Текст книги "Листопад"
Автор книги: Александр Никонов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Никонов Александр
Листопад
Александр Никонов
Листопад
Ковалев
"Если присмотреться, осенние листья вовсе не желтые. Они тысячи цветов и оттенков – от золотисто-льняного, почти белого до багрового в коричневых прожилках.
Когда-то, доставая дождливым осенним днем очередную книгу из тяжелого "многоуважаемого шкафа" красного дерева в нашем родовом поместье, я знал почти наверняка, что найду между страниц высохшие осенние листья. Именно осенние. Их когда-то закладывала в книги моя покойная мать. Бродя с книгой по усадьбе, она нагибалась, поднимала листок понравившегося ей оттенка или формы и клала между страниц.
В лежанке трещал огонь, за окнами свистел стылый ветер и сыпался осенний дождь сонно барабаня по крыше. Я приехал, чтобы продать дом, но покупателей не находилось. Оставалось только читать. Я шел к шкафу, тянул за очередной кожаный переплет, листал пожелтевшие страницы. И находил там листья из прошлых осеней. Тонкие, как крылья бабочки, они ломались и осыпались в пальцах. Чтобы уберечь их от гибели, нужно было осторожно брать за черенок и перекладывать хрупкий листик ближе к началу книги, на уже прочитанные страницы.
...Это было давно, в какой-то смутной нереальности. Может, это было не в моей жизни? Да и было ли? От тех небывших лет, от никогда не существовавшего меня нынче осталось одно – привычка класть осенние листья между страниц. Вот и сейчас...
Эти листья между страниц – единственная осязаемая ниточка связывающая меня с тем прошлым домашним миром.
Впрочем если я напрягусь, я вспомню тот несуществовавший год. Это было за год до войны, стало быть, через год после смерти матери. Значит прошло всего шесть лет. Пропасть времени. Узенькая, но бездонная. Можно не заметив перешагнуть. А можно сорваться. Мы все совались. И летим, летим.
Всего шесть лет! Но за это время кончился мир, вышел из подземных серных лабиринтов Антихрист и началась Армагеддонская битва.
Армагеддон продолжается... А я в перерывах между сечей и глотанием вражьей крови тихо кладу в страницы осенние листья. Может быть эта паутинка, тянущаяся из прошлого и держит мою жизнь?"
x x x
Открылась дверь и в кабинет вошел поручик Козлов. Нитка усов, улыбочка, лихо сдвинутая на затылок фуражка.
– Трудящиеся контрразведчики всех стран, объединяйтесь! – пошутил поручик и подошел к столу хозяина кабинета – штабс-капитана Ковалева. Коман са ва?
Он был молод, очень молод. Штабс-капитан давно хотел спросить, сколько ему лет, да все как-то стеснялся. Лет двадцать? Двадцать два? А уже поручик. Мыслимое ли дело до войны...
– Трэ бьян.
Ковалев машинально прикрыл свой дневник. Поручик, мелком бросивший взгляд на закрывающуюся страницу, покрытую вязью фиолетовых строчек, успел заметить лежавший там красный кленовый лист.
– У тебя, Николай Палыч, патологическая страсть к мертвечине, – поручик ткнул указательным пальцем в сторону закрытой коленкоровой тетради. Гербарии, листки сушеные. Ты, наверное, обожаешь прикладываться к святым мощам, накалывать жуков на булавки, гулять по погостам, наливаться осенней грустью. Да и вообще, разве человек не склонный к мертвечине стал бы работать в контрразведке?
Пряча в усах улыбку, Ковалев встал из-за стола, скрипнув старым учительским стулом – раньше в здании располагалась гимназия, – одернул френч и с хрустом потянулся.
– Нет, мой милый юный друг. Ты меня. В сущности, не знаешь. На самом деле я очень веселый и жизнерадостный человек. Просто у всех слишком долго просидевших в окопах появляется в характере и поведении нечто философичное. Поверх животной жизнерадостности – легкий флер серьезности и размышлений о вечном. У тебя, Олег, этого пока не наблюдается.
– Намекаешь на то, что молодой офицеришко пороху не нюхал, Николай Палыч?
– Боже упаси! Разве может бесхитростный фронтовик хитрить да намекать, Олег э-э... Вениаминович.
– Вадимович.
– Пардон. Вадимович. Я же говорю исключительно о себе, хоть и во множественном числе. Стараюсь придать значительность своему опыту. Не в моем характере старого окопника ваши штабные иезуитства, полунамеки.
– У меня, если что и есть, то только контрразведывательское иезуитство, Николай Палыч, контрразведывательское всего-навсего. Штабное-то еще покруче будет. Где уж нам, серым, ненаученным в придворной дипломатии.
– Это ты-то дипломатии не научен?
– Увы. Увы, оказался неспособен. Да и не наше это дело. В штабах работают языком и задницей, Николай Палыч. А наше с вами оружие – голова.
Ковалев вспомнил хищный оскал ротмистра Таранского, его блестящие навыкате глаза, прилизанные волосы с аккуратной белой линией пробора и вечно сбитые кулаки.
– И кулаки. И никелированные инструменты.
– О Таранском подумали? – с лица Козлова слетела улыбка. – Такие как он, по-моему, только компрометируют нашу контору. Я бы даже сказал, профанируют. Абсолютно неинтеллигентные методы.
– Совершенно скотские. И если ты заметил, Олег, руки я ему не подаю.
– А вот это глупо. Зачем наживать врагов? Их по ту сторону фронта хватает. Одно дело делаем. Гибче надо быть.
– Да, поручик, испортили меня окопы. Да и воспитание подкачало.
– Дело не в воспитании, штабс-капитан, дело в профессионализме. Методы Таранского непрофессиональны, грубы, примитивны, неинтересны мне лично. Они запросто могут завести его в тупик... Хотя иногда необходимо и силовое воздействие, отдадим должное. Ну да черт с ним. Вы нынче вечером не собираетесь к мадам Желябовой?
Ковалев не ответил. Он молча прохаживался по кабинету. Поскрипывали половицы.
В ожидании ответа Козлов уселся на край ковалевского стола.
– Знаешь, Николай Палыч, вот также скрипели половицы у нас в гимназии, в Саратове, в кабинете директора, когда мы еще жили в России, до Парижа.
– Тебя, наверное, часто вызывали туда?
– Частенько, – засмеялся поручик. – Проказливый был мальчишка... Так как насчет мадам Желябовой? Говорят, у нее новенькие появились.
Ковалев молчал. Отчего-то ему было неловко перед этим молодым поручиком. А между тем, какая у них разница в возрасте? Лет шесть-восемь, не больше, в сыновья ему Козлов явно не годится. Можно считать, что почти ровесники. Но сам поручик называет его по отчеству. Наверное потому, что Ковалев воюет практически без перерыва пять лет. С четырнадцатого года, с германской. Ровно в пять раз больше поручика. Отсюда уважительная приставка к имени – "Палыч".
Ковалев быстро взглянул в чистые голубые глаза поручика. По-хозяйски сидящего на его столе. Не стесняется же он этого мальчишки, ей-богу!
– Новые, говоришь... Зайду, наверное. Необходимо снять пробу, – говоря это, штабс-капитан чувствовал, будто плывет сквозь толщу воды. Такие разговоры вообще были не в его стиле. И в чем-то он даже завидовал раскованности этих молодых офицеров, могущих вслух обсуждать самые интимные вещи. Лишь только с одним человеком Ковалев мог позволить себе подобные откровенности – с другом детства Димкой Алейниковым. Ну и еще со своим дневником.
– От Борового никаких новостей? – сменил тему Ковалев.
Козлов, кажется, понял, неловкость штабс-капитана, причину его быстрой перемены темы, и подобие улыбки скользнуло по его лицу. Ковалев заметил призрак улыбки и досадливо крякнул. И уже более требовательно спросил, чувствуя ненужность самого вопроса, понимая, что и поручик осознает его никчемность и пустоту.
– Что Боровой?
– Вы же знаете, Николай Палыч, – перешел на официальный язык поручик. Если б что было, вы бы первым узнали. Я соблюдаю субординацию.
– Вот это умно. Нельзя скакать через голову начальства.
– Конечно, – серьезно сказал Козлов, – скакать через голову непосредственного начальства весьма неполезно. Это уже чисто штабная наука. Кстати, сегодня утром опять появились эти листовки. Наверху уже нервничают.
– Зря нервничают, там же чушь написана. Бред красной кобылы.
– Конечно, чушь, – вздохнул поручик. – Но сам факт неприятен: большевистское подполье.
– Ерунда, – Ковалев раздраженно махнул рукой. – Самое главное – найти источник утечки из конторы, задавить саботаж. Один этот мистер икс принесет больше вреда, чем пуды листовок. Или хотя бы оставить его без связи, обрубить все связи. И еще Боровой молчит.
– Ждать информации от Борового еще рано. Я думаю, пару-тройку недель еще потерпеть надо.
– "Пару-тройку", – Ковалев прислонился спиной к еще теплому кафелю печки (утром солдаты протопили: в гимназии было сыровато). – Все тянется, тянется. Слушай, у тебя никогда не было ощущения, что все может рухнуть? Уже этой осенью?
Поручик помолчал.
– Не знаю... Если хочешь, я зайду за тобой ближе к вечеру. Поужинаем вместе у Хмельницкого и отправимся к Мадам. Даккор?
Уже у двери Козлов обернулся:
– А по поводу общего краха... Только между нами. Несмотря на то, что дела наши в общем-то хороши, думаю, если этой осенью товарищи вдруг разовьют наступление на своем южном фронте, оно может быть успешным. Чисто теоретически. Только не надо этого больше ни с кем обсуждать, Николай Палыч. Неадекватные положению на фронте пораженческие настроения.
x x x
"Когда подаст весточку Боровой?..
Кажется. Не у меня одного нехорошие предчувствия. Но если, не дай Бог, они сбудутся... Что тогда? Зачем тогда все? Зачем эти безумные шесть лет крови и боли? Зачем была нужна растаявшая как туман та, совершенно другая жизнь в совершенно другой стране? Жизнь, с которой меня связывают осенние листья между страниц.
Именно той последней осенью я встретил Дашу. В уездном Бежецке, куда выбрался из своей глухомани совершенно без дела, просто убегая от осенней тоски. Я шел по бульвару и увидел ее. Нет, не ее. Сначала узконосый черный башмачок на желтой листве, потом желтый березовый лист между страниц книги. Она сидела на скамейке в городском саду и читала. Я подумал. Что у этой девушки та же привычка, что у моей матери. Но нет. Она просто где-то потеряла кожаную закладку и мимолетно заложила страницу листком. Все это я узнал позже.
А тогда не читающая девушка, а именно желтый треугольник листа привлек мое внимание. Я поднял глаза, и мы встретились взглядами. Мне казалось, что мы смотрим друг на друга долго, неприлично долго. Хотя прошли, верно, лишь какие-то секунды. Но мы оба изменили себе, своим привычкам и воспитанию: мы познакомились. На улице. И нас никто не представлял друг другу. Мы сами сделали этот шаг.
Я боялся дотронуться до нее. Мы неспешно шествовали рядом по усеянной желтым дорожке. И говорили ни о чем. О чем можно было тогда говорить? Не было войны, не было революций, голода, банд, "столыпинов" с солдатами, трехлинеек, агитаторов, трупной вони. О чем тогда можно было говорить? Только ни о чем. Может быть, о погоде.
Я рассказал ей про умершую год назад мать и ее привычку класть осенние листья в книги. Я узнал, что Даша приехала сюда навестить дядюшку и вскоре отправится обратно в Питер. Что ей здесь "скушно". Она произнесла это слово совершенно по-московски: "скушно".
– Да, я родилась и выросла в Москве. Мы только год назад переехали в Петербург.
Оказалось, ее папенька – знаменитый на всю Россию профессор, горный инженер, фамилии которого я, к стыду своему, не знал.
В том мире без войн и саботирующих паровозных бригад не было новостей и событий. Был Распутин, столичные сплетни, модные революционные кружки, куда толпами хаживала молодежь, в основном, студенты. Это была обычная жизнь. Последний год.
Дашины глаза... Я никогда не видел таких глаз. Я никогда не видел таких овалов лица. Я приезжал в уезд теперь каждый день. К ней. И ее не приходилось уговаривать проводить со мной время. Это давало мне надежду, и сладко трепетало сердце в предощущении долгой и счастливой жизни ждущей меня, ее, всех нас впереди.
Меня абсолютно пленил ее смех. Я старался вызвать его и по-дурацки шутил, с ужасом ожидая, что она сочтет шутку глупой и не засмеется. Но она смеялась. И я ликовал.
Когда мы пошли кататься на лодке по Мологе, я впервые коснулся ее. Зайдя в лодку, снятую напрокат за рубль на целые сутки, балансируя, я подал ей руку. И взял, ощущая своими пальцами ее тонкие, теплые пальцы и ладонь. Я хотел, чтобы это мгновение тянулось вечность, но, боясь, что она поймет это, тотчас же отнял руку, когда она ступила на нос лодки.
Работая веслами я даже не слушал, что она говорила, я просто купался в журчании голоса. Я смотрел на ее маленькую ножку, стоящую на деревянной решетке, под которой на дне лодки плескалась вода.
– Вы слушаете меня?
Я не слушал ее. Я любил ее.
Наверное, я любил ее. А может, мне это кажется отсюда, что любил? Может, я просто ностальгирую по тому миру, что уже не вернется? И придумал себе, что любил ее тогда? А на самом деле было лишь кружение головы от предчувствия легкого провинциального романа, бегство от скуки? Или я сейчас себя утешаю, что не было любви, что я ее придумал? Как там у нашего Чехова? Дама без собачки. Дама в осенних листьях... Отсюда и не разглядеть уже. Вернее будет, что я люблю ее как последний яркий алмаз из времени До Конца Света. Люблю все больше, по мере погружения в Армагеддон. Она – маяк, оставленный мною в порту навсегда. Только светит этот маяк не угасая постепенно, а, в отличие от обычного, будет светить мне все ярче и ярче. До тех пор, покуда я жив.
Так остро как ее, я не чувствовал никого и никогда. Сидя в аршине от Даши, слушая звук ее голоса сливавшийся с тихим плеском воды о лодочные борта, я чуть ли не физически ощущал ее тело под строгим коричневым платьем, все его изгибы и впадинки. Она была удивительной и гибкой.
После той осени у меня было много женщин. Но можно сказать, что не было ни одной.
Я не обладал Дашей как женщиной в полной мере.
Зато мы целовались.
Это вспыхнуло внезапно, накануне ее отъезда, вечером. Провинциальный городок уже давно спал, когда наши губы вдруг соприкоснулись... Еще секунды назад ничего не было. И вдруг – словно ветер пролетел – мы задохнулись в мягком поцелуе.
Я не целовался – я крал дурманящий напиток олимпийских богов.
Она оторвалась от меня, тяжело дыша, с мутными полуприкрытыми глазами. Хотела что-то сказать, но я залил ей губы новой амфорой нектара, и пил ее сам, кружась над чернеющим садом, под бесконечным звездным куполом. Куском сахара я без остатка растворялся в горячем чае ее поцелуя.
Таких поцелуев мне не дарила ни одна женщина."
x x x
Филеры уже две недели водили подозреваемых рабочих из городской типографии, но пока все было тщетно. Никаких зацепок. Взятый три дня назад молодой парень – расклейщик листовок молчал, несмотря на все старания Таранского и двух его подручных.
Увидев фанатичный блеск в глазах парня, Ковалев с внутренней мстительной радостью понял, что Таранский потерпит здесь сокрушительное фиаско.
Он оказался прав: пошли уже третьи сутки, а парень молчал. Таранский ходил по коридорам бледный, ни на кого не смотрел, левый глаз его изредка подергивался. Офицеры старались не заговаривать с ним, лишь некоторые спускались в подвал, желая своими глазами взглянуть на удивительного человека. Столько у Таранского не выдерживал никто. Обычно начинали говорить часа через два – самые упорные. И процентов на восемьдесят несли ахинею, бездарно оговаривая и себя, и окружение. Контрразведчики замучивались проверять эти самооговоры. Невозможно было посадить в подвал полгорода.
О наборе специнструментов Таранского по управлению ходили легенды. Никто не видел содержимого его потертого докторского саквояжа. Не потому что не хотели – любопытствующих как раз хватало, – а потому, что сам Таранский никогда и никому не показывал свои инструменты. Видели их только двое подручных Таранского – одетые в солдатскую форму гориллы.
Сейчас Таранскому не помогали его инструменты. Офицеры втайне злорадствовали.
На днях Ковалев узнал. Что Таранский формирует особый расстрельный полувзвод при Управлении контрразведки фронта, набирая контингент по тюрьмам. Капитан Тарасов по секрету сообщил, что Таранский специально выискивает среди уголовных преступников убийц и насильников, предварительно знакомясь с делами осужденных. Офицеры управления дивились, как Таранскому удалось получать разрешение на формирование такой отпетой команды. Он даже получал командировочные предписания в екатеринодарскую и ростовскую тюрьмы. Видимо. Сыграло роль то, что до сих пор приговоры о расстрелах и повешениях должны были выполнять случайные офицеры. Иногда бывали отказы. Теперь смертельный конвейер целиком мог взять на себя ротмистр Таранский с командой...
Кроме прочего, Ковалев занимался делами о саботаже. Железнодорожный узел бродил как сусло. Агенты доносили о большой заинтересованности красного подполья к дороге, о постоянно появляющихся там листовках и агитаторах. Агитаторов ловили, но на след верхушки подполья выйти не удавалось. Проваленные явки оказывались пустыми, люди исчезали. Настроение среди рабочих депо было весьма неопределенным. Показательный расстрел двух саботажников из ремонтного цеха ничего не дал. Ковалев был против расстрела, считая, что этим военные власти только восстановят против себя рабочих. Но до зарезу была необходима бесперебойная работа, срывались поставки, сутками стояли на запасных путях эшелоны с ранеными. Пройдя раз мимо такого эшелона, послушав стоны , Ковалев сам приказал арестовать семьи трех основных подстрекателей, склонявших к саботажу и известных ему по агентурным данным. Обратившись к деповским, пригрозил расстрелять заложников и взять новых в случае крупных срывов и диверсий. И дорогу сразу перестало лихорадить, рассосались эшелоны с запасных путей. Между тем ковалевская агентура вышла на большевистскую ячейку на соседней станции. Ковалев молниеносно провел аресты и теперь разбирался с арестованными, одновременно следя за настроениями на станции и решая, не отпустить ли двух-трех мелких бандитов для успокоения оставшегося станционного персонала.
Работа шла, но это была не его стихия. В контрразведку Ковалев попал почти случайно. Добравшись кружным путем – через Бессарабию и Крым в Екатеринодар к Деникину, он через полгода боев после тяжелого ранения попал в Управление контрразведки фронта. Дело это было для Ковалева новым и, естественно, непривычным. Он вникал в тонкости, учился вербовать агентуру, искать и находить слабые места и тонкие струны в человеческих душах.
Несколько месяцев назад к нему перевели Козлова. Поручик оказался просто прирожденным контрразведчиком (и был бы, как подозревал Ковалев, никудышным полевым командиром). Как ни странно, но многому штабс-капитан научился именно у Козлова, формально своего подчиненного.
Иногда в ресторане Хмельницкого, куда офицеры штаба и контрразведки захаживали поужинать, Козлов разражался лекцией или экскурсом по истории разведки и контрразведки. Ковалев дивился обширности его познаний в этой области. Вот и сейчас поручик остался верен себе.
Козлов и Ковалев сидели за угловым столиков, и размахивая ножом, поручик вещал:
– Прелюбопытнейший случай был в Китае, во времена правления... э-э-э... не помню, забыл отчего-то, ну, короче, в 184 году от рождества Христова... Вина еще закажем, Николай Палыч? Кухня здесь отвратительная. Совсем не Париж, дрянь, право слово... Но винцо... Где он достает? Война ведь... Короче, я имею в виду восстание желтых повязок. Тогда тоже быдло восстало на законного государя всея Поднебесной. Только у нас красные, а там были желтые. В общем, невелика разница... Каждый охотник желает знать... И по спектру они рядом, желтый с красным. Вы, конечно, не помните всех подробностей, Николай Палыч...
– Весьма смутно.
Иногда, забывшись, Козлов и в неслужебной беседе внезапно перескакивал на "вы". Штабс-капитан подозревал, что обращение к старшему по возрасту и званию на "ты" вызывает у поручика некоторое внутренне сопротивление, и порой Козлов, звавший на "ты" почти всех в управлении, вдруг непроизвольно перескакивал на более привычное для его прежней штатской жизни и воспитания "вы", Обращение на "ты" юному Козлову офицеры прощали.
Ковалев улыбаясь протянул руку к салфетке:
– Только я не припомню, честно говоря, какое отношения восстание желтых повязок имеет к контрразведке.
– Это один из крупнейших провалов за всю историю контрразведки. Может быть. Самый крупный. Дело в том. что восстание готовилось в строжайшей тайне.
– Угу. – Ковалев вытер губы, сложил салфетку и бросил ее на тарелку, раздумывая, а не стоит ли отдать весь саботаж Козлову и подпоручику Резухе, а самому целиком заняться таинственным информатором из здания гимназии. Только бы подал весточку Боровой...
– Подготовка была рассчитана на десять лет. Дата начала восстания была назначена заранее за десять лет! За это время подпольщики сколотили армию в десятки тысяч человек! Представляешь масштабы подготовки? Вся страна была опутана тайной организацией Желтого неба. Конспирация была организована совершенно классически. Каждый член организации знал лишь десяток ее членов, не больше. Классика! Их предводитель хотел с помощью своего Желтого неба скинуть китайского царя-батюшку и сам стать правителем. Ну и попутно, может быть, навести порядок и справедливость в стране, как водится. Каждый думает, что уж он-то придет и наведет настоящий справедливый прядок. Но природные законы от его прихода не меняются, и все течет как текло или напрочь разрушается. Улучшить ход вещей в обществе нельзя, ухудшить – можно. Мы-то знаем, чем заканчиваются такие попытки необразованной, необремененной внутренней культурой голытьбы навести порядок и справедливость, свободу, равенство и братство. Из той же Французской революции знаем. Большим террором. Так было у французов, так было при пугачевщине – всегда. Так было и у китайцев. Кстати, отчего это у большевиков встречается так много революционных китайцев, латышей и прочих недалеких башкирцев? На самых диких опираются...
Короче говоря, жандармерия китайского императора, его охранка ничего не знала о готовящемся восстании целых десять лет! И узнала лишь благодаря предателю. Я подчеркиваю, не рядовому агенту тайной полиции, а перебежчику, добровольному предателю, а не штатному. Начались аресты, затрудненные конспиративным построением Желтого неба. Не дожидаясь полного провала и цепных арестов, ихний Ленин – Чжан Цзяо перенес время восстания.
Несмотря на то, что до конца повстанцы подготовиться не успели, восстание полыхало двадцать лет... А вот интересно, сколько будет длиться наше российское восстание красных повязок?
– Армагеддон.
– Что?.. Ах, в этом смысле. М-м-м. Нет, Николай Палыч, я думаю, ты не прав. Это дела российские и конец света здесь совершенно не при чем. В тебе говорит русский интеллигент, по природе своей склонный к панике, к преувеличениям, страхам. Даже если сгинет Россия, останется Европа, Североамериканские Соединенные Штаты. Наученные горьким опытом, они укрепят у себя тайную полицию и повыведут ростки красной заразы, красного хаоса, помяни мое слово.
– Да что мне твоя Америка! Весь мир сейчас с этой заразой здесь борется и где результат? А сколько крови пролито!
– А-а, брось, Николай Палыч. В союзниках согласья нет. Никак шкуру неубитого медведя не поделят. А когда увидят вместо России пустыню...
– Если бы пустыню! Кровавое болото. Пока война – ладно. Но они же взяв власть, столько еще крови прольют! Ведь человека под идею не переделаешь. Только ломать. Друг друга будут на куски рвать.
– Пускай рвут. Может, ты и прав. А может. Наша возьмет. Кстати, даст Бог, скоро переезжать будем вслед за фронтом. Сегодня Орел взяли.
– Да ну!?
– Ей-богу! Я думал, ты знаешь. Все знают. А там уже и до Москвы рукой подать. Тула – и привет, белокаменная. Запиши в своей дневник про Орел.
– За это надо выпить... Человек! – Ковалев щелкнул пальцами.
– Слушай, – тронул его за рукав Козлов, разливая принесенную бутылку белого столового, – я давно тебя хочу спросить – зачем ты дневник пишешь? Что за кисейная привычка из девятнадцатого века! Непрофессиональное это дело. А вдруг прочтет кто?
– Не прочтет. Там нет ничего по делу. Одно прошлое, в основном, да мелкие нынешние наброски. Не бойся: имена агентов и их донесения я туда не пишу.
– Угу... За победу!
Чокнувшись, выпили.
– И все же, – поручик поставил рюмку на белоснежную скатерть. – Зачем дневник?
– А вот погонит нас господин Ленин до самого Черного моря, – улыбнулся Ковалев, – сядем мы в Новороссийске, или в Крыму, или в Одессе на большой белый пароход и утечем в твою Европу или Америку. Вот я дневник достану и напишу по нему мемуары о нашем разгроме и бегстве. Для истории.
– А если в Москву, да на белом коне?
– Тогда о нашей победе.
– И обо мне?
– Конечно. И о Таранском.
Козлов поморщился:
– Опять ты. Таранский тоже вносит свой вклад.
– Вот я про его вклад и напишу. Как он вносит свою капельку крови в общий поток. Вернее, чужую капельку. И про инструменты его напишу.
– Не омрачай победу. Мы тогда все будем победителями. И Таранский тоже. А их не судят. Таранский для победы старается со своим саквояжем. И вообще, напишем свою историю, без Таранского. Стране нужны легенды и подвиги отцов. И никогда в этих легендах отцы никого не насилуют, не грабят, не нажираются, и не блюют. Потому что это наши славные предки.
– Чего ты взъелся на Таранского? В конце концов, идет война. Не любишь его, ну и не люби тихо, как все.
– Чего взъелся? Харьков не могу забыть... Это ж не война, это конец света какой-то.
– Ладно, – Козлов вздохнул и примирительно поднял руки. – Все. Давай допьем – и к мадам Желябовой.
– Нет, не пойду.
– Что так?
– Устал сегодня.
– Чудак, отдохнешь как раз.
– Нет, к черту. Возьму лучше еще бутылку и пойду к себе пить. А Желябову... К Желябовой завтра. Сегодня настроения нет, поручик. Не хочу сегодня. К дьяволу вас с вашей Желябовой...
– Я ошибся, назвав тебя давеча некрофилом за эти гербарии. Ай-ай, ты же самый обыкновенный лирик, поэт. Весьма эмоциональный человек. Ну признавайся, Николай Палыч, небось стихи пишешь?
– Пишу, пишу, – буркнул Ковалев.
x x x
"Наши взяли Орел.
Неужто и впрямь скоро переезжать? Может, в сам Орел? Как пойдет наступление. Какие ужасы мы там найдем? Что стало с городом? Неужели я увижу то же, что в Харькове?
Я не могу забыть Харьков. Мы взяли город в июне, за неделю до Царицина. Я был в комиссии по расследованию большевистских злодеяний.
Застенки ЧК. Изуродованные трупы, куски тел, содранная кожа, кровь на стенах, рассказы свидетелей. Мясная фабрика. Все это зафиксировано в документах. Все это показано европейским газетчикам. Сфотографировано. Запротоколировано. На века.
А в моем мозгу запечатлена картина: скальп на подоконнике – женская русая коса, чья-то бывшая гордость – с окровавленным куском кожи. Кто она была? Гимназистка, поповна княжна, мещанка? Видимо, ее подвешивали за косу.
Это нельзя забыть. Этого нельзя забывать.
Кровавая мясорубка уже давно крутится, раскидывая во все стороны брызги и ошметки. Отчего же, господи, во времена смут, резни, потрясений на поверхность всплывают садисты и насильники? Они концентрируются в службах безопасности. Вспомнить опричнину, что они творили. Сумасшедший царь-параноик устроил кровавую утеху для потрошителей, каннибалов и насильников. Потому что безнаказанность.
Сразу всем воюющим сторонам оказались нужны опричники Таранские. Интересно, когда у него именины? Нужно будет подарить ему собачий череп и метлу.
Там же, в Харькове, в беседах с немногочисленными уцелевшими свидетелями вдруг всплыла фамилия Крестовской. Я насторожился. Стал выспрашивать. И понял – она!
Это было в ту же последнюю осень. После Даши. Она уехала из Бежецка в Питер, а я через два дня, так и не продав родовое гнездо, отправился в Москву, к стародавнему другу Дмитрию Алейникову.
Он встретил меня на Николаевском, мы обнялись, расцеловались. Заскочив к нему, бросили вещи и сразу махнули в "Яр". Мы гудели, прощаясь с беззаботной молодостью. Он, выбрав военную стезю, должен был уезжать на службу в Тифлис, а мне предложили хорошее место в Польше, в Вильно. (Я уже и сам забыл, что по специальности учитель словесности!)
Мы с Алейниковым облазили все трактиры и театры Москвы. Когда это наскучило, Димка предложил сходить на революционную сходку.
Тогда борьба с "проклятым самодержавием" была в большой моде. Свежи в памяти были питерские события пятого года, волнения в Москве. Все студенты играли в революцию. Доигрались.
– Разве они не конспирируются? – удивился я. Мы ехали куда-то в район Сухаревской башни на извозчике.
– Конспирируются, конечно, но надежных товарищей из молодых можно приводить. Я – надежный товарищ одного прыщавого юноши и уже несколько раз посещал их мероприятия, должны были запомнить. Ну а ты – мой надежный товарищ. В принципе, они за привлечение новых людей. И сегодня вечером как раз собираются. Если хочешь, я оттелефонирую своему знакомцу, и пойдем свергать царя.
– А что за люди?
– Разные. Экзальтированные девицы, юнцы. Есть из очень известных фамилий, даже племянник московского генерал-губернатора. Я тебе его покажу.
– А племяннику генерал-губернатора чем царь не угодил?
– Не иронизируй, Ковалев, не опошляй святую борьбу! Думаешь, отчего я тоже пристрастился царя свергать с этими народниками? Дело же не в том, кто туда хаживает, а в том, что там делают.
– Ну и что?
– Тебе понравится. Сначала натурально пьют чай и ругают царя. Иногда читают марксову литературу, Плеханова, какую-то экономическую ахинею. Зато потом коллективно борются с буржуазными условностями и бытом.
– Тарелки бьют? На пол мочатся?
– Ах, если бы так легко можно было побороть буржуазный быт и условности. Нет. Эта борьба потруднее будет. Они занимаются единственно коммунистическими, то есть единственно правильными отношениями между революционными мужчинами и революционными женщинами. Коллективными половыми сношениями.
– Ого! И красивые есть? Или царем недовольны одни уродки, кандидатки в старые девы?
– Попадаются весьма приличные на вид амазонки. Даже удивительно.
– Отчего же ты был там только пару раз? Это на тебя не похоже. По твоей любви к таким приключениям, ты бы должен уже стать завзятым революционером, большим государственным преступником, грозой буржуазного быта и этих... условностей.
Алейников коротко хохотнул.
– Да это уж как Бог свят... Но все чего-то некогда. Москва – большой город. Да и учеба. Да и опасаюсь, четно говоря, дурную болезнь подцепить от охранного отделения. В военной среде революционные поползновения сугубо не поощряются.
– В казанском университете, где я учился, я несколько раз ходил на революционные сходки, даже, помню, подписывал какие-то петиции. Но вскоре все это мне наскучило, показалось несерьезным, брошюры скучными. Бросил... Я жене знал, что можно так успешно и с пользой свергать ярмо самодержавия, Ты обязательно этому своему юному Прометею телефонируй. А как же! В жизни все надо попробовать. Пока молодые. А то жизнь-то уже кончается, дальше одна мещанская суета и серые земские будни на долгие годы вперед. Глушь российская да скука провинциальная, онегинская. У тебя в Грузии хоть фрукты... А так будет, что яркое вспомнить зимним вечером в этом Вильно с его полячишками.