Текст книги "Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Но в фильме Александра Велединского “Русское”, где бытовой антураж эпохи, напротив, весьма условен, ощущение контактного проживания передано безошибочно. Перед нами время, когда восстание против лжи отцов не просто имеет смысл – оно открывает герою путь к обретению подлинности. Удастся ли пройти этот путь без надломов и непоправимых надрывов – другой вопрос. Основная коллизия фильма (безусловно, достойного отдельного разговора) – предательство матери и предательство любимой женщины как свидетельство общей глубокой деформированности человеческих отношений. Болезненность этой деформации еще и в том, что она воздействует на живое, еще не ставшее полумертвым. Врачи психушки пытаются заглушить необузданные проявления живого, но где-то вдали маячит воображаемая Америка, а крупицы великой поэзии перебивают действие психотропной блокады. “У нас была великая эпоха” – этот рефрен Лимонова поддерживает тематическое единство фильма и органично вливается в его поэтику. Теперь другие времена, и мы возвращаемся в нашу эпоху.
В “Коктебеле” Хлебникова и Попогребского блудный сын следует вместе с блудным отцом. Можно сказать, что каждый из них представляет собой единственное, что осталось у другого, но о какой-либо симметрии говорить не приходится и здесь. Сын для отца – якорь, удержавший в безостановочном падении и продолжающий удерживать на плаву. Или, в духе этой же метафоры, буксир, пытающийся тащить за собой, но сумевший вытащить только на отмель. А отец для сына кто? Сама возможность такого вопроса говорит уже о многом, еще более красноречива неясность ответа.
Когда отец в опасности, сын не раздумывая встает на его защиту, заслоняя собой (“Не стреляйте в папу!”). Мальчишка стойко переносит тяготы нелегкого путешествия: в самом деле, какое значение имеют трудности, если ты вместе с отцом? Но вот груз ответственности за исполнение принятого решения мальчику зачастую приходится нести за двоих. В этой связке именно он Моисей, ведущий в землю обетованную свою жестоковыйную и слабую духом родню. Ведомый легко поддается искушениям, совершает в конце концов и предательство. Можно себе представить, что и как было обещано сыну! Но поманили рюмкой – и папа уходит в запой: он ведь всегда был востребованным собутыльником. Поманила “женщина на полустанке” – и папа ныряет в накатанную колею. Ведь все это проверенное, многократно опробованное, осажденное чуть ли не на генетическом уровне.
Конечно, ему приходилось “строить самолеты”, он немало чего знает из биологии и географии, а также и из прописей интеллигентской “духовности” – за это и приветил его монстр-собутыльник (не говоря уже о самоотверженной женщине). Но, пожалуй, единственное, чему он способен научить, так это инстинктивной стойке на возможную добычу, усвоенному назубок приему шестидесятников. Тут срабатывает принцип “яблоко от яблони”, мы видим в сыне проявления этой наследственной черты и понимаем, что уже усвоено. Пока, правда, стойка применяется “вхолостую”: мальчик покупает на свои накопленные денежки пачку “Марльборо” для девушки, отдаленно похожей на потенциальный эротический объект, да и новообретенную спутницу отца он воспринимает отнюдь не с точки зрения возможной материнской ласки. Тем не менее сомнений нет: со стойкой все будет в порядке. Сомнения возникают насчет остального, всего того, что мог видеть Исайя, когда говорил: “Вот все сыновья мои предо мной”.
Сын ведет отца изо всех сил, но сил не хватает, и с какого-то момента приходится идти одному, оставив отца (что существенно) в безопасном месте. Создателям фильма удается нащупать ход, заставляющий о многом задуматься. Мальчик идет к цели, как бы следуя некоему зову, источник которого мы не сразу понимаем. Ясно лишь, что речь идет именно об исполнении обетования: так было задумано и решено. И лишь когда сын строителя самолетов восходит на гору и пускает свои бумажные самолетики, мы начинаем припоминать похожую историю, однажды уже случившуюся. Дело тогда происходило в земле Мориа, на горе Елеонской. Теперь же все вышло иначе: Исаак сам взошел на гору, без Авраама. Или, если посмотреть с другой стороны, Авраам не довел до благословения единственное и самое дорогое, что у него оставалось, – своего сына. И акт передачи первородства не состоялся. Ибо со времен Ветхого завета повелось, что богоизбранность, даруемая сыну, передается через благословение отца. Если цепочка обрывается, передача вести по ней невозможна. Отвергнутая жертва спускается с вершины в утративший свою обетованность Коктебель. А перед нами, теперь уже в новом развороте, предстает история блудного отца, увиденная глазами сына. Благодаря множественности точек зрения история наконец приобретает объем, но тональность ее не меняется. Не об этом ли писал когда-то Рильке:
А кто ушел, тот все еще бредет
Или давно уже погиб в пути…
* * *
Журнальный зал | Новый Мир, 2012 N1 | Александр Секацкий
АЛЕКСАНДР СЕКАЦКИЙ
Секацкий Александр Куприянович – философ, писатель. Родился в 1958 году в Минске. В 1975 году, окончив школу с золотой медалью, поступил на философский факультет ЛГУ, откуда через два года был отчислен за изготовление и распространение антисоветских листовок. В 1988 году был восстановлен в университете, в 1994-м защитил диссертацию, посвященную онтологии лжи. Кандидат философских наук. Доцент кафедры социальной философии и философии истории СПбГУ. Автор двенадцати книг и более двухсот статей. В последние годы вышли книги: «Два ларца, бирюзовый и нефритовый» (2008), «Изыскания» (2009). Лауреат премии им. Андрея Белого (2008) и Гоголевской премии (2009). Живет в Санкт-Петербурге. В «Новом мире» публикуется впервые.
Печатается в сокращении.
*
ИЗРАИЛЬСКИЕ ЗАМЕТКИ
В первый же день мы поселились на Масличной горе в Иерусалиме, точнее говоря, в небольшой гостинице при монастыре. Гору Елеонскую Иисус исходил вдоль и поперек, и каждое евангельское событие отмечено здесь церковью, часовней, мемориалом или крестом. Вот место, где Фома вложил персты свои в раны Христовы, а в сотне шагов – отпечаток стопы Иисуса в день Вознесения. Но почему-то достоверность соприсутствия обнаруживается вовсе не в этом, сначала значимыми оказываются иные обстоятельства...
Перед глазами монастырский двор, здесь гуляют цесарки, индейки, есть пара роскошных павлинов. Птицы часто издают какие-то щемящие, новые для меня звуки с необъяснимой регулярностью, и уже к концу первого дня я подумал, что знаменитое пророчество «не успеет трижды прокричать петух» могло касаться не петуха, а одной из этих птиц, хотя крики петухов тоже слышны по утрам. Они напоминают об отступничестве ближайших учеников, и мне начинает казаться, что верующий христианин, приехавший в Иерусалим, первым делом почувствует, что времена отступничества и предательства продолжаются, они не закончены, вообще ни одно из времен, начатых здесь и тогда, не закончено. Все они могут быть отслежены здесь, у своего истока.
Свидетельства о библейских и евангельских реалиях попадаются сплошь и рядом. Созревающие смоквы – их можно срывать в монастырском саду, и на каждом углу они продаются за копейки вместе с другими фруктами. Сами собой мысленно составляются фразы: что ж, вкусим сих плодов и ими насытимся, пока Господь не пошлет иной пищи... Но едва ли не у каждой святыни сидят арабы и взимают какие-то шекели за право посещения. Входишь в монастырь кармелиток, а платишь арабам, один из них даже предлагает за сорок шекелей открыть во внеурочное время церковь Марии Магдалины. Мусульмане контролируют христианские святыни и торгуют ими, дома палестинцев пристроены прямо к стене Елеонского монастыря. Звон колоколов призывает монахинь к заутрене, пробиваясь сквозь шум машин и гортанные голоса ребятишек, но все перекрывает записанный на пленку голос муэдзина, призывающий правоверных к молитве. Над Масличной горой, над христианскими храмами всех толков, над всем Восточным Иерусалимом разносится протяжное, вибрирующее аллах акбар. Вослед этому зову раздаются радостные возгласы, стреляют из ракетниц, ближе к ночи в небо взмывают фейерверки, знаменуя торжество тех, кто пришел на эту землю последним.
Via Dolorosa, крестный путь Иисуса, путь, где Спаситель претерпел муки, даровав возможность жизни вечной без непременного повторения этого пути. Что должен ощущать верующий христианин, идущий сегодня по Via Dolorosa к храму Гроба Господня? Прежде мне казалось, что повторяющий внешнюю канву восшествия на Голгофу может думать: как жалко, что меня (нас) тогда не было с Ним – разве мы допустили бы Его восшествие в позоре и осмеянии? Ведь христианская вотчина сегодня – это и есть Запад (и не только Запад), это вся мощь цивилизации, величие культуры, науки и техники, это формация духа, обязанная Иисусу своим бытием и смыслом. Эх, какой ответ мы могли бы дать сейчас тогдашним гонителям! Разве не поверг бы их в трепет один вид нашего воинства?
То есть я думал, что преобладать должно сознание бессилия в смысле запоздалой силы, не способной уже помочь. Но теперь я воочию увидел, что дело обстоит намного хуже. Нескончаемый поток паломников действительно шествует по страстному пути, но не как воинство, а как вереница пленников или невольников. Узкие улочки Старого города сплошь состоят из торговых лавок, откуда доносятся гортанные крики, запах шавермы, отовсюду свисают какие-то коврики, мочалки, бесчисленные сувениры, изображения Иисуса, в витринах и на подносах разложены нуга, пахлава и прочий рахат-лукум. Между шестой и седьмой остановкой Христа, неподалеку от дома Вероники с отпечатком окровавленного полотенца, расположилась парикмахерская. Кресла в ней не пустуют, я вижу, как минимум, четырех туристов, которым срочно понадобилась стрижка – мастера-арабы взмахивают над ними ножницами и расческами. На видном месте висит терновый венец, на нем укреплена табличка с надписью на русском языке: «Царь Иудейский». Наверное, кто-то примеряет на себя этот венец и фотографируется – обычная туристическая услуга. Шум и гам усиливаются по мере приближения к Храму.
Нет ничего общего с сознанием запоздалой силы, это путь бесконечной суеты, и каждый верующий может испытать некоторую степень унижения, испытанного когда-то Богом, шествующим на Голгофу с крестом Своим.
Торговля на Via Dolorosa идет бойко и напористо – и я пытаюсь представить себе, что на пути вокруг Каабы какой-нибудь лавочник продает хоть клок шерсти с праправнука того верблюда, на котором пророк Мухаммед когда-то въехал в Мекку, пытаюсь – и не получается. Зато хорошо ощущается градация. Чтобы войти в храм Гроба Господня, можно почти не заморачиваться насчет одежды – годятся шорты, тюрбаны; дрэды и панковские ирокезы. Проходя к Стене Плача, требуется надеть хотя бы кипу, которые даются напрокат тут же: с непокрытой головой к еврейской святыне тебя не пропустят. А вот перед мечетью Аль-Акса, помимо арабской надписи, есть кратенькая надпись на английском: «Only for prayers». Вход в мечеть только для мусульман. Может быть, само по себе это еще ничего не значит, но сопоставления возникают сами собой, и приходит понимание, что авторитет христианского мира минимален именно здесь, где прошла жизнь Господа, где Он претерпел смерть и Воскресение.
Арабская уличная торговля – это что-то незабываемое. Вообще-то, на европейцев и американцев (их как-то отличают!) в Восточном Иерусалиме смотрят не слишком приветливо, но если человек выражает намерение что-нибудь купить, если он, так сказать, интересуется и купит хоть самую малость – он неприкосновенен. На первом месте стоит, конечно, гость, но сразу на втором – покупатель. Отсюда полезный, но не совсем обычный совет для чужестранцев, оказавшихся в Палестине или вообще на арабском Ближнем Востоке. Необычность его в том, что если ты попал в фавелы Сан-Паулу или, например, в криминальные кварталы города Кемерова, лучше всего следовать принципу, который гласит: не свети деньги. Не провоцируй честных людей самим наличием у тебя бумажника, ибо они могут не устоять. Но не так дело обстоит в Палестине: если чувствуешь нарастание косых взглядов, ощущаешь сгущающуюся опасность – потрать немного времени и денег, приобрети что-нибудь у уличного торговца (а в палестинских городах нет такого места, где в поле зрения ты не увидел бы хотя бы одного торговца) – и иди себе с миром. В качестве охранной грамоты тебя будет сопровождать молва: это идет покупатель.
Но всего не купишь. Вот мы проходим мимо очередного лотка в Старом городе: тут в художественном беспорядке разложены сокровища из «Тысячи и одной ночи»: темное серебро, амулеты, кальяны, лампы Аладдина, – увы, восприятие уже достигло порога насыщения, сегодня в нем больше ничего не поместится, восприятие нуждается в обнулении, в восходе утреннего солнца. Но продавец догадывается, что мы русские, и, подмигнув своим товарищам, предпринимает беспроигрышный, с его точки зрения, ход. Он обращается к нам по-русски и громко произносит: «Все хорошо! Как дела! Дедушка!» – и позвякивает серебряными изделиями, придвигая их к нам. В ответ мы смеемся и идем дальше. Продавец в недоумении разводит руками, не понимая, что произошло. Как же так, он же выучил сезам, он выложил этим русским весь русский язык, по крайней мере все самое существенное в нем, а они все равно ничего не купили...
Из всех стран, в которых мне доводилось бывать, Израиль, безусловно, самая милитаризованная. Военные попадаются повсюду и во всех видах – в составе патрулей, колонн и просто в виде многочисленных солдат, которые куда-то едут: их встречаешь на автовокзалах, в автобусах и просто на улицах. Вот девушка лет восемнадцати идет по улице, разговаривая по мобильному телефону. За плечами огромный рюкзак, сбоку свисает автомат с запасным рожком, для приведения его в полную боеготовность достаточно полминуты. Почему-то сразу вспоминаются причитания российских матерей о своих детушках, отправляемых в Чечню: как же они там будут, совсем еще мальчики, будут их щипать, бить и обижать...
Здесь военные с оружием вписаны в быт настолько (кстати, далеко не просто отличить солдата от офицера, в этом смысле армия Израиля чрезвычайно демократична), что даже не воспринимаются как защитники, осуществляющие какую-то особую миссию. Типа, идут себе плотники с топорами, нашли подходящие дерево – ну и топоры тут же пошли в ход. Привычное дело, выше стропила, плотники... Так же и этот израильский паренек: выглядит он очень даже беспечно, но кто знает, вдруг через минуту придется воспользоваться своим инструментом? Боевики, террористы, смертники – всякое случается на улицах израильских городов, и тогда люди, конечно, прижмутся к стенам и испытают стресс, но порядок мира для них не изменится, потому что в их мире такой порядок. Эта страна обретена, отвоевана и каждый день обретаема заново. По сути дела, военное положение длится с момента основания Израиля, и когда недавно израильский десант высадился на корабли пропагандистской флотилии, идущей в сектор Газа, в результате чего были убиты восемь человек, оказавших вооруженное сопротивление, для всего благоустроенного мира это стало шоком; реакцию израильского общества точнее всего можно описать как вздох сожаления: что ж, на войне как на войне.
Если бы не твердость в решающие моменты и не готовность к неотвратимому возмездию (никто не забыт и ничто не забыто), государство евреев давно прекратило бы свое существование, точнее будет сказать, что его существование даже не началось бы. А так – я вижу, как в Иерусалиме и в других городах евреи и арабы ежедневно проходят мимо друг друга, явно не испытывая взаимной симпатии, но не испытывая и страха. Нет того липкого подобострастия, которое постоянно ощущаешь, например, в парижском метро, где те же арабы чувствуют свое неоспоримое превосходство. В Израиле точки над «i» расставлены, и жизнь ежедневно подтверждает правоту такого подхода. Ситуация, безусловно, далека от дружелюбия, но она, по крайней мере, является проясненной, и никакие иллюзии не замутняют трезвого взгляда. Положение в Европе, на мой взгляд, в каком-то смысле хуже, там преобладает иллюзия, что трусоватое подобострастие по отношению к «новым людям», к тем, кто пришел последним, будет зачтено за дружелюбие, – увы, и опыт это показывает, подобные надежды совершенно беспочвенны, ибо взаимоотношения равных никогда не выстраиваются таким способом. Кстати, вооруженная сила в самом прямом значении этого слова представляет собой не совокупность ядерных зарядов, размещенных где-то в далеких шахтах, и не бронетанковые колонны, идущие по пустыне (все это во вторую очередь); вооруженная сила характеризуется скоростью преобразования беспечно идущих граждан в воинов, готовых к отпору, к самым решительным действиям. Такая готовность обладает воспитательной функцией, именно она и обеспечивает паритет на Святой земле – ведь и арабам решимости не занимать, ее ограничивает лишь встречная решимость. Впрочем, никто из граждан Израиля не сомневается в том, что их страна обладает ядерным оружием, все также прекрасно понимают, что это обладание по умолчанию, и поэтому решительно осуждают предателя Вануну, выдавшего ядерные «секреты» Израиля британским спецслужбам, а через них и мировой общественности. Но и мировую общественность, в свою очередь, похоже, устраивает статус обладания по умолчанию – это не тот случай, где нужно расставлять точки над «i».
Удивительны ортодоксальные евреи (про себя я продолжаю называть их цадиками, понимая, что это слово имеет иное значение), они едва ли не самое живописное из того, что есть в Израиле. В черных костюмах и белоснежных рубашках, в кипах и шляпах они ходят по городу в сорокаградусную жару, под палящим солнцем, они ездят в автобусах, что-то покупают на лотках, и молитвенники у них всегда при себе. Вот мы едем из Цфата, одной из иудейских святынь. Автобус останавливается у причала, специально предназначенного для краткого отдыха пассажиров, – люди выходят из автобусов, направляются за мороженым, прохладительными напитками, просто пройтись. Вышли и цадики, ехавшие с нами, отошли в сторону и, как только набрался кворум (10 человек), приступили к молитве. Выходящие из других автобусов присоединяются к ним. Направился к молящейся компании и совсем юный цадик, лет тринадцати, но, вдруг спохватившись, бросился к своему автобусу, обнаружив, что оставил там пиджак, позволив себе выйти в одной рубашке. На его лице запечатлелось выражение стыда. Через пару минут детский цадик вышел уже при полном параде и присоединился к честной компании... Прочие пассажиры поглядывали на цадиков скептически.
Отношение к ортодоксам в израильском обществе неоднозначное, воспользуемся этим затертым оборотом. Ортодоксы освобождены от большинства обязанностей по отношению к государству, и прежде всего от воинской повинности. Собственно, цадики занимаются по преимуществу двумя вещами: 1) чтением Торы и комментариев к ней со всеми вытекающими отсюда последствиями и 2) производством детей. И то и другое вменено им свыше, все же прочее факультативно или напрямую противоположно праведности. Деятельность женщин более разнообразна, но и в ней самыми важными являются две вещи: 1) восхищение учеными занятиями своего мужа и 2) разверзание чресел для производства детей. Прочее осуществляется как бы между делом. Это, однако, не так мало, поскольку одной из них когда-нибудь суждено будет зачать машиаха, зачать и выносить Мессию, который вернет Шехину из изгнания, соберет народ из рассеяния и, разумеется, восстановит Храм. Когда это случится – неведомо, Событие может произойти завтра или сегодня, но до той поры избранные еврейские мужчины должны читать Тору и комментарии к ней, все евреи должны блюсти субботу и ни при каких обстоятельствах не варить козленка в молоке его матери. Нелегко это, трудности подстерегают и там, где не ждешь. Наблюдая за иерусалимскими левитами, я вспомнил слова знакомого хасида, услышанные еще в Петербурге и тогда пропущенные мимо ушей: «Ты не представляешь себе, какое это искушение, как хочется иногда найти козу с козленком – кормящую козу – и сварить этого сраного козленка в ее молоке... Приготовить кушанье в субботу и съесть его, глядя в небеса». Теперь я подумал, что остальные израильтяне, наблюдая за своими безгрешными собратьями, очень даже могут временами испытывать нечто подобное...
Тем не менее хранители священных занятий способны вызвать уважение у любого. Ведь все прочие занятия могут случиться и могут случаться с любым евреем, но они не принадлежат к высокой регулярности, о них можно упомянуть между делом, – поездка в Америку, хлопоты о наследстве, взрыв, свидетелем которого ты стал, но не следует всем этим долго занимать себя и других, зачем увековечивать пустяки в душе, принадлежащей Б-гу.
Герметичность занятий, которым всею душой предаются цадики, может показаться простому еврею (бенони) никчемной, странной, бессмысленной и даже вредной. Ведь это они, беноним, служат в армии, платят налоги, беноним крутятся изо всех сил, чтобы заработать на хлеб себе и на право ортодоксов посвящать себя безоглядно ученым занятиям. «Эти коэны существуют за наш счет» – так может подумать любой бенони и нередко так и думает, но где-то в глубине души, под покровом ворчания, беноним Израиля дают внутреннюю санкцию: и пусть существуют! Пусть за наш счет рожают и растят детей, читают Тору по сорок раз на дню, носят в любое время года свою нелепую одежду – пусть. А мы будем поглядывать на них искоса и ворчать для порядка, но внутри будем любоваться и по-своему гордиться ими. В полном виде санкция звучит так: «Мы можем позволить себе прокормить этих евреев, поскольку мы сильны». Но столь же верно и обратное: мы сильны, поскольку они праведны, и чем более праведна их жизнь, тем больше она независима от текущего тысячелетия на дворе, тем прочнее идея этого государства, тем устойчивее, сколь бы странным это ни показалось, и его, государства, земное существование. Почему-то возникает ощущение, что не эти левиты примкнули к Израилю в поисках безопасности, а, наоборот, Израиль примкнул к ним и вокруг выстроился... Следует подчеркнуть, что цадики-праведники не оказывают религиозных услуг населению, чем решительно отличаются от духовного сословия в привычном смысле слова. Они, конечно, молятся во имя себя и даже во имя Израиля – но не во имя окружающего их эмпирического государства, а во имя того Израиля, с которым заключен завет Единого и неведомого Б-га. Я подумал, что эти цадики – своего рода авангард и что когда-нибудь подобных прав, возможно, добьются и свободные художники, бескомпромиссные представители арт-пролетариата, класса, на наших глазах формирующегося и обретающего самосознание.
А по двору монастыря, в котором мы остановились, ходит павлин. Павлин ни для чего не нужен, но его кормушка никогда не пустует.
От сути обетования мысль переходит к обещанию, к природе обещания. В Израиле никуда не деться от размышлений, связанных с сущностью обещания. Зачем человек обещает? Потребность дать обещание и намерение его выполнить – это два разных стремления или одно и то же? Что такое неисполненное обещание – разбившийся драгоценный сосуд, трагедия, вина, пустяк, осознанная стратегия?
Важность соответствующих вопросов напрямую вытекает из знаменитого определения Ницше: человек есть животное, смеющее обещать. Попробуем продолжить размышления Ницше на этот счет. Принимая во внимание господина, человека длинной воли, суть которой состоит в том, что данное обещание неотличимо от необходимости его сдержать, мы видим, что в этом случае «обещать» значит «быть». Быть самим собой. Тем же, что и вчера, вообще быть в качестве субъекта.
Если задуматься над декартовским вопросом о достоверности Я, нетрудно заметить, что формула cogito ergo sum есть процедура удостоверивания, то есть настоящее, а не бумажное удостоверение личности. Мысль, которую я мыслю, определяет меня мыслящего, причем в тот момент, когда я ее мыслю; это как бы сквозная молния, пронизывающая и меня и универсум, подтверждая мое место в универсуме. Но мысль нельзя помыслить раз и навсегда, ее не хватит надолго, она вообще есть мысль лишь в момент, когда я ее мыслю, в другие моменты она не имеет ко мне отношения. Напротив, обещание есть проекция себя в будущее, обещание длит и одновременно удостоверивает подлинность Я. Самая первая максима законодательства чистого практического разума фактически имеет форму обещания, знаменитое кантовское als ob[1] – это модальность обещания. То есть обещание представляет собой материю субъекта, посредством обещаний в мире производится синтез «субъектосодержащей породы». Витгенштейн в «Философских исследованиях» словно бы продолжает мысль Ницще, замечая, что животное может хранить верность, но обещать верность оно не может. Посредством обещания, сдерживаемого слова, человек вытягивает себя, как трубач вытягивает ноту. Господин делает это с уверенностью, порой с виртуозностью, но и любой субъект вообще восстанавливает себя, продлевает себя в неподвластном времени посредством сдерживаемого обещания. Тем самым вопрос «почему человек обещает и сдерживает обещание?» похож на вопрос «почему мороз морозит?». Не из прихоти. Не из какой-то заранее существующей порядочности, а просто благодаря самости, просто потому, что достоверность бытия от первого лица соединяется в данном случае с признанностью. За пределами данной признанности все выглядит по-другому и на вопрос «что вообще здесь делает этот человек?» может последовать ответ: он занесен сюда страхом, или его привело желание (например, алчность), или за него решили другие, – каждый из этих ответов будет свидетельствовать о несвободе и неуместности человеческого существа, о том, что человек он не благодаря, а вопреки тому, что он здесь: как призывник в армии, пролетарий на фабрике, палестинец в Ливане и так далее. Но если выясняется, что он пообещал, дал слово, то дальнейшие вопросы на тему, что он здесь делает, на этой улице, в этой стране, в этой жизни, будут, в сущности, излишними. Более того, бытию как обещанию гарантирована некая мера уважения, чего не скажешь ни о бытии как вынужденности, ни о бытии как желании.
В моей памяти возникают стихотворные строчки из далекого детства и потом сопровождают как рефрен всей поездки:
Погодите, детки, дайте только срок,
Будет вам и белка, будет и свисток...
То ли из Некрасова, то ли из Никитина, я не помню, в связи с чем были сказаны слова обещания и чем дело кончилось. Но я представляю крестьянина, пасечника, дедушку и внучат, которым было обещано это диво дивное. Пасечник, руководствующийся простым и понятным мотивом, может и не освобождается от вопроса как я провел лето, подробности значимы, последовательность по-своему важна. Но вопрос зачем я провел лето отпадает сам собой, если белка и свисток будут предъявлены. Ясно, что лето прошло не зря, не впустую, оно проведено осмысленно. Тем самым значимость обещания все еще остается таинственной, однако проясняются важные аспекты, например отпадает пресловутое софистическое опровержение модальности обещания: «мое слово, хочу – даю, хочу – беру обратно». Оно вроде бы и верно, несмотря на парадоксальность: подумаешь, слово, пустой звук, кимвал бряцающий... Но коли так, у слова нет и хозяина, притяжательное местоимение совершенно условно. То есть нет никакого моего слова, поскольку единственный способ сделать слово моим – привести его в исполнение. Продумать мысль, предъявить произведение, выполнить обещание. И если нет ничего моего, лишь кимвалы, сами по себе бряцающие, то нет и меня. Так что «сметь обещать» – это, конечно, великая авантюра, но обойтись совсем без обещаний, без подключения к важнейшей субъектообразующей породе тоже не удается. Возникает дилемма, четко выраженная Габриэлем Марселем: «Всякая верность есть верность самому себе. Но в этой точке рождается альтернатива: в тот момент, когда я беру на себя обязательство, я или произвольно настаиваю на неизменности моего чувства, которое реально не в моей власти, или заранее соглашаюсь выполнить определенное действие, которое, возможно, не будет отражать мое внутренее состояние. В первом случае я лгу самому себе, во втором я заранее соглашаюсь лгать кому-то другому»[2]. Французскому философу следовало бы еще добавить, что нет иного способа быть субъектом, кроме как входить в эту альтернативу и выходить из нее всякий раз – либо с честью, либо с бесчестьем.
Обещание как выстраиваемая длительность самого себя сразу же отсылает к двум вещам, к Сцилле и Харибде всякого обещания – к памяти и желанию. Микрокристаллы памяти распылены по всем психическим процессам, но нам важна другая память, без которой невозможно сохранение человеческого, – именно ее исследовал Ницше в работе «К генеалогии морали». Всякая частичная память может рассматриваться в качестве архива или в качестве расширенного настоящего для той или иной психической реальности. Но сдерживание обещания – это память человеческая как таковая, то, что помнит или не помнит именно субъект, то, что вменяется ему этически или персонологически. Тут подходит изречение герцога Ларошфуко: многие жалуются на недостатки памяти, но никто не жалуется на недостаток ума. К остроумному замечанию герцога следует добавить одно уточнение. Дело в том, что жалобы на плохую память весьма различны между собой. Одно дело сказать, что «у меня плохая память на лица» (на номера телефонов, вообще на всякие числа) – в подобных заявлениях нетрудно распознать элементы кокетства. Можно представить себе простодушное признание «я совершенно не запоминаю прочитанных книжек». Однако жалобы на плохую память в отношении даваемых обещаний встречаются, пожалуй, еще реже, чем жалобы на недостаток ума: «Ну что я за человек, что бы ни пообещал, непременно забуду... вы уж не обессудьте, примите меня таким как есть». Такое признание можно сравнить, например, со следующим: «Ничего не могу поделать со своей вороватостью, как увижу, что плохо лежит, непременно сопру». Эстетический апофеоз подобной этики абсурда представлен в стихотворении Игоря Холина:
Вы не знаете Холина —
Меня и не надо знать.
Это такая сука,
Это такая блядь...
Никудышная память на обещания прежде всего самопротиворечива. Так, если человек плохо запоминает лица, эту его особенность можно компенсировать наличием надежного спутника и повышенной чуткостью к тем, кто вдруг здоровается с тобой. С компенсацией памяти на цифры вообще нет проблем. Но не помнящему обещания ничем нельзя помочь, по крайней мере в этом смысле, он просто должен стать другим человеком, точнее говоря, стать наконец человеком – условие невыполнимое, пока даваемые обещания заведомо представляют собой пустой звук. В сущности, забыть свои обещания равносильно тому, чтобы забыть, кто ты такой, кто ты вообще есть – кроме особо оговоренных условий, о которых еще пойдет речь.