355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Филиппович » Стая » Текст книги (страница 3)
Стая
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:26

Текст книги "Стая"


Автор книги: Александр Филиппович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Ну, гляди! – сказала она все же с виду строго, чтоб новые товарки не почувствовали в ней слабины к животному пустейшему. – Наскучит, сам прибежишь, не заблудишься, да только я погляжу, открывать тебе дверь либо нет!

Но Егор в квартиру не вернулся ни в тот день, ни на следующий.

Наконец внуки, да и сам Саня его хватились, и тогда решили всем сообща двинуть в подвал на поиски. Михайловна взяла с собой рыбки, пустую консервную банку и немного молока в бутылке.

Нашли они Егора в глухом и темном углу полуосвещенного подвала на жаркой трубе отопления – ленивец спал, то есть пребывал все в том же самодовольном животном состоянии, в каком люди давно привыкли его видеть и воспринимать. С приближением возбужденной публики, хоть и состоящей сплошь из одних родных и, так сказать, близких, Егор, успев этак вовремя проснуться, исчез все же где-то за трубою и осторожно появился снова, тихим мяуканьем откликаясь, лишь тогда, когда Михайловна осталась одна, отослав домой всех своих помощников. Егор, однако, и ей самой в руки не дался, как и всегда-то вне дома, но позволил Михайловне из сторонки понаблюдать за собою. Принесенную ему рыбку он лишь высокомерно обнюхал, зато с жадностью вылакал все молоко, несколько раз прерываясь для отдыха и чтобы сладко облизать с морды брызги и жир. После же трапезы опять вскочил на трубу с распущенным войлоком теплоизоляции и взялся с прилежностью и терпением вычесывать языком шкуру.

И, глядя на него, пока он с достоинством насыщался, а затем охорашивался с независимым видом, Михайловна – а ведь еще несколько минут назад она полна была законного, хозяйского своего негодования на Егора за его строптивость, упрямство, нежелание возвращаться в квартиру – вдруг подумала о другом, о том, что кот вовсе в городе не растерялся, а нашел себе, оказывается, жизнь и занятие по душе и что ей самой надо бы окончательно брать себя как-то в руки да в каких-никаких заботах, от которых невестка осторожно отстраняет ее пока, забывать о своем прошлом привычном образе жизни насовсем. «А то я и вовсе себя глупой какой кошкой вообразила: не смогу опривыкнуть, не смогу опривыкнуть! – рассердилась Михайловна. – А кошка-то, гляди, преспокойно тут живет-поживает, точно испокон веку обитала она в городских домах, да еще и в этом самом подвале!»

С того дня и началась для Михайловны новая полоса городской жизни.

Она развила по дому бурную деятельность, поощряемую чутко Саней, зорко, видимо, догадывавшимся, как нелегко матери сидеть вовсе без дела полезного и постоянного, – а жизнь без полезного практически дела он сам никогда и никак не представлял и считал дело лучшим и лекарем, и учителем. По его конечно же советам и прямым указаниям невестка стала с радостью передавать матери одну домашнюю работу за другой, и теперь, укладываясь спать после трудов и хлопот по дому, Михайловна, не забыв днем уже привычно разыскать в подвале Егора и вынести ему какой-никакой, а еды-лакомства, старалась рассуждать о своей новой жизни спокойно и с трезвостью: «Ну, вот… и опривыкаю помаленьку. Да чего я, кошек, что ли, хуже? Я же не просто человек, а еще и баба, и потому житейского у меня терпения… – И в мыслях обращалась при этом не к кому-нибудь, а почему-то к коту: – Терпения у меня, Егорушка, твоего кошачьего на десяток, поди, таких, как ты, хватит!»

После Октябрьских праздников, однако, случилось одно маленькое событие, какого, кроме Михайловны, не заметил никто: из подвала исчез куда-то Егор. Либо отравился (перед праздником, говорили, крыс по подвалу травили, рассыпая испорченную пищу), либо погиб в схватке с собаками, что было маловероятно, ибо Егор вырос в деревне, где собаки-враги шныряют вольно повсюду, осторожным и осмотрительным по отношению к этой опасности, либо… В общем, Егор испарился. И Михайловна, хоть и крепко горюя о потере, но все же подозревая еще мнительно, что как кто из соседских старух-товарок (в особенности смутная да востроглазая – вон как Егора тогда разглядела!), чтоб коротать свою дневную скуку, приманил Егора к себе, а то и силком увел в свое жилье жить и держит его теперь там взаперти, в душе приняла, однако, сей ею самой вымышленный факт (пусть и ругая все равно Егора за этакое невольное предательство!) за окончательно добрый знак – и вовсе, значит, кот здесь обвык, нашел невольно, где ему лучше и удобнее. «Знать, и мне – та же дорога!» – заключила она свои размышления и с удвоенным рвением взялась за хлопоты.

Конечно же ее по-прежнему, особенно в тоскливые и сумеречные перед сном минуты, а то и часы, мучили далекие воспоминания об отдельной и самостоятельной жизни в собственном дому, о всем том, привычном глазу, что в родимом поселке ее окружало, что казалось хоть и не незыблемо вечным – поселок-то определенно на глазах гиб! – но достаточно прочным, чтобы этой прочности хотя бы на одну ее жизнь все равно хватило. Словом, в ней естественно продолжало жить чувство родины, какое живет у каждого человека, и у иного необычайно остро пробуждается либо, случается, уже в юности и потом возвращается в старости, либо приходит только один раз – к концу прожитой жизни, которую человек вынужден обстоятельствами доживать где-то на стороне. Силою своего человеческого разума, да еще и помноженного на слепое бабье упорство, Михайловна подавляла в себе все такие, совершенно неразумные картинные воспоминания иногда скоро, иногда – не сразу. И чаще всего побыстрей избавиться от этаких наваждений ей помогали, как ни странно, мысли об исчезнувшем Егоре, о животном независимом и откровенно своевольном, которое гляди-ка как сообразило, что к чему, и скорехонько переметнулось на городской образ жизни.

На этом, возможно, не только следовало бы закончить всю эту историю про кота и Михайловну, да если бы она только всем этим заканчивалась, то ее определенно и вовсе не стоило бы начинать рассказывать. Это сколько же вокруг разных людей вдруг и не вдруг перебираются из городов в деревни и обратно, сколько гибнет нынче вековых, как казалось некогда, деревень и поселков и сколько образуется вместо них новых городов-поселений, которым – без году неделя? И нет в том конечно же ничего особенного, или предосудительного, или обогащающего, скажем, дух и разум, либо же поучительного, поскольку жизнь всегда была, есть и будет – исчезновение и строительство, новое строительство, и опять – исчезновение, и в этом – суть ее вечного обновления. Да. Пожалуй, так. И потому-то рассказывать бы и вовсе начинать не стоило, если б не произошло еще одно событие.

Недели за две до новогодья на семейном совете решено было везти внуков-школьников на каникулы в деревню, и Михайловна готовно помчала в поселок с утренним поездом, отказавшись ждать конца городского рабочего дня, когда Саня смог бы довезти ее и на своей машине. Михайловна убедила сына, что и дорога вдруг после снегопадов занесена и еще не расчищена и что с утра-то ехать сподручнее – ведь надо к ночи ладом протопить, чтоб в избе, выстуженной за все многие прошлые дни, можно было бы не поеживаясь спать. На следующий день к вечеру она пообещала вернуться как бы «из разведки» и с тем уверенно отбыла.

Поначалу она сильно волновалась: что вдруг сердчишко у ней сразу зайдется, едва она дом свой новый и покинутый увидит, да и весь родной поселок? Но особенно-то сердчишко и не зашлось. Наоборот, даже лихо и этак с усмешкою вспомнилось: двое рельсов – один след, убежал – возврата нет… И по дороге от «пути» до дому, забыв словно как следует «попереживать», она лишь намечала практически, откуда, из какой поленницы дрова выбирать, чтоб поскорее огонь в печи занялся, что теперь ли, погодя чуть русскую-то печь растапливать, что снег уж потом разве отгребать для ходов-дорожек стоит, когда задымит, что… И так далее, и тому подобное.

С этим множеством дел в мыслях она, трудно миновав полузанесенную калитку, открыла сенки, да тут и испугалась сперва, когда сверху на нее что-то глухо свалилось. Но в следующий миг это нечто, упавшее-то с высоты, мяукнуло и прижалось к двери, ожидая, когда дверь скрипнет и наконец отворится.

– Егорушка, батюшки! – пробормотала Михайловна, да и дверь, не мешкая, открыла.

Егор закружил по избе, обнюхивая ее и осматриваясь. Ткнулся в уголок у печи, где Михайловна его приучала есть всегда. Затем взлетел махом на печь, проворчал, что она, дескать, холодная, да оттого, видимо, и снова спрыгнул на пол, и, глядя на хозяйку, ошеломленно присевшую в собственном-то дому на табуретку у порога и не спускавшую с него взгляда, приблизился к ней, мяукая, и вскочил на колени. Михайловна расстегнула на груди пальтишко, и Егор, чуя там, внутри-то под одеждой, драгоценное человеческое тепло, окунул в него морду, мурлыкая и к Михайловне прижимаясь весь.

– Господи, вернулся ведь! И как же ты без поезда дорогу отыскал-нашел, Егорушка? – гладя его, дивилась Михайловна факту и одновременно ужасалась Егорову виду: был он нынче не то чтоб ошеломляюще худ или тощ, а только вот весь в ранах и шрамах-памятках от них, да еще и с располосованным левым ухом.

Погодя она все же спохватилась, что делом надо бы ей теперь заниматься, и, пока кружила по родной избе, Егор всюду за ней неотступно следовал, громко мурлыкая, а то и от нетерпения откровенно мяукая – боялся, видимо, отстать-потеряться. Вот уж когда она на улицу за дровами пошла, Егор за ней все же не последовал – а чего, понятно же: намерзся порядком в бегах и скитаниях, пока брел, неведомо как находя верное направление, добрую полсотню верст от города до поселка.

Затопив сперва все же русскую печь, чтоб скорей открытым пламенем обогревался крепко остуженный воздух, Михайловна ринулась в магазин купить – а вдруг случится случай удачный! – рыбы Егору. Рыба минтай в магазине удачно оказалась, и, скоро по этой причине, мигом почти что обернувшись, Михайловна, войдя в избу, обнаружила Егора откровенно сидящим на кухонном столе и даже не пошевелившимся при ее возвращении. Напротив – открыто наслаждающимся жаром близкого огня. Обычно-то, как всегда раньше бывало, Егора со стола тотчас бы словно ветром сдунуло, но ни Егор сейчас не пошевелился, ни Михайловна не рассердилась – оба превосходно понимали необычность нынешних обстоятельств. Ближе к огню подставила Михайловна табуретку и перенесла кота все же на нее со стола. Затем только, вспомнив, за чем отлучалась, бросила ему рыбки, да и не одну какую-нибудь, а всю, что принесла, разом – на выбор чтобы брал и ел. Как он тут на еду набросился, у Михайловны сил глядеть не стало, и она еще скоро сбегала к соседям через дом – корову они держать продолжали – и выпросила у них поллитровую банку молока, соврав, разумеется, что себе, а не Егору молоко берет. «Вот смеху-то было бы на весь, поди, поселок, что я исключительно для кота за молоком прибежала, старая, а?» – усмехнулась, собственным поступкам уже не веря, не веря, что это и в самом деле она, Михайловна, никогда ведь Егора не баловавшая, нынче за ним как за ребенком ухаживать готова.

К вечеру изба ладно прогрелась, и уже в сумерках Михайловна присела к окошку, выходившему на улицу и на заход солнца, откуда еще струился в небо, и следом от него – на декабрьскую снежную землю, робкий свет, становящийся все более сумеречным. Егор, уж устроившийся было на печи, спрыгнув, заскочил на стол у окошка и сел рядом с ней, тоже внимательно и недвижно уставившись в улицу. И если всегда раньше, наблюдая, как Егор на подоконнике сидит часами и, не мигая, глядит на жизнь за окошком, Михайловна только раздражалась – и чего он, мол, там видит, ведь ничего же толком не видит! – то сейчас она невольно подумала о том, что там что-то такое он все же замечает, и не только одно свое что-то, а нечто не просто всеобщее, но и истинное, ибо ведь надо же, за столько верст отыскать дорогу и возвратиться. Она вот сама маялась, маялась, да терпела, а Егор просто взял и поступил, как хотел и как ему было нужнее.

Дом напротив в улице оказался, к удивлению Михайловны, совершенно за время ее отсутствия покинутым. Хозяин после ухода из поселка леспромхоза перебрался было в лесники, но денежка у лесника далеко не лесорубовская, да и работал Николай в лесниках-присмотрщиках не шибко, а только бесшабашно спивался, сбывая как бы левый лес – он как раз, говорили, «Тайгу»-то и спалил, чуть, правда, и сам не сгорев, но успел все же выскочить! – и жена его, видимо, рассудила верно, что увозить надо муженька прочь, от безделья подальше. Дом у Николая был еще очень ладный, для постороннего сошел бы и за новый – обшитый тесом и покрашенный. Но сейчас стоял он не просто с затворенными ставнями, а и забиты были они даже досками крест-накрест.

Михайловна подтянула-приблизила к себе Егора, сунула его и вовсе на грудь к себе и вздохнула, слушая, как запел Егор от удовлетворения. «Ну, вот… а уж мы-то с тобой, Егорушка, так здесь, видимо, свой век и доживем вдвоем. Хоть и наипоследними, а доживем. А, Егорка?»

Егор в ответ лишь пожмурился и потерся ухом.

Михайловна не уехала назавтра вечером, как пообещала детям, – весь день по дому прокрутилась. Да и еще нашла для себя уважительную отговорку, что уж лучше с утра на следующий день махануть в город, собрать вещички свои обратно, и как раз Саня после работы удобно свезет их на «Жигулях».

Но утром уехать она не успела: услыхала, как раным-ранехонько профукала под окошками и остановилась легковушка. В окно Михайловна разглядела, что это не просто Саня, а что он даже бегом побежал от машины к темному-то дому, и тотчас свет в избе включить поспешила, чтоб успокоить – а, мол, жива она еще здесь, никуда не задевалась! Влетевши в избу, Саня у порога остановился, оглядел мать, все еще стоявшую перед ним в одной ночной рубашке, – только шаль на плечи Михайловна успела накинуть, – и вздохнул с облегчением, определив, что лицо у матери светлое, недугом никаким не пораженное и даже вроде – довольное.

– Ну, как говорится, и слава богу! – молвил он, стаскивая шапку и отирая со лба пот. – А то уж Нина мне все уши прожужжала – езжай и езжай! Никак, что случилось, если мать сама не приехала, как обещалась… – И тогда только, выговорившись, Саня присел на табуретку у кухонного стола. – Ну, ты и даешь, мам, однако…

Ясно – и доволен, что с матерью все вроде в порядке, но еще, как догадалась Михайловна, уже и досадовать начинал потихоньку на раннюю свою дорогу в полной, считай, ночи, на то, наконец, что сейчас снова ему спешить-мчать в город, успевать в работу на завод, да и мало ли еще отчего может чувствовать себя пасмурно человек невыспавшийся?

Вдруг хмурый и блуждающий взгляд Сани этак с недоумением как-то задержался на печи, а в следующий миг Саня, точно глазам своим не веря, встал и, подойдя, заглянул под полог, из-под которого свешивалась безмятежная лапа Егора. Саня вовсе откинул полог – Егор пластался на боку, млея от тепла родного очага. Недовольно глаз приоткрыл из-за хлынувшего под полог яркого света электричества, а затем отвернулся, лежа, потянулся, выпуская когти, и снова застыл пластом: а не мешай, мол, отдыхать по-человечески.

– Егор вот… вишь, Саня, воротился, – вздохнула Михайловна, изготавливаясь невольно к объяснению не столько долгому, сколько наитрудному.

– Тьфу ты, ну ты! – изумленно пробормотал Саня, отворачиваясь от печи.

И Михайловна вся подобралась внутренне, зная характер сына, и не столько его упорство в спорах, какое сама своим материнским упрямством всегда перебарывала, сколько его трезвый и здравый ум, какой никогда не знал вроде бы сомнений и колебаний, постоянно и надежно опираясь на убедительную практику каждодневного существования, которое одно точно определяет, что человеку выгодно, а что – нет.

И Михайловна догадалась сказать первой:

– Уж есть ли кто в человеческом деле слепей животного, а Егор гляди каким зрячим оказался, – и осеклась все же.

Саня вдруг потянулся и погладил Егора.

– Ну-ну, Егор! – И хохотнул: – Егор второй… Эх, вот ведь как! – Следом же энергично взглянул на часы: – Я, мам, полечу сейчас…

– Да хоть чай я сейчас тебе поставлю… – пробормотала Михайловна.

– Нет, мам, спасибо… мне ведь еще на работу теперь поспевать надо. А ты уж… – И улыбнулся: – Все ясно. Теперь мне все яснее ясного. В общем, жди: все твое вечером доставлю в целости и сохранности.

– Не к спеху, – ответствовала она на это.

– К спеху, не к спеху ли, а уж дело-то решенное зачем откладывать, а? – Он поцеловал на прощанье. – Я ведь, мам, и сам начал догадываться, что маетно тебе у нас жить. Так что ездить будем к тебе по-прежнему, а ты живи, живи… как привыкла. Верно я тебя, мам, теперь понял, а?

– Я все боялась – не поймешь, – вздохнула она.

– Не пойму… Егор вон какой разумник у нас оказался! – Саня подмигнул. – А сын у тебя чего, дурней животного? – И Саня исчез в сенках.

Она потушила следом свет в горнице, чтоб видеть машину сына в темной улице, и приникла к стеклу окошка.

Услыхала, как Егор спрыгнул вдруг с печи, а затем, неслышимо пройдя по избе, вскочил на стол, чтобы, как и давеча, быть с ней сейчас рядышком. Словно чувствовал он, что отныне ему здесь почти что все, считай, позволено, ибо стало отныне в этом новом и последнем почти что дому поселка два надежных и равноправных хозяина – сама Михайловна и он, конечно, Егор.

Стая

А. И. Бусыгину

Каждый тогда нес в себе предостаточно свежего, еще полного горячей крови мяса.

Накануне к ночи удалось наконец трех коз отделить от стада, окружить и загнать на кромку обрыва, откуда они, ломая хребты и быстрые свои ноги, рухнули вниз, на острия камней, из которых в дождливые годы истекал ручей. И вот, когда они уже возвращались с пира и до родных оврагов оставалось всего ничего, с неба, под треск разрываемого воздуха, точно высверк молнии, на стаю упала смерть.

Стаю вела мать. Сразу же за ней шел он, переярок, которому предстояло скоро заводить свою отдельную семью. Следом за ним – остальные его братья и сестры, и замыкал строй, ковыляя и отставая, отец с давным-давно покалеченной в капкане передней лапой, которая хоть и убавила ему в ходу ловкости, да зато на всю жизнь дала столько великого чутья-уменья, что с того рокового утра, как он получил увечье, всегда с успехом уводил стаю и от самих людей, и неизменно успевал вовремя разгадывать все их тайны и хитрости, от отрав до засад с самыми коварными ловушками.

Снегу было еще мало. Ровная и серая утренняя равнина, по которой они приближались к черневшим впереди, глухо заросшим оврагам, была пустынна и гулка, задалеко выдавая всякий опасный звук. Все было как обычно. И по-обычному слышался один далекий и высокий гул, производимый машинами людей, которые уже давно приспособились летать над этими равнинами. Ничего не предвещало скорой опасности, как вдруг гул машины усилился до грохота, резко обрушившегося вниз, и вот тогда-то раздались сверху частые выстрелы, будто хлесткие встрески молний, разрывающих воздух.

Его сперва оглушило – пуля, видимо, прошла по лбу вскользь, и это – спасло. На бегу теряя сознание, ослепленный на миг этим внезапным ударом, он упал, и его перекинуло через голову. Гаснущим слухом уловил он, что машина людей, в нарушение обычая упавшая на стаю с неба, и хлесткие удары выстрелов, бивших из нее, вроде бы удаляются прочь. Когда через несколько мгновений он очнулся и вскочил на лапы, машина и верно была уже в стороне. Возле него в судорогах еще бились, уткнувши в окровавленный снег уже недвижные морды, его прибылые брат и сестра, а отец, завалившийся на бок, мертво глядел в небо блестящим, ничего теперь не различающим глазом, в котором, как живой человеческий огонь, отражался красный, только что народившийся рассвет.

И прыжками, стелясь над самой землею – благо не засыпанной еще глубоким снегом, он, повизгивая из-за раны, на ходу возникшей вдруг вдобавок в правой лапе, помчал прямиком к родным оврагам, прочь от которых невольно уводили за собою ревущую и стреляющую машину либо мать, либо кто другой из сестер и братьев его, кто еще уцелел до сих пор.

Достигнув оврага, он скатился вниз в его спасительные дебри и затих, прислушиваясь.

Машина некоторое время еще летала над равниною.

Затем она стала как будто приближаться и к приютившему его оврагу, и он, вовсе заползши под кустарник и распластавшись здесь, словно намертво слившись с землей, услыхал, как машина прогромыхала в вышине над ним и оврагом, тень ее скользнула по нему и удалилась наконец вслед за звуком самой машины: люди, возможно, еще надеялись отыскать его по следу. Но здесь, среди чащи, в глубокой глуши оврага, выслеживать его сверху было пустой затеей, и, когда звук машины исчез и больше не возвратился, он зализал раненую лапу, просто, к счастью, оказавшуюся оцарапанной, как и лоб – повезло, чего тут, вдвойне, потому что и второй заряд всего-то лишь располосовал ему шкуру.

С сумерками, едва на небе начали проступать первые робко мерцающие звезды, он осторожно всполз вверх по склону оврага и чуть выставил морду, жадно ловя воздух.

Ветер тянул над равниной не встречь, а боком, и он, так ничего и не учуявши, выбрался, когда взошла луна, из оврага и завыл, сзывая соплеменников. Но никто на его зов не откликнулся в ночи. Пред ним, насколько было видно и слышно, простиралась безмолвная и пустынная равнина, мягко залитая светом луны, до предела теперь заполненная лишь мышиными шорохами ожившей к ночи поземки, поскребываниями друг о дружку уже прозябших к зиме веток чахлых кустарников и шелестами еще недавно просто усохших, а ныне и намертво обмороженных трав.

Таясь то овражками, то в тени кустарников, обежал он эту равнину, озаренную полной луною, и с подветренной стороны чутьем и ухом еще раз напряженно ослушал ночь, но опять не различил в ней никакого следа стаи.

Лишь тогда с осторожностью, перенятой им от отца, приблизился он к тому месту, где стаю на рассвете внезапно настигла смерть, упавшая сверху. Нет, все было тщетно – стая растворилась, исчезла, будто все они, мать и отец, братья и сестры, вдруг научились, как люди, подниматься и улетать с земли. Слабый, но характерный, какой ни с чем не спутать, дух машины людей, которая нынче осмелилась нарушить здешний обычай, все еще присутствовал вокруг и долго мешал ему подойти ближе к тому месту, где на рассвете упали первыми отец, брат и сестра.

Вдруг в высоком ночном небе снова послышался, как и утром, далекий, едва различимый рокот машины, который для него тотчас же нерасторжимо соединился с только что учуянными им близкими запахами. Он приник к земле, прижав уши, точно изготавливаясь к защите, встречному нападению и прыжку, а шерсть у него на загривке поднялась от бессильной ярости. Но эта ночная машина людей далеко и на вышине облетела равнину стороной. Однако, хотя рокот ее постепенно стих, он все продолжал чувствовать едкий и опасный запах, досягаемо близкий и упорно мешавший ему продвинуться дальше. Наконец он сообразил, что это, наверное, пахнет сейчас не самой машиной людей, что сейчас он различает лишь запах, оставленный ею здесь на рассвете, и тогда с осторожностью приблизился к тому месту, где смертоносный этот запах рождался в ночи.

На снегу он обнаружил два темных вонючих пятна, словно машина была тоже подшиблена и потому пролила из себя немного своей черной и жирной, отравленной железом, крови.

Лязгая в бешенстве зубами от собственного бессилия, – будто он смог бы тотчас отомстить за боль и унижение, если б перед ним вдруг оказался снова этот железный и смертельный утренний враг, – он, сделав несколько стремительных прыжков вокруг, обежал эти пятна и затем загреб их. Но никак не смог заглушить полностью их дух, сопровождаемая каким сверху на стаю упала давеча смерть, поняв лишь одно, что отныне ему необходимо решительно сторониться машин людей, как и самого человека, и, может быть, даже еще решительнее, чем самого-то человека.

Он снова обежал всю эту равнину, в которой утром исчезла стая.

Но не обнаружил ни одного уходящего из круга следа, кроме своего собственного, тянувшего с равнины в спасительный овраг, и утреннего следа всей стаи, пришедшей сюда после охоты и пира.

И, замкнувши этот свой одинокий круг у следа навсегда исчезнувшей стаи, он одиноко завыл, словно прощаясь. Прислушавшись, уловил, однако, в ответ лишь шорохи ночной поземки да шуршанье еще не заметенных напрочь трав, и тогда он устремился окончательно прочь от этого окаянного места, зная наперед, что отныне он уже всегда будет сторониться не только самих людей и всех их железных машин, но и таких же голых и словно бы беспредельных равнин, где он родился и охотился в стае до нынешнего несчастного утра и где раньше всегда жили его предки.

В ночи, по-прежнему таясь ложбинами и кустарниками, он достиг первого перелеска. Столь же сторожко затем – другого. Иногда он останавливался и выл, призывая кого-либо из своих собратьев откликнуться, но ночь безмолвствовала…

И он шел дальше.

Все дальше и дальше на север, откуда ветер доносил до него дыхание беспредельных лесов, в каких он уж точно станет неразличим сверху и потому, как ему представлялось, недосягаем для людей вместе с их машинами, в которых течет черная и вонючая, что отрава, кровь.

Упрямо шел он на север и вторую ночь.

И третью.

Совсем не подозревая, что задолго до того, как достигнет желанных лесов, дыхание которых долетало до него вместе с ветрами, он стал отныне лесным волком. Но одно он знал определенно и твердо – теперь он одинокий волк, которому не так-то легко будет прокормиться.

Возможно, он прошел бы на север и еще дальше от этих мест, где наткнулся на небольшой леспромхозовский поселок.

Голод и мечта встретить наконец собратьев неодолимо влекли его все дальше и дальше в тайгу и, как знать, довели бы, быть может, и до самой тундры, но здесь, возле этого поселочка, в какой он наметил просто завернуть на ночь, чтоб, если повезет, прирезать какую-нибудь лопоухую, зазевавшуюся опрометчиво собачонку и подкрепиться перед новой дорогой, ему нежданно-негаданно повезло по-настоящему.

Где-то в середине дня он услыхал вдруг неподалеку злобный лай собаки, затем учуял людей и сохатого, и почти тотчас в той стороне раздались выстрелы, и лай стих. Он насторожился было, но запахи людей и зверя стали постепенно удаляться, а оттуда, где только что раздались выстрелы, веяло теперь свежей кровью.

И голод поднял его с лежки.

Он шел осторожно, хотя и все более дурея от духа свежей крови, который слышал все явственней. Шел, то и дело заставляя себя терпеливо вслушиваться в звуки и запахи тайги, чтобы надежнее убедиться, что сохатый и люди уходят все дальше.

Так достиг он заброшенной лесосеки, увидел на ее краю следы борьбы и охоты и нашел здесь истерзанную копытами зверя, обезображенную в схватке собаку. Как ни был голоден, но, опасаясь ловушки, он, не приближаясь к своей нечаянной добыче, дышавшей горячо свежим мясом, затаился и, глотая слюну, немало выждал времени, пока не убедился, что он и в самом деле один здесь, пока не начали слетаться к его добыче вороны и сороки. Когда они темно и шумно облепили сосны на краю лесосеки, он, еще раз убедившись, что людей вроде бы не слышно нигде поблизости, не в силах более сдержать голод, наскоро наглотался свежей псины, отпугивая подальше от себя мрачных и столь же, как и он, голодных птиц, да и убрался с лесосеки до ночи.

Остаток дня провел он в нетерпении и беспокойстве: иногда, вскакивая с обмятого и облежанного только что снега и запутывая след, делал круг, другой возле лесосеки и снова залегал в чаще, мордой к ветру и свежему своему следу. Однажды к вечеру он еще раз услыхал людей, которые прошли мимо по лесосеке своей дневной тропой, какую проложили за зверем. Но зверя они не нашли: лишь запахи своего пота и пороха пронесли люди сквозь лес к поселку, что отравлял окрестную тайгу своим постоянным дыханием, полным дыма, псины и запахов черной и вязкой крови, какая клокочет обычно в железных внутренностях машин людей.

В полночь он снова с великой осторожностью пришел на лесосеку, но то, что оставил он от убитой быком собаки, было уже растаскано вокруг птицами. Голод же, лишь ненадолго притупленный, вновь давал знать о себе, и, уловив все еще присутствовавшие вокруг запахи подшибленного людьми сохатого, которые днем перебивала на лесосеке окровавленная псина, он отыскал на окружающих деревьях брызги звериной крови. Да, зверь был определенно ранен, люди же возвращались в свой поселок явно без добычи, и тогда он уверенно пошел в глубь леса по следам людей и обреченного зверя.

Несмотря на то что след зверя давно выстыл и его тихо к тому же заваливал мягкий, пушистый и безветренный снег, начавшийся вскоре после полуночи, кровь, какую, отфыркиваясь, разбрызгивал на деревья вокруг смертельно подшибленный бык, надежно вела его по тайге. К рассвету наконец он уже ве́рхом почуял не одну только кровь, а и самого сохатого: бык находился теперь совсем неподалеку, где-то впереди, и он был мертв.

Из предусмотрительности он все-таки не сразу подошел к нему, а лишь тогда, когда убедился, что он здесь один и потому вся добыча принадлежит ему одному.

Этот подшибленный людьми и сумевший бежать от них зверь на некоторое время спас его от голода и слабости: случившийся ночью снегопад, не прекращавшийся сутки, помешал, вероятно, людям отыскать свою добычу на следующий день, надежно захоронил все следы и дал ему желанную передышку.

На третью, однако, ночь он обнаружил, что пришел к добыче не один.

Кормясь впрок, он пробыл у туши почти до рассвета и тогда лишь увидел своего нового соперника. Им оказалась довольно рослая рысь-кошка. Она к утру уже явно страдала от голода и, залегши на сосне неподалеку, не только, прижав уши, от нетерпенья шипела и мяукала, но время от времени принималась в возбуждении скрести по дереву когтями и, скаля клыки, пристально и не мигая следила за ним неотступно зелеными мерцающими огнями глаз. Приближаться при нем она все же не осмеливалась – зверь был как-никак его личной законной добычей, но со временем, как знать, – а голод мог лишить кошку благоразумия, – и она могла бы дерзнуть даже с ним схватиться за добычу, пусть в схватке они оба могли бы если не погибнуть, то мучительно изувечить навсегда друг друга: хотя кошка и была вдвое, пожалуй, его поменьше, но вряд ли намного слабее, и уж точно, что не менее, если не более, ловка и увертлива. Но сейчас она была голодна, а он сыт. И перед рассветом он пускай и с неохотою, но разумно удалился.

На следующую ночь он обнаружил, что кошка к останкам туши явилась первою. Однако в этот раз она была уже не столь голодна, как вчера, сохатый же по-прежнему был прежде всего его законной добычей, и в свою очередь, хоть и с явным неудовольствием, рыча и пятясь, лесная кошка не без благоразумия сама уступила ему место.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю