Текст книги "Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний"
Автор книги: Александр Буцковский
Соавторы: Н. Игнатов,А. Кропочкин,Николай Болдырев,Всеволод Горшков,Владимир Лазарев,Николай Копылов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
Глава 4
«Вредительство» на уборке хлеба
Я продолжаю учебу, заканчиваю ФЗУ, поступаю на третий курс рабфака Сибирского автодорожного института, оканчиваю его, и в 1933 году меня принимают в этот институт на автомеханический факультет. В том же году нас, студентов, отправляют на уборку урожая в Сосновский зерносовхоз. Все ребята нашего факультета были поставлены комбайнерами, меня, как электрика, использовали на ремонте электрооборудования тракторов и комбайнов. Та осень была очень дождливая; днем и ночью, в две смены, ребята убирали комбайнами хлеб под проливным дождем. И вот однажды, во время ночной смены, у двух комбайнеров – студентов нашего института случилось ЧП во время работы: из ящика на мостике комбайна, где хранился инструмент, вываливается гаечный ключ, падает на хедер и затягивается в барабан. Комбайн вышел временно из строя.
В ту пору осчастливил своим посещением Сосновский зерносовхоз Вячеслав Михайлович Молотов, прилетевший на самолете агитэскадрильи «Правда», и с ходу начал творить суд и расправу. По его приказу студенты-комбайнеры были арестованы как вредители, был арестован и прораб 7-го отделения зерносовхоза. Затем последовали аресты начальников токов, которые не имели возможности ссыпать намолоченный хлеб в переполненные амбары и оставляли хлеб на токах, укрыв его от дождя брезентом.
По возвращении студентов с уборочной в город НКВД начал дергать всех, кто был на уборке, требуя подтверждения своей версии: что арестованные студенты были якобы агентами фашистских разведок. Обвинения наших товарищей в диверсии никто не подтвердил, в том числе и я. Разъяренный следователь, стуча кулаком по столу, кричал:
– Спайка! Не хотите помочь следствию. Я разобью вашу спайку, выведу всех вас на чистую воду!
И выгнал меня из кабинета. Ребят все-таки судили, но уже за халатность.
Глава 5
Арест, следствие, суд
В декабре 1934-го был убит Сергей Миронович Киров. В городе начались повальные аресты тех, кто уцелел при арестах 1930–1931 годов. Тогда арестовывали бывших офицеров царской и колчаковской армий, духовенство, бывших нэпманов. Сейчас же забирали бывших эсэров, анархистов, начались аресты среди студенчества и среди тех, у кого были родственники за границей.
В ночь на 5 июня 1935 года я был разбужен окриком:
– Встаньте!
Передо мной стоял какой-то человек в чекистском плаще стального цвета и протягивал клочок бумаги. Спросонок я не понял, в чем дело. Протираю глаза: не сон ли я вижу?
– Ордер на обыск. Поднимитесь и оденьтесь!
Я поднялся, спрашиваю:
– Что вас интересует? Пожалуйста, ищите.
Был произведен тщательный обыск. У меня была коллекция винтовочных патронов к оружию различных стран, в том числе и от русской трехлинейки. Я очень увлекался военным делом, готовился к службе в Красной армии и изучал военную историю; книги по военному искусству я покупал у букинистов, торговавших на центральном базаре. Все это было собрано как улики лицами, производившими обыск. Когда обыск в моей комнате был закончен, улики найдены, мне предлагают перейти в столовую. Захожу и вижу: дверь в кабинет отца открыта, кругом рассыпан ворох бумаг; отец сидит на стуле, мать растеряна, группа людей роется в отцовском письменном столе.
К 6 часам утра обыск был закончен, подъехали две легковые машины, в одну погрузили изъятый при обыске компромат, в другую посадили меня и отца. Ехать было недалеко – НКВД размещался в двух кирпичных зданиях бывшего архиерейского подворья. По одному нас завели в КПЗ, сначала отца, потом меня. В этом здании раньше размещались архиерейские конюшни, теперь оно было приспособлено под содержание арестованных. Унизительный обыск со спарыванием пуговиц с брюк, выдергиванием шнурков и снятием брючного ремня, и я очутился в одиночке.
Камера представляла собой помещение в полтора метра шириной и около четырех метров длиной, с двухметровым потолком; в ней стояли два узеньких топчана, столик, табуретка и в углу плевательница, приспособленная под парашу. Небольшое зарешеченное окно под потолком. В этом здании было девять одиночных камер и пять общих на пять-шесть человек.
Я был оглушен совершившимся. Две недели меня никуда не вызывали, оставив наедине с собственными мыслями. Особенно тяжело было вечерами и ночами, когда из близлежащего сада «Аквариум» доносился запах цветущей сирени и звуки духового оркестра.
За это время ко мне подсаживали ненадолго каких-то подозрительных типов, которых интересовало, в чем я чувствую себя виноватым. Дни текли монотонно. Трижды в день лязгал засов и открывалась дверь. По утрам – на оправку, днем – на прогулку, вечером – на поверку. Наконец меня вызывают на допрос.
Кабинет следователя плавал в пряном аромате духов «Красная Москва». За письменным столом сидел человек лет тридцати – тридцати трех, который представился старшим следователем ГУГБ НКВД по особо важным делам капитаном Тарасовым.
Разговор начал с небольшого. Справлялся о здоровье, самочувствии; с иезуитской улыбкой извинился, что вынужден беспокоить меня, и, достав из ящика протокол допроса, начал записывать установочные данные. Следующий вопрос – перечисление всех родных и знакомых. Я охотно начал перечислять всех живых своих родственников и всех, с кем был знаком. Эта процедура, так сказать знакомство следователя с «задержанным», отняла первый день. Нажата кнопка звонка, и молчаливый охранник сопровождает меня обратно в камеру.
На второй день опять допрос, опять следователь Тарасов начинает с загадок.
– В чем вы обвиняете меня? – спрашиваю я.
– А вы хорошенько подумайте и сообщите нам. Видите, в протоколе я пишу не «обвиняемый», а «задержанный» – до выяснения некоторых обстоятельств. Вот выясним – и отпустим. Придете в камеру, досуг у вас большой, вспомните и расскажите все. – И переходит к посторонним разговорам.
Мне это напоминало игру в «кошки-мышки».
Так потянулись дни.
На одном из допросов были заданы вопросы, не было ли у меня попытки покинуть Советский Союз, есть ли родственники за границей и знаю ли я Зайковского. Меня словно обожгло, когда была упомянута эта фамилия.
Я засмеялся и рассказал о «побеге», затеянном школьниками-фантазерами в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет. Вся эпопея была занесена в протокол, только Тарасов никак не соглашался на указанный мной год – 1929-й, а старался убедить меня, что все происходило в 1934–1935 годах. Подписать протокол я отказался, так как датировка этой детской затеи была следователем искажена.
Придя в камеру, оглушенный разговором со следователем, я тщетно пытался собраться с мыслями. Беспокойство вызвал вопрос о родственниках за границей. Были, конечно: троюродный брат отца и матери граф Мстислав Николаевич Толстой, эмигрант, владелец куриной фермы под Парижем; бабушка, мать отца, вела с ним переписку на французском языке, но родители с ним никакой связи не имели. Бабушка умерла в 1929 году, и все письма, которые она хранила, родители сожгли.
Брат Мстислава Николаевича – писатель Алексей Николаевич Толстой, вернувшись из эмиграции, был в фаворе у Сталина и в своих произведениях укреплял и возвеличивал культ «великого вождя», выворачивая историю наизнанку (к примеру, в романах «Оборона Царицына», «Хлеб»).
В 1931 году приехала из Пензы сестра матери – Мария Николаевна Мозжухина – с тремя детьми и поселилась у нас. Ее муж, Алексей Ильич Мозжухин, в прошлом офицер царской армии, участник войны с Германией, поселился в усадьбе своего отца, Ильи Ивановича Мозжухина, управляющего имением князей Оболенских, в селе Кондоль Пензенской области, где стал заниматься сельским трудом. Два его брата – Иван Ильич, киноактер, и Александр Ильич, певец Парижской оперы, жили за границей, но эмигрантами не были. Они выехали из Советского Союза на гастроли в начале 20-х годов, назад не вернулись, но до самой смерти сохранили советское подданство и советские паспорта.
В конце 1930 года дядю Алексея Ильича арестовывают как единоличника и царского офицера, Илья Иванович умирает от потрясения, тетка с детьми спасается у нас. В 1934 году дядя Алеша освобождается, едет в Омск и, забрав семью, уезжает в город Калачинск Омской области.
Это родство и пугало меня. Знает об этом следователь или нет? Если знает, то ни мне, ни отцу несдобровать!
На следствии опять поднят вопрос о времени предполагаемого побега за рубеж. Я всеми силами доказываю, что события происходили в 1929 году, когда нам, школьникам, было по четырнадцать-пятнадцать лет (я был самым младшим), Тарасов упорно стоит на 1934–1935 годах. В конце концов Тарасов предлагает в протоколе указать 1930 год, и я, махнув рукой, подписал эту дату.
В камере новый постоялец – Шутов Иван Васильевич, секретарь Кировского райкома партии города Омска. Удивлен происшедшим и одновременно возмущен вероломством начальника НКВД, пригласившего его на дружескую встречу и упрятавшего в следственную камеру.
Снова вызов на допрос и предъявление обвинения в контрреволюционном заговоре, возглавляемом якобы махровым врагом, бывшим жандармским полковником – моим отцом. От этих обвинений шевелились волосы на голове.
– Вас ущемила советская власть, вы недовольны существующим строем и только мечтаете свергнуть ненавистный вам строй, лишивший вас привилегий, – бубнил следователь. – И вы ничем не докажете своей лояльности к нам.
Что я мог возразить?
С этого дня начались ночные допросы с возвращением в камеру к подъему. Спать днем не разрешали. Через несколько бессонных суток я начал плохо соображать, чего от меня хотят.
– Мы располагаем обширными данными вашей преступной деятельности. Вот ваши показания на первых допросах и чистосердечное признание. – Следователь сует мне протокол, где 1930 год уже переделан на 1932-й! – Вот показания Зайковского, где он чистосердечно признался, что вами готовился террористический акт на товарища Ворошилова, что вы готовили вооруженное восстание и печатали контрреволюционные листовки.
Требую очную ставку с Зайковским. В кабинет приводят Зайковского, и тот не моргнув глазом плетет небылицы, подтверждая свои показания.
Разъяренный моим упорством в отказе признать обвинение в преступлении, Тарасов, стуча по столу кулаком, закричал:
– Если вы будете упорствовать, то я вынужден буду арестовать вашу мать, брата и сестру!
Ужас охватил меня от этой угрозы.
Поводом к обвинению в вооруженном восстании послужили моя коллекция винтовочных патронов и, возможно, излишняя откровенность. На вопрос, было ли у нас оружие, я ответил: «Да, было». У Олега Спиридонова был испорченный бельгийский браунинг, из которого нельзя было произвести выстрел, и у Зайковского был мелкокалиберный шестизарядный револьвер, заряжающийся патронами «боскет».
Я не имел свиданий с матерью. Мысли о том, что делалось на воле и дома ли мать, очень сильно тревожили меня. После очной ставки с Зайковским я пустился на хитрость. Чтобы побывать дома и проверить, цела ли мать, я рискнул, в ущерб себе, на следующем допросе пойти на «признание» и дал следующее показание: «Будучи ущемленным советской властью, делаю чистосердечное признание (преамбула следователя. – Н.Б.).Действительно, нами распространялись антисоветские листовки (которых в природе не существовало. – Н.Б.),напечатанные на гектографе, изготовленном обвиняемым Зайковским и принесенном ко мне. Паста гектографа находится в коробке из-под зубного порошка «Хлородонт» и лежит в моей комнате».
Лицо следователя растянулось в слащавую улыбку.
– Давно бы так, – угостил он меня папиросами. – А где эта коробка? Я сейчас пошлю человека привезти ее сюда!
– Без меня эту коробку не найти. Пусть ваш сотрудник едет со мной, и я вручу ему эту коробку.
Еду с сопровождающим домой. В дверях изумленная и радостная мать с возгласом «Наконец-то!» обнимает меня.
– Видишь, мама, я не один и обязан вернуться обратно, только вручу сопровождающему одну вещицу. Ты не беспокойся, скоро все выяснится, и я возвращусь домой. О папе я ничего не знаю.
Дома я был накормлен обедом, снабжен продуктами и, вручив сопровождающему пустую жестяную коробку из-под зубного порошка, с облегченной душой вернулся в ДПЗ (дом предварительного заключения).
Теперь надо ждать суда. Советский суд – справедливый суд, очистит зерна от плевел и установит мою невиновность.
Изъятый у меня при обыске русско-китайско-японский разговорник, изданный Генштабом в эпоху японской войны, явился уликой того, что я японский шпион. Моей персоной заинтересовалось руководство высшего эшелона ГУГБ НКВД. Один из допросов посетил сам начальник отдела по борьбе со шпионажем Костандолго, высокий, худощавый, длиннобородый, своим обликом чем-то напоминающий известного полярника Отто Юльевича Шмидта. Посидев около часа при допросе меня следователем и махнув рукой, он удалился.
Был я вызван пред «ясные очи» начальника следственного отдела ГУГБ НКВД Маковского, который в беседе со мной заявил:
– Мы вам верим, что вы не контрреволюционер, но в будущем вы им будете, вы чуждый элемент, потому мы вас должны изолировать от общества.
Между допросами в камере беседую со своим соседом. Тому предъявили обвинение в подделке партбилета и в том, что он не тот, за кого себя выдает.
Если не ошибаюсь, с 1935 года началась замена партбилетов, связанная с переименованием названия РКП(б) в ВКП(б). С проверкой партийных документов пошли аресты среди партийцев. Так был арестован профессор сельскохозяйственного института Фридолин – как бывший член Центральной рады гетмана Скоропадского; также был арестован директор Омского завода им. Розы Люксембург Гаврилов, член обкома, депутат Верховного Совета, оказавшийся бывшим колчаковским полковником Дубровиным, комендантом «Поезда смерти». Процесс Дубровина – Гаврилова широко освещался в сибирских газетах.
К этой же компании делалась попытка примазать и Шутова. Партбилет утонул вместе со всеми документами в реке Амур, когда его сбросило взрывом снаряда с мостика канонерки при штурме города Лахассусу во время конфликта на КВЖД. Оружие и одежда потянули Шутова ко дну. Он отстегнул оружие, сбросил бушлат, китель, где были документы, брюки, и в трусах и тельняшке был подобран спасательной шлюпкой.
Документы были восстановлены по показаниям очевидцев происшествия, пострадавшему выдали дубликат партбилета, и спустя некоторое время он переводится с Дальнего Востока в Омск. И вот финал. Партийная принадлежность Шутова подтвердилась, но в тюрьме, где он ожидал конца проверки версии по утере партбилета, он рассказал кому-то анекдот и получил 6 лет лагерей по статье 58, пункт 10.
Следствие в отношении меня заканчивается.
Впервые за все время следствия я наконец встретил отца у «черного воронка» при отправке нас к «теще в гости» (так именовали Омскую тюрьму – Тобольская, 72).
Высокие кирпичные стены прямоугольником окружают старинное здание с вышками на углах, выстроенное в виде буквы «Е». Старожилы тюрьмы объясняют конфигурацию здания стремлением увековечить инициалы устроителя – Екатерины II. В три этажа, с подвалом и мощными деревянными воротами, с внутренней охраной. Первый дворик, так называемый колодец, служит приемником, где приведенные с воли в тюрьму подвергаются обыску, после чего растворяются ворота во двор тюрьмы, из которого коридорные надзиратели, гремя связкой ключей, разводят заключенных по камерам.
Нас завели на третий этаж правого следственного крыла и поместили в камеру, где жили учетчик и коридорная обслуга. Учетчик, ожидающий решения Особого совещания, был преподаватель Омского педагогического института Зуев Василий Васильевич. При разборе произведений Демьяна Бедного он неосторожно поведал студентам, что Демьян Бедный окончил университет, а стипендию получал из средств московского генерал-губернатора – великого князя Сергея Александровича, дяди царя Николая II. Это обошлось ему в 5 лет. Два других сокамерника – уборщики коридора и подносчики тюремных паек из хлеборезки и баланды. Это пожилой крестьянин Фальченко, осужденный за контрреволюцию и саботаж, выразившиеся в нежелании вступить в колхоз, и Абрам Шенгауз – польский еврей-перебежчик, осужденный ревтрибуналом к 10 годам лишения свободы.
Я впервые видел «настоящего шпиона». Интересуюсь его делом, расспрашиваю, зачем он перешел границу. Мешая русские и польские слова, он рассказал, что перешел границу, идя в гости к брату, живущему на территории Советского Союза. Был задержан пограничниками и передан в НКВД, где на допросах, плохо понимая русскую речь, на вопрос следователя о месте работы в Польше сообщил, что служил в польской «Дефензиве» (охранном отделении). Этого было достаточно, чтобы трибунал дал ему 10 лет. В чем заключалась его служба? По профессии он портной и шил для польской жандармерии «мундуры», то есть мундиры.
Камера была на особом положении и закрывалась только на ночь. На тюремном дворе существовал ларек, где можно было во время прогулки приобрести продукты питания.
На стенах тюремного туалета частенько можно было прочесть надписи, сделанные карандашом: «Оставь надежды всяк входящий», в другом месте кто-то выцарапал гвоздем: «Приходящие, не грустите, уходящие, не радуйтесь. Кто не был – тот будет, кто был – тот хрен забудет». Какой-то весельчак-оптимист начертал: «Дальше солнца не угонят, хреном в землю не воткнут!» Оптимизм автора не оправдывался: втыкали… Да еще как втыкали. Сколько их осталось, «воткнутых» в землю в безымянных могилах? Сколько не вернулось домой?
Начальник тюрьмы Кокин раз в неделю обходил камеры, собирал заявления и выслушивал жалобы заключенных. Небольшого роста, подвижный, он заботился, чтобы блатари содержались отдельно от бытовиков и политических.
– Начальничек, – обращается блатарь в Кокину, на что тот возражает:
– Хоть маленький ростом, но начальник.
В камеры приносились книги из тюремной библиотеки, среди которых попадались давно изъятые из библиотек и уничтоженные «вредные» книги вроде савинковских «Весов жизни» и «Коня бледного», труды Плеханова и ряд других.
Через неделю вручают обвинительное заключение с почти полным набором пунктов 58-й статьи УК РСФСР: 2, 6, 8 и 11.
Меня с отцом, двух моих товарищей по институту (были арестованы Тарасовым в надежде создать дело о «прочной организации») и еще незнакомого паренька конвой из семи стрелков, окружив нашу группу кольцом, повел в суд.
К моему удивлению, этот мальчик, что был выведен на суд вместе с нами, оказался моим однодельцем. Из ДПЗ приводят Зайковского, где он «помогал следствию», разоблачая «врагов народа» уже другого потока.
Суд шел при закрытых дверях. Кроме судей и окруженных усиленным конвоем обвиняемых, в зале суда никого не было. Даже защитник, предложивший свои услуги, не был допущен к судебной процедуре. Во время судебного заседания выясняется, что материалы обвинения собраны наспех и подсудимые не знакомы друг с другом, как, например, этот мальчик по имени Павлин (фамилия его Мельников), которого я впервые в жизни увидел в день суда. По показаниям Зайковского, он являлся кем-то вроде кассира, собравшего 7 рублей на осуществление побега. На суде были вскрыты подлоги следователя Тарасова, применение им недозволенных методов, и судьи давились от хохота, слушая обвиняемых. На суде отпадают пункты 6 и 8 (шпионаж и террор).
Зачитывается приговор: «Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… по статье 58, пункты 2–11, УК РСФСР… приговорил: Зайковского Станислава Яновича к 5 годам ИТЛ, Болдырева Николая Николаевича (сына) к 5 годам ИТЛ, Мельникова Павлина к 2 годам ИТЛ.
В отношении Болдырева Николая Николаевича (отца), профессора Омского ветеринарного института, и студентов автодорожного института Пустоварова А. И. и Михайлова В. И., привлекаемых по статье 58, пункт 12 (за недоносительство), за отсутствием состава преступления дело прекратить и из-под стражи освободить в здании суда».
Павлина и меня повел в тюрьму уже один конвоир. Зайковского вновь увозят в ДПЗ НКВД, видимо, там без него следователь Тарасов не мог обойтись.
Глава 6
В тюрьме в ожидании этапа
В тюрьме расспрашиваю Павлина, куда девался Олег Спиридонов. Оказывается, Олег долгое время болтался, бросив учебу, затем завербовался в рыбацкую артель на побережье Тихого океана и, по слухам, успел там жениться.
В тюрьме (в те годы носившей название «исправдом») в «срочном» корпусе камеры стояли раскрытыми и допускалось свободное общение осужденных. В этом корпусе сидели и бытовики, и политические, с незначительной прослойкой блатарей, основная масса которых сидела в полуподвальном помещении. За нарушение тюремного режима администрация в виде наказания отправляла нарушителя «в Индию» – к блатарям в подвал, «где вечно пляшут и поют».
Вошедшего в камеру свежего человека урки встречали брошенным под ноги полотенцем. Бывалый урка вытирал об него свои прохоря [2]2
Обувь (блатн.). – Прим. ред.
[Закрыть]и небрежно отшвыривал полотенце к параше.
– Свой! – проносился облегченный вздох по камере, и, в зависимости от «заслуг», тот получал место на нарах среди блатной элиты. Низшая каста, именуемая «сявки» – мелкое жулье, не имевшее связей с известными ворами «по воле», которые могли бы поручиться за них как за воров, – обреталась под юрцами(нарами) и поступала в услужение к паханам.
Но когда к уркам попадал в камеру фраер или бедолага колхозник и, подняв с пола полотенце, стряхивал его и клал на краешек нар, – тут начинался розыгрыш вновь прибывшего.
– Похаваем, батя! А ну, что в твоем сидоре?! – И мешочек с продуктами мгновенно исчезал с хозяйских глаз. – В картишки сыграем? В «буру», в «стос»? Не стесняйся, батя, садись поближе.
Через несколько минут ошеломленный новичок оказывался уже раздет-разут и взамен своей добротной одежды облачен в драное тряпье. «Шутки» над новичком продолжаются. Усталый человек крепко засыпает. Между пальцев его ног осторожно вставляются фитили из ваты и поджигаются. Разбуженный страшной болью, ничего не понимающий спросонок человек бешено крутит ногами, пока не сообразит плеснуть водой из чайника на обожженные ноги.
– Молодец, батя, – одобрительно говорит блатарь под хохот камеры. – Поди, давно не катался на велосипеде?
В подвале три дня провел и я. Проштрафился с опозданием, выскочил на поверку, уже когда все уже выстроились в коридоре. Меня втолкнули в камеру в тот момент, когда ее население, затаив дыхание, внимательно слушало «тисканье исторического романа» одним из блатарей, в чьем рассказе переплелись эпоха Средневековья и двадцатый век с его техническими достижениями, где французский король из своего роскошного кабинета разговаривает по телефону с кардиналом Ришелье, а мушкетеры на быстроходном крейсере пересекают Ла-Манш за «брульянтовым» ожерельем королевы. «Тисканье романа» прервалось… Взгляды обитателей остановились на вновь пришедшем. Расспрашивают, кто я, есть ли шамовка [3]3
Еда (блатн.). – Прим. ред.
[Закрыть].
Выложив все свои запасы на стол, предлагаю: «Давайте я вам расскажу исторический роман» – и начинаю рассказывать историю княжны Таракановой по Глебу Успенскому. Мой рассказ привел в восторг блатарей, и три дня я провел там как «свой». Знакомя подонков общества с поэзией Пушкина и другой русской литературой, я получил кличку Студент.
Через три дня я был водворен обратно в свою камеру. После моего знакомства с подвалом, когда я выходил на прогулку, обитатели подвала приветствовали меня, крича в окно:
– Эй, Студент, иди к нам, будешь в вантаже [4]4
В уважении (блатн.). – Прим. ред.
[Закрыть]!
В те годы тюремный режим еще не был ужесточенным. Свидания и передачи разрешались без ограничений. Желающих побыть на свежем воздухе выводили на работы. Меня дважды выводили на разборку кирпичных глыб от взорванного Омского кафедрального собора, замечательно красивого здания, в росписи фресок которого принимали участие знаменитые художники: Суриков, Врубель и др. Кирпич от собора шел на строительство нового здания НКВД и новой внутренней тюрьмы.
Контингент тюрьмы ежедневно менялся. Одни уходили на этап, другие поступали в тюрьму, ожидая судебной процедуры.