355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Секацкий » Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012 » Текст книги (страница 6)
Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:51

Текст книги "Александр Секацкий в Журнальном зале 1999-2012"


Автор книги: Александр Секацкий


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Представим себе, что такой вариант возможен, и попробуем задуматься: действительно ли вторая, третья и последующие смерти воспринимались бы легче, будучи уже по-своему привычным делом? А может быть, умирать во второй раз было бы гораздо страшнее, чем умирать впервые?

Если стремление подольше задержаться среди живых является фактом внутреннего опыта (хотя и не всеобщим), а стремление вернуть жизнь умершим соответствует самым глубинным чаяниям (так, во всяком случае, полагал Николай Федоров), то со встречным желанием дело обстоит сложнее. Захочет ли вернуться обратно тот, кто уже пересек линию, разделяющую живых и мертвых? Обратится ли оживленный со словами благодарности к оживившим его? “Внутренний опыт”, на который можно было бы сослаться, здесь начисто отсутствует. Остается надеяться только на метафизическую интуицию, но и она не устраняет двусмысленности. В фантастическом романе Наля Подольского “Возмущение праха” рассматривается мир, в котором проект Общего дела, предложенный Николаем Федоровым, частично реализован: проведены успешные опыты по кратковременному воскрешению. Одна из самых эффектных сцен – разговор с покойником, оживленным ненадолго по приказу секретной службы:

“– Вы меня узнаете?

Опять долгая пауза.

– Узнаю твою сущность. Она омерзительна.

Я понял, почему голос производит жутковатое впечатление: он состоял в основном из свистящих и тонко гудящих звуков. Если можно было бы заставить говорить осенний ветер, получилось бы нечто похожее.

– Когда вы добросовестно ответите на наши вопросы, – продолжал невозмутимо полковник, мы можем, по вашему желанию, либо восстановить вас как живого человека, либо отпустить вас”.

Вопрос был чисто риторическим, но тем не менее ответ мы получили тотчас от самого покойника:

“– Лжешь. От меня уже идет вонь. Отпусти меня поскорее.

– Почему вы спешите? Вы чувствуете себя неуютно?

– Невыносимо. Отпусти меня как можно скорее.

– Это нужно заработать.

– Спрашивай. Чего тебе надо?”1

И далее воскрешенный свидетель, который, быть может, ради сохранения жизни ни в чем не признался бы, теперь рассказывает все – ради возврата к уже свершившейся смерти. Та же метафизическая интуиция подсказывает, что первый же из отцов, воскрешенный по всем правилам Общего Дела, обращаясь к обступившим его спасителям, ко всему, замершему у телеэкранов миру, сказал бы:

– Отпустите меня...

Приближение к смертному рубежу, как с этой, так и с той стороны, должно сопровождаться по меньшей мере равной степенью ужаса. Все, что мы знаем из народных поверий о “беспокойниках” (если воспользоваться замечательным термином Даниила Хармса), никак не свидетельствует об их “удовлетворенности своим состоянием”.

Это звено одно из самых уязвимых в проекте Общего Дела. Тело, уже покинутое духом, более непригодно для одухотворения, а анимация трупа есть скорее повышение статуса смерти, чем победа над ней. Человек, проживший жизнь, прежде всего прожил свое тело, и если мы вправе говорить об “усталости металла”, то уж тем более можно говорить об усталости органической субстанции – и это при том, что атомы в организме непрерывно обновляются, постоянными остаются лишь места их крепления.

Если неизбежность смерти мы рассматриваем как печальное обстоятельство для всего сущего и как трагический удел для человека, то однократность смерти следует рассматривать как благо, а может быть, и как величайшую милость господню. Бог возглашает человеку: “смертью умрешь!” Но это случится лишь однажды, ибо Он воистину милостлив.

2. Водораздел

Проблема смерти, погребения и возвращения ушедшей из тела жизни является важнейшей в Священном писании. Более того, способ решения этой проблемы определяет водораздел между Ветхим и Новым заветом.

С ветхозаветных позиций основной смысл заключения завета вообще состоит в воскрешении мертвых. Причем речь идет именно о возвращении жизни в мертвые тела. Вот, например, пророк Исайя, внимая Господу, передает его обещание: “Оживут мертвецы Твои, восстанут мертвые тела! Воспряните и торжествуйте, поверженные в прах, ибо роса Твоя – роса растений, и земля извергнет мертвецов” (Ис. 26; 19).

Пророки стремятся развеять все сомнения как относительно самого факта воскрешения, так и относительно его процедуры. Иезекиилю предоставляется шанс увидеть собственными глазами, как все будет происходить. Господь приводит пророка на поле, усеянное костями, которые были “весьма сухи”. Далее перед ним разворачивается грандиозное зрелище, о чем пророк и сообщает всем, имеющим уши:

“3. И сказал мне: сын человеческий! Оживут ли кости сии? Я сказал: Господи Боже! Та знаешь это.

4. И сказал мне: изреки пророчество на кости сии и скажи им: „кости сухие! Слушайте слово Господне”.

5. Так говорит Господь Бог костям сим: вот Я введу в вас дух, и оживете.

6. И обложу вас жилами, и выращу на вас плоть, и покрою вас кожею, и введу в вас дух, и оживете, и узнаете, что Я – Господь.

ББ. Я изрек пророчество, как повелено было мне; и, когда я пророчествовал, произошел шум, и вот движение и стали сближаться кости, кость с костью своею.

6. И видел я: и вот жилы были на них, и плоть выросла, и кожа покрыла их сверху, а духа не было в них.

9. Тогда сказал Он мне: изреки пророчество духу, изреки пророчество, сын человеческий, и скажи духу: так говорит Господь Бог: от четырех ветров приди дух и дохни на этих, и они оживут.

10. И я изрек пророчество, как Он повелел мне, и вошел в них дух, и они ожили и стали на ноги свои – весьма, весьма великое полчище” (Иез. 37; 3–10).

Эта воистину впечатляющая картина особенно потрясла воображение чернокожих христиан южных штатов США. Книгам пророков вообще и Иезекиилю в частности суждено было стать главной духовной основой песнопений-spirituals.

…and the leg bone connected to the feet bone,

and the feet bone connected to the back bone,

and the back bone connected to the neck bone

hear the word of the Lord!

Изречение Иезекииля “Я открою гробы ваши и выведу вас” (Иез. 37; 12) избирают своим эпиграфом независимо друг от друга многие знаменитые поэты, писатели и музыканты юга. Книги пророков пользуются особым уважением и у сторонников вуду.

Принципиально иная ситуация отражена в Новом завете. Сама новизна этого завета состоит прежде всего в иной форме обещания посмертного будущего, в способе решения вопроса о смерти и посмертии. Совершая множество чудес, Иисус не открывает гробы и не взывает к сухим костям, чтобы срасталась кость с костью своею. Иисус исцеляет – расслабленных, парализованных, прокаженных, и можно заметить, что исцеление происходит лишь в тех случаях, когда тело немощного еще пригодно для продолжения жизни. Воскрешение Лазаря и другие подобные случаи всегда относятся к ситуациям, когда смерть была мнимой: именно мимикрию смерти и дезавуирует Сын Божий. Что же касается необратимых покойников, проявляющих признаки беспокойников, то к ним отношение радикально иное. Вот одно из “темных” мест Четвероевангелия.

“И когда Он прибыл на другой берег в страну Гергесинскую, его встретили два бесноватые, вышедшие из гробов, весьма свирепые, так что никто не смел проходить тем путем.

И вот они закричали: что тебе до нас, Иисус, Сын Божий? Пришел ты сюда прежде времени мучить нас.

Вдали же от них паслось большое стадо свиней, и бесы просили Его: если выгонишь нас, то пошли нас в стадо свиней.

И Он сказал им: идите. И они, вышедши, пошли в стадо свиней. И вот все стадо свиней бросилось с крутизны в море, и много их погибло в воде” (Матф. 8; 28–32).

Беспокойники, вышедшие из гробов, у всех (не исключая и их самих) вызывают только ужас. Их души, незаконно задержавшиеся в негодной плоти, подлежат немедленному развоплощению, и, поскольку здесь принципиально важна скорость, бесы вселяются (Иисусом) в нечистых животных и бросаются в пучину вод. “Предоставьте мертвым хоронить своих мертвецов, ибо Бог есть Бог живых, а не мертвых” (Матф., там же).

Эти слова указывают на новое самоопределение Бога, и они, конечно же, должны были восприниматься как откровение. Ведь ветхозаветный Иегова был именно Богом мертвых, и иллюзион срастания сухих костей демонстрировался как его коронный номер. В упомянутом стихе очень важен и еще один момент: беспокойники, живые мертвецы, испытывают муки (“пришел мучить нас”) и, в сущности, добровольно выбирают вселение в свиней. Их последнее, остаточное желание, жгучее, как пламя ада, состоит в том, чтобы сделать смерть безвозвратной – эту великую милость как раз и принес с собой Иисус, Сын Божий. Основной повод для недоразумений потребовал и больше всего разъяснений; Иисусу постоянно приходится растолковывать, почему теперь отвергается идея возвращения духа в уже брошенное тело.

“43. Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит.

44. Тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И пришед, находит его незанятым, выметенным и убранным.

45. Тогда идет и берет с собой семь других духов, злейших себя, и, вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом” (Матф. 12; 43–45).

Возвращение жизни в уже оставленное тело не рассматривается более как воскрешение – это реанимация трупа со всеми вытекающими отсюда последствиями. Иисус указывает на то, что этот случай хуже первого (например, безвременной кончины): переступить порог уже выметенного дома куда страшнее (и вспышка сознания сразу же засвидетельствует это), чем пересечь линию смерти по направлению отсюда – туда. Непременно увяжутся непрошеные гости (“семь других духов, злейших себя”): ведь сонмище голодных духов пребывает в непрерывном поиске хоть какой-нибудь плоти, да места креплений, “контакты”, прибраны в первую очередь, они уже не заискрят живой жизнью, хотя еще и сохраняют способность к некоторой анимации. Воскрешение отныне однозначно понимается как вознесение, то есть как безусловное инобытие. Знаменитый ответ саддукеям не оставляет в этом ни малейших сомнений:

“Иисус сказал им: заблуждаетесь, не зная писаний, ни силы Божией.

Ибо в воскресении не женятся, не выходят замуж, но пребывают как Ангелы Божии на небесах.

А о воскресении мертвых не читали ли вы реченного вам Богом:

Я, Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова, Бог не есть Бог мертвых, но живых” (Матф. 22; 29).

Тем самым Новый завет предстает как альтернативный, а может быть, и аварийный план по отношению к ветхозаветному первоначальному намерению заповедать землю прежде жившим путем подмены основания, обратив бытие-заново на складирования костей, которые “весьма сухи”2. Миссия Иисуса – возврат душ из плена материи (или из тлена материи), вознесение их к бытию за пределами тела. Неизбежность и необратимость телесной смертности – вот чаша сия, которую приходится испить в подтверждение новой формулы завета. Николай Кузанский, много об этом размышлявший, пришел к внешне парадоксальному, но единственно возможному выводу: “Ибо каким иным образом Господь наш мог утвердить свое бессмертие, как не отдав должное смерти?”3 О том же постоянно говорит и сам Христос – достаточно вспомнить знаменитую притчу о зерне, которое если умрет, то принесет всходы сам-десять и сам-сто, а если не умрет, то останется в одиночестве и иссохнет.

В экзистенциальном плане христианство учреждает и провозглашает бытие-к-смерти, аннулируя надежду на сохранение не только телесности, но и эмпирического Я. Такие философы, как Кьеркегор, Кожев, Хайдеггер и Левинас, обращают внимание на специфическую ситуацию безвыходности пред лицом настигающей смерти; одновременно каждый из них по-своему подчеркивает, что именно эта безысходность определяет подлинность человеческого существования. Диалектика Николая Кузанского в полной мере работает и на этом витке: единственным всеобщим эквивалентом, в котором может быть выражена ценность человеческой жизни, притом в ее единичности, является смерть, присутствующая, в свою очередь, со всей возможной реальностью присутствия. Мы завербованы будущим, которое пронзает и уплотняет наше настоящее, но ближайшим образом само будущее дано как удел смертного – смерть. Человек не только в принципе смертен, но еще и внезапно смертен (никто не знает ни дня, ни часа своего). Вот почему наше сейчас насыщено тревогой, более того, пронзающие молнии тревоги как раз и вычленяют моменты “сейчас”, отграничивая их друг от друга.

Однократность жизни есть вопиющий факт “здесь бытия”, уравновешенный другой метафизической очевидностью – однократностью смерти. Клубок размышлений непременно возвращается к этому пункту, но истина мысли (как вспышка просветления) всякий раз зависит от пункта отправления. Михаил Бахтин, например, указывает на завершающую и исцеляющую роль смерти, если понимать “исцеление” как придание формы единого целого разрозненным фрагментам. Без поставленной точки не складывается единство биографии, и, наоборот, молния, озаряющая из этой точки все прошлое сразу (но без невразумительностей, повторов и длиннот), способна высветить масштаб присутствия, который даже и не снился прижизненно.

Вот умирает бывший когда-то у всех на слуху, но давно забытый человек. Допустим, нам вдруг сообщают: умер выдающийся композитор Серафим Туликов. Такое оповещение вызывает у многих вполне естественную реакцию: как, а разве он еще был жив? Где же он пребывал все это время? Именно факт объявленной смерти заставляет нас отмерить жизнь по-новому, некоторым образом попытаться вернуть ее. Парадоксальным образом свершившаяся смерть повышает на порядок бытие-в-признанности. Именно теперь, став мертвым, композитор предстал в качестве заслуженного, достойного человека, успевшего немало сделать в своей жизни. Мог ли он на это надеяться, если бы так и продолжал где-то влачить свое неведомое существование – ни живой, ни мертвый, ни рыба ни мясо? Воистину, если зерно не умрет, то останется одно и иссохнет в безвестности…

Подобно мертвой воде, собирающей воедино рассеченное, разбросанное тело, телесная смерть состыковывает обрывки воспоминаний, которые, казалось бы, уже истлели и стали весьма сухи, но теперь они срастаются, кость с костью своею, и прожитая жизнь высвечивается в ее единстве. Дальнейшее бытие-в-посмертии может сложиться по-разному, и степень непредсказуемости тут не уступает прижизненной непредсказуемости. Но, во всяком случае, предоставляется новый шанс, например, шанс восхождения к истинным масштабам личности, непредставимым в еще-сущей телесности. Статус классика, например, присваивается именно смертью и лишь авансируется некоторым из живущих, причем, как правило, ошибочно4. Когда Сократ со своими собеседниками решает вопрос относительно счастья, одно важное обстоятельство не вызывает сомнений ни у кого: по-настоящему оценивать человеческую жизнь как счастливую или несчастную можно только после смерти человека.

3. Раздвоенное жало смерти

Да, подобно языку змеи, жало смерти раздвоено: одним язвилищем оно пронзает душу живу из будущего, свидетельствуя о неминуемом отмирании плоти; другое язвилище всегда направлено сбоку, из-за угла (“никто не знает ни дня, ни часа своего”). Действие этого второго жала замаскировано под несчастный случай, но оба они отходят от единого основания, именуемого судьбой смертного.

Всмотримся в асинхронное действие двух стрекал. Жизнь, пронзаемая зовом смерти, обретает ценность. Среди факторов “валоризации”, как сказал бы Гройс, преобладают вовсе не гуманистические заклинания относительно человеческой жизни как высшей ценности и вообще не интеллектуальные сентенции, на которых специализируется целое направление философии, а некое непосредственное чувство. Его можно определить как прижизненный опыт смертности, и этот опыт начиная с определенного возраста всегда дан, подобно земному тяготению и вопреки популярному изречению Эпикура5. Аналогом такого опыта смерти является переживание преходящей женской привлекательности, поэтому действие раздвоенного жала несравненно лучше знакомо женщине. Обращение к эффектам ускользающей красоты, теряемой привлекательности многое может объяснить в работе смерти, совершаемой по эту сторону разделительной черты, – и мы будем постоянно иметь в виду эти родственные феномены.

Краткосрочность пронзительной женской красоты, ее обреченность на увядание тоже ощущается как прикосновение ядовитого раздвоенного жала, пронзающего и из будущего (где жутко представить себя себе), и сбоку, где привычное боковое зрение вдруг не находит отклика и впадает в секундную панику, проваливается в агонию, откуда чувство извлекается спасительной мыслью: еще можно кое-что исправить. Прямо как Dasein у Хайдеггера, избываюший неизбывное бытие-к-смерти. Постепенное угашение sex appeal, угасание красоты предстают как репетиция телесной смертности: тело вообще умрет так же, как уже умерло это прекрасное тело, и бытие прекратится, как уже прекратилось востребованное бытие женщиной.

Чувство нездешней жути, вызываемое кокетничающей старухой, несомненно родственно ужасу, который вызывают восставшие из гробов беспокойники; с удивительной проницательностью Гоголь в повести “Вий” соединяет эти инфернальные проявления в едином сюжете. Возвращение угасшей красоты в прежнее хранилище исключено, несмотря на все ухищрения, техника которых достигла высочайшего развития еще в древнем Египте: для женщины слова Иисуса о том, что “невозможно влить новое вино в старые меха”, не только понимаемы, но и даны непосредственному чувству. Прекрасное женское тело наделено своей особой опережающей смертностью внутри большого круга смерти: отсюда и максимальная интенсивность циркулирующего в нем наслаждения. Пульсация жизни как телесного присутствия вообще имеет ту же природу; сладость жизни возникает от воздействия яда-фармакона, сочащегося из жал в жилы смертного. Причем каждый из источников яда препятствует формированию иммунитета на “соседнем” участке воздействия – может быть, в этом и состоит смысл раздвоенного жала смерти. Стоит смириться с неизбежностью предстоящей кончины (ведь все равно когда-то умрем), как тут же обжигает боковое стрекало: вот смерть только что прошла рядом, едва-едва не задела своей косой… И жизнь, затрепетав в теле, вновь интенсифицируется, восстанавливает себя как предмет неустанной заботы.

Угасающая и даже уже угасшая женственность еще долго продолжает проявлять себя в виде конвульсий. Похожие, хотя и не столь шокирующие формы остаточной активности присутствия встречаются повсюду – впрочем, не обязательно совпадая с преклонным возрастом. Эти свидетельства, собранные воедино, позволяют высказать предположение о двух (как минимум) режимах жизни, различие которых примерно соответствует различию между глаголами “жить” и “доживать”. Причем второй режим следовало бы скорее отнести по ведомству уже фактически свершившейся и лишь юридически отложенной смерти. Поскольку впервые это состояние описано Достоевским, будет справедливо назвать его в честь одноименного рассказа великого писателя – бобок. Когда яд скапливается в окончательной неизбываемости и жало перестает жалить из-за наступившей анестезии, режим vita переходит в режим бобок – ибо не всякому удается подгадать себе юридически регистрируемую смерть к этому моменту. Тогда чувство смертности необратимо притупляется, сознание теряет свой главный будильник, пробуждающий к присутствию как к бодрствованию6. Если иметь в виду душу живу, то она, по существу, уже завершила свой метаморфоз в там-бытие, и формат Dasein замещен пустой оболочкой.

В инерционном режиме бобок, который может продолжаться десятилетиями (причем, согласно Достоевскому, положение во гроб не сразу отменяет этот режим, некоторое время еще продолжается шевеление, не слишком отличающееся от предыдущего), признание существа полноценно живущим определяется лишь специальными гуманистическими конвенциями, явно идущими наперекор заповедям Христа. Организм, который живет только под капельницей в больничной палате, рассматривается как находящийся в состоянии комы, то есть считается “условно живущим”. Но тело, перемещающееся лишь под капельницей яда, капающего с раздвоенного жала, безусловно считается живым человеком – как принято полагать, во имя человеколюбия. На деле же если тот, кого так любят, был бы действительно жив, если бы мог заглянуть из еще распахнутого окна vita в это чудовищное будущее, он бы, скорее всего, сказал: меня там нет. И любовь к тому не есть человеколюбие за отсутствием предмета. Уж о себе-то он имел бы право так сказать. Но у пребывающего в режиме бобок сознание уже беспробудно, с ним можно как угодно человеколюбствовать, пока наконец вымученная смерть не зажжет огонек возможного иноприсутствия в точке свершившегося метаморфоза.

Среди препаратов метафармакологии, применяемых для ослабления страха смерти, решающая роль принадлежит галлюциногенам, побуждающим рассматривать бессмертие как линейную непрекращаемость жизни. Простой перенос наличного состояния в неопределенное будущее может быть доведен до уровня страстного чаяния, как у Николая Федорова, но по большей части речь идет о минимализме ленивого воображения, парализованного воздействием наркотика. Куда большего внимания и исследовательского интереса заслуживает интенсификация жизни, даруемая смертному, и только смертному, – тут Александр Кожев был совершенно прав.

Факт смертности определяет субъекта во времени, не являясь исключением из принципа “определение есть отрицание”. Единство живущего зависит от предстоящей смерти; при выполнении этого условия мы распознаем бытие субъекта, даже если все прочие “признаки жизни” отсутствуют. Таковы, например, выделенные Шпенглером культуры и цивилизации, морфологически предстающие как существа, а не как эпифеномены жизни сменяющихся поколений. То же относится и к “бессмертной протоплазме”, на которую обращает внимание Фрейд. Она есть нечто живое и “живое нечто” благодаря усталости от самой себя. В замкнутой среде прогрессия размножения прекращается: срабатывет эффект “воды скоплений”, то есть наступает отравление продуктами собственной жизнедеятельности. Простейшая капельница смерти преобразует субстанцию в субъект или в некое подобие субъекта. Контрастный душ живой и мертвой воды оказывается необходимым, чтобы речь могла идти не только о жизни, но и о живущем. Примечателен в этом отношении путь Иисуса, предполагающий готовность и собранность, легкость на подъем и избегание застоявшейся воды скоплений.

Таким образом, если долгосрочные инвестиции в телесность обречены на провал, то краткосрочные, наоборот, приносят максимальную прибыль. Вложения в эксклюзивную женственность сопоставимы с инвестициями в процветающую компанию. В выигрыше оказываются все участники предприятия, откликающиеся на sex appeal, ибо они соприсутствуют в создании произведения, в максимуме того, на что способен vita-режим. Объективная эстетическая и эротическая значимость прекрасного женского тела объясняется тем, что оно допускает приобщение к чему-то сверхсмертному, а значит, и “сверхживому”.

Потоки вожделения ориентированы вдоль силовых линий Эроса – и это простое, естественное устремление смертных к очагам максимальной концентрации жизни. Поэтесса Людмила Пуханова говорит: “Раньше мне казалось: столько разных людей, у всех есть свои достоинства, каждому может достаться кто-то, и тогда на всех хватит. Но потом я поняла, что мир устроен иначе. Всем нужны одни и те же. И одни и те же никому не нужны”. Людмила поняла все абсолютно правильно: великое множество пар, а затем и семей сводит вместе остаточный принцип, соединяющий друг с другом тех, кто никому не нужен. И ничего, живут: во всяком случае, те, кто нужны всем, уживаются друг с другом гораздо хуже. Вопрос о природе эксклюзивной женственности, казалось бы, должен стоять в центре феминистических изысканий. Увы, слишком велика в данном случае трудность честного самоотчета, слишком мучительно признание. Его приходится добывать по крохам. Но можно себе представить фрагмент соответствующей главы из будущей книги какой-нибудь Фриды Ницше, книги для всех и ни для кого под названием “Так говорила Заратустра”.

4. Некрасивая невеста

Я – некрасивая невеста. Я говорю это, ибо взыскую истины, а не уважения, и говорю для тех, кто готов пить из чаши неразбавленной истины.

Я обращаюсь к тебе, моя орлица, и к тебе, львица моя, – о, как вместе весело смеялись над окончаниями и суффиксами, над языком, уже приготовленным для нашего порабощения. Невинный факт грамматической производности львицы от льва, медведицы от медведя и поэтессы от поэта мы разоблачили и отряхнули, как прах с наших уст. Мы легко сотворили другой дом бытия, называя поэта, если он мужского рода, словом поэтус, а философа-мужчину, буде такие еще найдутся, словом философус. Мы входили в этот дом отдохнуть и нисколько не затруднялись при виде известного всем животного говорить барса, а если он обнаруживал дополнительный половой признак, то – бар-сучок.

Каждая из нас вольна выбирать саму себя независимо от преднаходимого грамматического рабства и этикетных поз подчинения.

Мы одержали полную победу в сфере символического, заставив mainstream струящегося логоса течь в ритме menses stream.

И все же после всего этого знай, о орел моя и моя лев: я – некрасивая невеста. И я, канатоходец интеллектуальных измерений, и ты, крылатая, и ты, бесстрашная, мы остаемся там же, где начинался бунт, остаемся при том же, ради чего он, собственно, и возник.

Так говорила Заратустра, разбивая одно зеркало за другим и проклиная предательство каждого осколка.

Я – некрасивая невеста, ибо даже если разбить все зеркала, все равно не разбить зеркальности. Мы не в силах перепрограммировать вожделение мужчин, даже если они теперь кротки, как ручные домашние животные, и сами всячески содействуют нам. Обойтись без их масленых глазок, глупых реплик и воздыханий – о, нет ничего проще. Истина в том, что я предпочла бы обходиться без всего этого, все же обладая способностью провоцировать их гормональные реакции. Как тот даосский учитель, который умел проходить сквозь стену, глотать огонь, взглядом останавливать на лету птицу.

“– Почему же учитель не делает этого? – спросил его ученика изумленный правитель уезда. Ученик ответил:

– Учитель способен на это, но учитель способен и не делать этого…”

Правитель поверил ученику, но он никогда не поверил бы мне, что я, Заратустра, несмотря на всю мою мудрость, смогу пробудить в мужчине обыкновенное мужское.

Тайна этой неустранимой отметины, в силу которой и ты, и я остаемся некрасивыми невестами, невзирая на (назови здесь что хочешь), велика, и я бы назвала ее божественной двусмысленностью.

Ибо, с одной стороны, есть повод, чтобы высказать протест Создателю, раздающему сокровище красоты кому попало: непроходимой дуре, домашней квочке, моральной уродке, но, с другой стороны, как раз в этой непостижимости выбора можно усмотреть феминистическое доказательство бытия Божия. Да-да, в том, что я – некрасивая невеста.

Сокрытость причины, по которой Господь возлюбил Иакова, а Исава возненавидел, проявляется здесь с ошеломляющей силой: почему я не желанна для этих созданий, конспектирующих мои книги, а моя ученица, преклоняющаяся предо мною, желанна для них?

Потому, ответила бы я, что есть Бог, пути которого неисповедимы. Но ты, моя крылатая, предпочла бы другой ответ. Что ж, не будем о Боге, поговорим о культурообразующем механизме, который в этой дихотомии столь же непреклонен, как и в жестких оппозициях правого и левого, верха и низа, сырого и вареного.

Возможно, ты скажешь: все дело в аттракторах, вторичных половых признаках. Если мы призовем на помощь современную косметическую хирургию, заставим ее подчиниться нашему вкусу с учетом фактора желанности в глазах нежеланных, мы перестанем зависеть от этой отметины, существующей в силу простого биологического недосмотра.

А я, Заратустра, скажу: не обольщайся.

Даже когда будут решены все проблемы синтеза тела, когда я смогу определять окончательный дизайн своего физического облика по собственному усмотрению, – даже тогда я останусь некрасивой невестой, – если только предположить, что права всех женщин будут равны и Богом дизайна пребудет все тот же, кто был Богом Авраама, Исаака и Иакова.

Скажу больше. Представим себе, а мы с тобой не раз это представляли, что мужчины исчезнут вообще, за ненадобностью. Так вот, даже в этом случае различие между некрасивой невестой и предметом мужского вожделения все равно останется. Оно будет воспроизводиться из поколения в поколение и опознаваться безошибочно и мгновенно. Такова непреложная данность раскладки мира де-факто.

Между тем проблемы некрасивого жениха в вышеописанном смысле попросту не существует. Самый неказистый мужской экземпляр может завоевать любовь женщины – своим мужеством, блеском ума, легкостью в общении, да мало ли еще чем? Мы полюбим его за его достоинства, не обращая внимания на то, что они случайным образом размещаются в неприглядном теле. И полюбим не натужно, а искренне, непосредственно, до гормональных глубин. Прекрасно понимая, что те же самые достоинства, присущие нам десятикратно, не разожгут в нем томление плоти. Только выставленная коленка, стандартные округлости да неразложимая на дискретные составляющие сумма кокетства…

Вот как обстоит дело с некрасивой невестой. И, кстати, не следует ли отсюда, что мужское и женское разделены не физиологически, а метафизически, по ту сторону вторичных половых признаков? Не предстает ли перед нами женское начало как эротически насыщенная любовь к слову, к тексту, как соблазненность интеллектом или твердостью духа? Мужское же начало, соответственно, предстает как соблазненность плотью, соблазненность самим соблазнением, как влечение, принципиально отделенное от культурных и интеллектуальных предпочтений. Тогда лучшей формулировкой мужского начала будет простое негативное определение: это влечение, неподконтрольное некрасивой невесте.

Так говорила Заратустра и собиралась уже закончить свою речь. Но, увидев слезинку, текущую по щеке верной львицы, сказала:

– Не горюй, бесстрашная, я могу тебя утешить. У нас все-таки есть одно преимущество перед желанной невестой. Мы умрем только один раз, а она умрет дважды, и первая ее смерть будет многократно страшнее второй.

5. Размытая линия смерти

Размышляя о ценности человеческой жизни, можно увидеть, что стартовая цена (базовая ценность) установлена очень неточно. Лот № 1, выставленный на продажу, содержит слишком разнородный набор товаров: здесь и высшая драгоценность мира, и коробочка от нее, и ленточка, и сбоку бантик, и пригоршня праха. И все это по одной цене, обоснованность которой, складывающаяся из накруток, в высшей степени сомнительна. Устроители аукциона категорически отказываются продавать лот по частям: если разобраться, то именно этот принцип представляет собой истинное кредо гуманизма, озвучиваемое всегда в искаженной, вводящей в заблуждение формулировке: нет ценности, превышающей ценность человеческой жизни. Следствием такой манипуляции устроителей является не только спекулятивно завышенная цена лота № 1, но и недооценка сокровенной жемчужины. От нее всячески отводят внимание, чтобы только не увидеть в ней душу живу в эксклюзивный момент бытия, именно тогда, когда она живее всего живого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю