора гремучей змеи, спирает мое дыханье, кружится моя голова, – это какое-то непонятное чувство, похожее на усилие, с каким вспоминаем мы о чем-то былом, о чем-то знакомом, забытом нами… Леонид! – я видал, я знал когда-то Адельгейду – да, я знал ее, знал… О, в этом никто не разуверит меня!.. Я знал ее где-то; она была тогда ангелом божиим! И следы грусти на лице ее, и этот взор, искавший кого-то в толпе, все сказывает, что она жила где-то в стране той, где я видел ее, где и она знала меня… Но где, где? Не на Альпах ли раздавался ее голос и закипел в моем сердце слезами памяти? Не на Лаго ли Маджиоре он носился надо мною и запал в душу, с памятью об яхонтовом небе Италии?
Антиох рассказал мне, что третьего дня, оставив собрание Шреккенфельда, он бродил всю ночь, сам не зная где. Слова, голос, музыка Адельгейды преследовали его, терзали, заставляли плакать, и только говор пробудившегося, зашевелившегося по улицам народа напомнил ему самого себя. Он заперся у себя в доме и на другой день, сам не зная как, вечером, желая подышать свободным воздухом, решась идти за город или на взморье, он опять очутился у Шреккенфельда, сел в углу и смотрел на Адельгейду. «Думаю, – продолжал Антиох, – что я походил на всех других, бывших у проклятого шарлатана этого, потому что никто не изумлялся не дивился мне. Помню, что кто-то даже рекомендовал меня Шреккенфельду. А если бы знали люди, что тогда был я, что была тогда душа моя!..»
Адельгейда декламировала на сей раз только песню Теклы. Не стану читать вам немецкого подлинника В пленительных стихах Жуковского, может быть, вам будет понятнее этот Голос с того света:
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел из мира перешла…
О друг! Я все земное совершила:
Я на земле любила и жила!
Нашла ли их? Сбылись ли ожиданья?
Без страха верь: обмана сердцу нет —
Сбылося все! Я в стороне свиданья,
И знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет!
Друг! На земле великое не тщетно!
Будь тверд, а здесь тебе не изменят!
О милый! Здесь не будет безответно
Ничто, ничто – ни мысль, ни вздох, ни взгляд!
Не унывай! Минувшее с тобою!
Незрима я, но в мире мы одном.
Будь верен мне прекрасною душою
– Сверши один начатое вдвоем!
Адельгейды не стало, но Антиох не двигался с места сидел неподвижно и тогда только опомнился, когда Шреккенфельд подошел к нему и что-то начал ему говорить. Антиох увидел, что все разошлись, зала опустела и он был один. Схватив шляпу свою, он поспешил за другими. Шреккенфельд провожал его самым учтивым образом и просил посещать впредь, потому что он видит в нем особенного знатока и любителя изящных искусств.
– Вид его, какая-то злобная радость, какая-то демонская улыбка, были мне так отвратительны, что я дал себе слово никогда не бывать у него более. Но вообрази, что вчера я опять очутился у него; меня влекла какая-то невидимая, непостижимая сила. Адельгейда декламировала песню Миньоны[18]18
Ты знал ли край, где негой дышит лес,
Златой лимон горит во мгле древес,
И ветерок край неба холодит,
И тихо мирт, и гордо лавр стоит? Туда, туда!
Жуковский
[Закрыть]… Но она была выше, лучше, чудеснее Миньоны…
Антиох закрыл лицо руками и бросился в кресла.
– Антиох! – сказал я, – ты любишь Адельгейду!
– Нет!
– Что же это, если не любовь? – S’amor non è, che durique è quel chio sentó? – спросил я его. Не знаю сам, как пришел мне тогда в голову этот стих.
– Прочь с твоим водяным Петраркою! – вскричал нетерпеливо Антиох, – прочь со стихами! Я проклинаю их: они сводят с ума добрых людей! Не от них ли столько народа, который был бы порядочным народом, сделалось никуда не годными повесами! И не глупость ли, заниматься детским подбором созвучных слов, нанизывать их вместе на нитку одной идеи и этой погремушкой дурачить потом других, заставлять их верить, что будто в этой игре колокольчиков заключено что-то небесное, божественное! Дурацкую шапку, дурацкую шапку Гёте, Шиллеру, всем, всем поэтам за то, что они заводят нас в глупые положения, разлучают с делом, с настоящею жизнью, расстраивают нас нелепыми мечтами!..
Он замолчал, ходил большими шагами и вдруг спросил меня очень спокойно: «А согласись, что ты не слыхивал, кто бы читал стихи лучше Адельгейды? Не показывает ли это глубокое сочувствие поэзии, это непостижимое слияние восторга музыки и стихов души, некогда бывшей великою, ангелом, пери – не знаю чем! И вот она человек, ничтожный, как другие, – делает кникс за десять рублей, которые ты даешь ей, чтобы она и с отцом своим не издохла с голоду! Ха, ха, ха!»
Я молчал. И что мог я сказать? Какой ответ поставить против этой бури, разразившейся над пороховым арсеналом?
Und mich ergreift ein längst entwöhntes Sehnen
Nach jenem stillen ernsten Geisterreich[19]19
Опять ты здесь, мой благодатный гений,
Воздушная подруга юных дней!
(Пер. с нем. В. А. Жуковского).
[Закрыть]
произнес глухо Антиох. Видно было, что с усилием хотел он обновить на лице своем обыкновенную, презрительную, насмешливую улыбку, но забыл, каких мускулов движением производилась она. «Право, Леонид! – сказал он, – я не люблю Адельгейду; но только меня мучит мысль: где видал я ее? Где? где? Не помню, не знаю; но я ее видал, точно видал – и это время было самое счастливое в моей жизни, блаженное время! Мне кажется, что если бы я мог только его припомнить, то одного воспоминания было бы достаточно для счастия всей остальной моей жизни! Леонид! не говорил ли, не сказывал ли я тебе чего-нибудь подобного о какой-нибудь девушке?»
Я трепетал и не мог выговорить ни одного слова. Увы! я предчувствовал, я предвидел гибель, в которую упал Антиох; я припоминал слова его: умрем, моя мечта, умрем, да и на что нам жить. Я соображал его мечтательный характер, его мистическое направление; трепетал, что он попался теперь в руки шарлатана, всеми поступками доказывавшего, что для него нет ни бога, ни греха; в руки бродящей певицы, походной комедиянтки, которая самое кокетство, может быть, почитает одним из средств пропитания.
В этот вечер явился я к Шреккенфельду, предчувствуя, что Антиох будет там; я желал рассмотреть все, поклявшись быть ангелом-хранителем моего друга. Шреккенфельд был ко мне отменно ласков. «Придет ли сегодня ваш почтенный приятель, г-н Антиох? – спросил он меня. – Мы приготовляем репетицию Бетховенской симфонии, а он, кажется, отличный знаток и любитель. Пойдемте к нам – здесь нам помешают».
В зале сидело за карточными столами несколько игроков. Мы прошли через несколько комнат и очутились в круглой, внутренней комнате. Тут несколько человек разбирали партитуру и готовили инструменты. Адельгейда держала в руках ноты, задрожала, услышав голос отца, и с трепетом обернулась к нам; при взгляде на меня глубокий вздох вылетел из ее груди, и казалось, облегчил ее. С изумлением прочитал я в глазах Адельгейды чувство: «Слава богу! Это не он!»
До сих пор я видал ее только на сцене, в виде певицы, актрисы; теперь в первый раз увидел я ее по-домашнему, в простом, хотя и щегольском капоте. Она показалась мне так мила, в движениях ее была такая простота, в глазах ее светилась такая чистая невинность, что мне стало совестно самого себя, когда я вспомнил все оскорбительные подозрения, какими обременял Адельгейду.
Все вокруг меня показывало довольство. Серебряный, чайный сервиз стоял на столике. Адельгейда подошла к нему и начала приготовлять чай. Вместо разговорчивой, блестящей певицы я видел молчаливую, тихую девушку, задумчивую, грустную. Шреккенфельд, усадив меня, начал веселый разговор. Адельгейда молчала. «Неужели милое, чудное создание! – думал я, смотря на нее, пока говорил Шреккенфельд, – неужели тебе суждено погубить моего друга, моего пламенного Антиоха? Между вами нет и не может быть никаких отношений: ты не для него, и он не для тебя! Вижу, что ты сама чувствуешь униженное, презрительное свое состояние – иначе отчего грусть твоя? Отчего это глубокое выражение печали на лице твоем?»
Тут явился слуга и сказал что-то Шреккенфельду. Он поспешно вышел, и через минуту мы снова услышали голос его: он возвращался – с ним был Антиох.
Задумчив, мрачен вошел Антиох. Презрение, негодование изображались на лице его, и он был ужасно бледен. Взгляд на Адельгейду не произвел в нем никакой радости. Я заметил только одно выражение, как будто Антиох, с трудом, совершенно рассеянный, что-то старался вспомнить.
Еще внимательней глядел я на Адельгейду: она задрожала, услышав голос, увидев самого Антиоха; щеки ее вспыхнули, но как будто от усиленной скорби, от негодования; глаза ее поднялись к небу, опустились в землю, и украдкою отерла она слезу.
Началась репетиция симфонии. Антиох молча сел в стороне; Шреккенфельд давал какие-то знаки Адельгейде; умоляющий взор Адельгейды обратился к отцу, и в глазах отца сверкнул тогда ужасающий гнев, злость. Поспешно вышла Адельгейда. Шреккенфельд мгновенно переменил свою удивительно подвижную физиогномию в самую ласковую, сел подле меня и занял меня разговором, как будто не обращая вовсе внимания на Антиоха. Но мы замолчали, когда безумные звуки Бетховена начали разливаться в неизобразимых аккордах. Среди глубокой тишины всех, вдруг услышал я позади себя восклицание Антиоха: Это она! С беспокойством оборачиваюсь и вижу, что Адельгейда сидит подле Антиоха и глядит на него, испуганная, с изумлением. Рука ее была в руке Антиоха. Радость, восторг, изумление, небесное чувство поэзии изображались в глазах его; жаркий румянец горел на его щеках. Это она – я узнал ее! – говорил Антиох, забыв, что тут есть посторонние свидетели, что тут отец Адельгейды. Она вырвала у нег свою руку, отступила на два шага и поспешно ушла комнаты.
К счастию, музыканты, занятые разбиранием трудных нот, ничего не слыхали и не заметили. Антиох смотрел на дверь комнаты, куда удалилась Адельгейда, смотрел, как исступленный, как будто все сосредоточилось для него в один взгляд, в один образ – этот образ, на одно мгновение, пролетел мимо его и унес у него и жизнь, и ум, и все идеи его, все понятия, все прошедшее и будущее. Волнение души его видно было в неизобразимой борьбе физиогномии, где радость сменялась печалью, восторг унынием, уверенность недоумением. Всю историю сердца человеческого прочитал бы на лице Антиоха тот, кто умел бы схватить все изменявшиеся быстро переходы страстей, обхвативших его навеки пламенным вихрем… Человек и жизнь исчезли в нем: в раскаленном взоре, каким преследовал он удалившуюся Адельгейду, я видел взор больного горячкою в ту непостижимую минуту, когда тихая минута кончины укрощает телесные терзания болезни, оставляя всю силу духа, возбужденного натянутыми нервами, и неприметно сливает идею вечного покоя смерти с полнотою деятельности, обхватившею телесный и душевный мир – жизнию.
Какое-то тихое, радостное спокойствие, какое-то чувство наслаждения осталось наконец на лице и означилось во всех движениях Антиоха. Когда подошел к нему я, он крепко пожал мне руку и сказал: «Пойдем! Я поделюсь с тобой тем, чего никто из людей не знает и что я узнал теперь!» Когда приблизился к нему Шреккенфельд, улыбка детского лукавства мелькнула на устах Антиоха. «Позвольте нам идти теперь, любезный г-н Шреккенфельд, – сказал он. – Могу ли надеяться, что вы не запретите мне иногда приходить, разделять ваши семейственные наслаждения». Шреккенфельд улыбнулся адски и, казалось, проницал в душу Антиоха своими ядовитыми глазами. «Г-н Антиох! – отвечал он, – дверь моего дома никогда не будет затворена для любителя и знатока искусств, вам подобного; тем более если к этому присовокупляется личное уважение к его особе».
– Посетите и вы меня, любезный г-н Шреккенфельд. Буду вам сердечно рад: вот мой адрес!
Антиох подал ему карточку и дружески пожал ему руку.
Мы вышли и почти бежали по улице. Иногда Антиох останавливался, складывал руки и медленно произносил: Адельгейда, Адельгейда! Как будто это имя надобно было ему вдыхать в себя с воздухом, чтобы поддержать свое бытие. Я хотел начать разговор, но Антиох схватил меня за руку, влек с собою и говорил: «Молчи, ради бога, молчи!.. Адельгейда, Адельгейда!»
Мы пришли на квартиру его, и Антиох запер за собою двери.
Я думал, что он задушит меня в своих объятиях: так крепко обнял он меня. Он прыгал, как дитя, он смеялся, хохотал, и слезы текли между тем по щекам его, горящим неестественным жаром. «О, Леонид! я нашел ее, нашел мою половину души! Загадка жизни моей, загадка жизни человечества найдена мною, – воскликнул наконец Антиох. – Итак, судьба испытывала, терзала, готовила меня, чтобы я разрешил наконец миру, сказал людям тайну их бытия! Теперь я все понимаю: и тоску, и грусть мою, и мучения души! И как терзался я, приближаясь к разрешению тайны высочайшего блаженства, к бытию цельною, полною душою! Мой взор проникает теперь всю природу: я понимаю, что, делая повсюду уделом человека борьбу духа и вещества, величайшее блаженство наше – смерть, судьба нарочно отделяет нас разными ничтожными призраками и привидениями – болезнью, страхом, недоумением! И человек трепещет этих бумажных духов Фрейшица, этой дикой музыки смертного стона, которой привыкло пугаться его воображение. Мы бродим по земле, ища родного душе и сердцу, бродим, не находим, падаем от усталости; тогда судьба начинает жалеть об нас, укачивает нас в вечной люльке, в гробе, и мы засыпаем навсегда, как дети, утомленные беганьем, но перед сном трепещущие всего – и шороха мыши, и стука в окошко, пока все не забудется в игривых фантазиях сна крепкого! Заметь, как искусно скрыта от нас прежняя жизнь наша, наша Ur-Leben, а также и жизнь будущая. Если бы мы знали прежнее наше бытие – мы не могли бы существовать здесь, на бедной нашей земле: мы не остались бы на ней, если бы знали и понимали, что последует и за земною жизнью! Какой же я выродок, за что я так уродливо счастлив, что все это суждено мне понять здесь! Ах, Леонид! Придумай мне слова, составь мне азбуку, которыми мог бы я высказать, написать людям все то, чему хотел бы я научить их, что хотел бы рассказать им. Я узнал из этого языка только одно слово: АдельгейдаI Понимаешь ли ты это слово? Я произнесу его тебе тихо, медленно: А-дель-гейда. Слышишь ли, чувствуешь ли ты, что оно соединяет в себя и звуки музыки, и слова поэзии, и цветы живописи, и формы ваяния, и все мечты души, и все думы сердца? О таких словах думает душа, их ищет она, их слышит и не понимает она в реве морских волн, в грохоте грома, в пении соловья, в песнях поэтов! У поэтов, впрочем, и трудно понять их: ведь они безумцы, спроси об этом философов, и они растолкуют тебе, что поэты говорят без сознания и потому думают украсить такие слова гремушками, мишурою слов, рифм, всякого вздора. А природа выговаривает такие слова так ясно, громко, просто – виновата ли она, что мы глухи? Возьми мое слово: Адельгейда, произнеси его – какая симфония сравнится с ним? Напиши, вырежь его – какое изваяние осмелишься подле него поставить? Тут все – мысль, душа, жизнь, весь мир…»
После того Антиох опять начал говорить: Адельгейда, Адельгейда! Наконец, идеи его приняли какое-то определенное, систематическое направление, и он стройно начал рассказывать мне, где и когда видел Адельгейду.
Как жаль, что я не могу пересказать вам рассказа Антиохова! Помните ли вы слова Байрона
Her thoughts
Were combinations of disjointed things,
And forms imlpapable and unperceived
Of others sight, familiar were to hers
And this the world calls phrensy…[20]20
Ее мысли были уравнением несоедияяемых предметов, и образы, недоступные и незаметные зрению других, были знакомы ей – в люди называют это безумием… (англ.)
[Закрыть]
Да, свет называет это безумием! Но что мудрость наша? Игра в жмурки: счастлив, кто хоть за что-нибудь, хоть за сумасшествие схватился…
– Ты видел, что я признавал с первого взгляда в Адельгейде что-то знакомое, родное, что я старался вспомнить только: где знал я Адельгейду? Когда ныне пришел я к Шреккенфельду, когда он взял меня за руку и повел в свою комнату, мне казалось, что смертельные судороги гнули все мои кости и смерть была в груди моей. Вы занялись музыкою; я не заметил, как явилась и когда села подле меня Адельгейда. Она сказала мне только одно слово: назвала только меня по имени; она только поглядела на меня, и – забывши все, я схватил в восторге ее руку! Эго слово, этот взгляд, это прикосновение пояснили мне в одно мгновение все, и я невольно воскликнул: Это она! Все прежнее обновилось в душе моей и сделалось мне совершенно ясно.
– Леонид! только одного боюсь я: этот Шреккенфельд, эта Адельгейда не мечта ли какая-нибудь, созданная моим воображением? Ты гораздо хладнокровнее меня, хоть я и сам себя очень хорошо понимаю и чувствую – скажи: точно ли она и он существуют? Кажется, я не ошибаюсь: я видел, что она глядит, говорит, я чувствовал, взяв ее за руку, что теплая кровь льется в руке Адельгейды; стало быть, она не привидение! И Шрек-кенфельд также говорит, ходит, он обещал быть у меня…
– Что говоришь ты, Антиох!
– То, что если он или она привидения, оптический обман… Да, заметь, что я всегда вижу их только вечером – если это мечта и я сумасшедший!
Он сильно ударил себя в голову.
– О, мой Антиох! К несчастью – это не мечта. Шреккенфельд и Адельгейда существуют!
– К несчастью? Почему ж к несчастью, если они существуют? Я только требую удостоверения твоего в этом, а остального ни ты, ни он, ни она не знаете. Шреккенфельд думает, что она дочь его… ха, ха, ха! Какая дочь: это моя душа – половина моей души…
– Видишь ли что: есть страна в мире, чудная страна – ее называют Италия. Там все великое, все прекрасное. Столько изящных созданий там, что нет другого равного количества в целом мире. Вообрази, что там был человек, умевший изобразить земными красками, цветною нашею грязью преображенного бога; там есть храм, купол которого кажется небом – так велик он, – и этот купол висит над людьми целые века, ничем не поддержанный; там есть такое изображение красоты в мертвом мраморе, что перед ним красота самой очаровательной девы кажется безобразием; там есть города, утонувшие в виноградниках, миртовых, лавровых, померанцевых лесах; другие построены на волнах моря; другие на городах, зарытых веками в землю. Там был народ, некогда обладавший целым миром: Север, Запад и Восток стремились к нему туда, боролись там с ним – следы борьбы их остались в исполинских развалинах, обломками которых бросали они друг в друга, и эти обломки величиной с наши города. Там смерть и жизнь слиты вместе, вместе любовь и мука, слезы и пение; горы горят, в море отражаются волшебные невидимые сады и замки фей; на горячем пепле огнедышащих гор растет багряный виноград, зреет маслина; обломки столицы мира окружают тлетворные болота… Там родился Наполеон; оттуда шагнул он на трон полусвета; оттуда, надышавшись в последний раз вдохновенного воздуха, пошел он еще испытывать игру судеб… там видел я Адельгейду! Помню эту хижину в цветнике на берегу моря, эту песню рыбака… Адельгейда стояла на дикой скале; арфа была подле нее; она пела – я слушал, не видал, как скрылась она, и на другой день напрасно искал я безвестной моей певицы. Но она была тогда не то, что теперь, и в ее образе я не узнал тогда души моей…
Может быть, она и не заметила встречи со мною, так как, может быть, она забыла тот мир, где прежде, до Италии, мы жили некогда с нею, нераздельным, одним бытием. А! что Италия перед тем миром! Муравейник, на котором расцвела бедная незабудка! Этот мир – немного описаний его найдешь ты у Шекспира, еще у Мильтона… еще у Тассо… еще у Фирдуси… Но все это так мало и недостаточно. На Востоке есть предание, что очаровательные райские сады не скрылись с земли, но только сделались невидимы, переносятся с места на место и на одно мгновение делаются иногда видимыми человеку. Есть минуты, когда в них можно войти, подышать их райскими ароматами, напиться жемчужной живой воды их, отведать их золотистого винограда; но они тотчас исчезают, переносятся за тысячи верст, и счастливец остается или на голой палящей степи или на холодных льдах Севера… В этой-то невидимой стране было существо, которое теперь бродит двойственно по земле под именем Антиоха и Адельгейды. Шреккенфельд, мнимый отец половины меня, злой демон: он очаровал Адельгейду и дал ей отдельное бытие. Мысль неба хранилась в моей половине души, но это был луч, упавший! в бездну мрака. Адельгейда, заклятая демоном, ничего не поймет, пока я не скажу ей волшебного слова: Люблю тебя, Адельгейда, половина души моей! Когда она сознает себя и скажет мне: Люблю тебя, Антиох! – тогда очарование разрушится. Предчувствую, что Шреккенфельд понимает опасность, что он употребит все волшебство свое… Но я обману его, я украду у него самого себя. Мне стоит только напомнить Адельгейде о давно минувшем мире, о нездешнем бытии нашем… тогда… но я не могу предвидеть будущего: ведь я человек и потому не знаю, как свершится таинственный союз души моей: останемся ли мы в мире или, говоря по-человечески, умрем– ведь мне все равно… Но мне надобно подумать, поступить осторожно… перечитаю еще раз Бема и Шведенборга. У них это описано довольно подробно и хорошо. Между тем сам демон мой дастся в хитрый обман мой. Я притворюсь ему другом, и потом…
Бродящие глаза Антиоха устремились на черкесский кинжал, висевший у него на стене. Он содрогнулся, подумал. «О, нет! не то, совсем не то!» – сказал он, сел за столик свой и придвинул к себе деловые бумаги.
– Надобно поработать немного, Леонид, – промолвил он улыбаясь, – завтра день доклада директору. Прощай!
Я пробыл еще несколько времени у Антиоха. Он не говорил ничего более об Адельгейде, спокойно занимался бумагами, подробно рассказывал мне содержание их и то, что хочет писать.
Несколько раз щупал я себе голову, идя домой, где меня ожидали также дела. Слова друга моего были слова безумца; но их стройность, порядок идей, и то, что он превосходно говорил мне потом о своих обыкновенных занятиях, совершенно смешивали меня. «Что же это такое? – спрашивал я сам себя. – Неужели в самом деле это закрывали жрецы Изиды непроницаемым покровом, и только безумие есть истинное проявление мудрости и откровение тайн бытия?»
Утром встретился я с Антиохом в нашем департаменте. Кто не знал случившегося с ним, тот не заметил бы ничего. Только глаза его были ярче обыкновенного; но он говорил прекрасно, умно, был даже по-прежнему колок и насмешлив. Но кто-то нечаянно произнес имя Адельгейды – об ней часто говаривали наши товарищи. Антиох вздрогнул, как будто от электрического удара»! он смолчал, однако ж и улыбка оживила лицо его.
На другой день утром пришел я к Антиоху. Слуга его отворил мне дверь.
– Не велено никого пускать, – сказал он.
– И меня?
– Об вас ничего не сказано.
– Пусти же.
– Но у барина сидит какой-то неизвестный мне господин, и они занимаются чем-то.
Антиох услышал мой голос, вышел сам и ввел меня в свой кабинет. Там сидел у него Шреккенфельд.
Друг мой казался спокойным, тихим, любезным, ласковым; на столе разложены были разные мистические сочинения, расставлены были разные физические инструменты. Давая мне знаки глазами, чтобы я молчал, Антиох просил Шреккенфельда продолжать. Шреккенфельд казался совершенно занятым предметом разговора, казался не замечавшим знаков Антиоха, ни моего присутствия. Они говорили по-итальянски. Худо разумея этот язык, я, однако ж, понимал, что речь идет о том, что всегда увлекало моего друга. Таинственная философия, семь Зефиротов, Соломонов храм, слияние душ, высшее созерцание неба и земли – вот что изъяснял Шреккенфельд, по временам рассказывая о разных любопытных опытах и приложениях. Наконец он дружески раскланялся и ушел.
– Ну, все идет, как надобно! – сказал мне тогда Антиох с радостною улыбкою. – Представь себе, что этот демон решительно поддается мне! Теперь надобно только поступать осторожнее. Помаленьку начну я изъяснять Адельгейде скрытую от нее тайну до бытия земного. Нечего делать! Таков человек, падший ангел, в земной своей оболочке, что ему надобно начинать говорить обыкновенными идеями. Яркий свет вдруг может ослепить человека. И на солнце глядят сквозь закопченное стекло, а что свет солнца нашего против того света! Стану увлекать Адельгейду словами любви, стану говорить ей о дружбе, о неземных идеалах земного счастья, как будто счастье может быть на этой земле! Мне забавно, что я буду казаться влюбленным, тихонько вздыхать, шептать: «Милая Адельгейда! Люблю тебя!» Буду произносить эти слова, как произносят их все люди, не понимая волшебного их смысла, не зная даже того голоса, каким надобно произносить их. «ЛюблюI – говорить Адельгейде, – люблю», – когда я только ею и существую, и если бы не было Адельгейды, так все равно, что одна половина меня ходила бы по петербургским тротуарам. Вот забавный был бы гуляка, Леонид! Вообрази себе половину туловища и головы, с одной рукой, с одной ногой, и этот урод прогуливается, смотрит одним глазом, нюхает табак, жмет руку знакомым. А между тем такие душевные уроды ходят вокруг нас, живут, говорят и никто не смеется над ними…