Текст книги "Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний"
Автор книги: Александр Буцковский
Соавторы: Н. Игнатов,А. Кропочкин,Николай Болдырев,Всеволод Горшков,Владимир Лазарев,Николай Копылов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
– Плотник, – не задумываясь ответил я.
Мне тут же вручили ножовку, топор, и даже был закреплен за мной подручный – белорусский парнишка Колька.
В землянке, полностью опустошенной, вновь настилались дощатые полы. Мы получили от Носова первое задание.
– Вот здесь, – указал он на участок свежего пола, – прорежьте отверстие под фундамент для печи.
Нельзя сказать, что я уж совсем понятия не имел о плотницких и столярных работах. Отец мой был мастером на все руки, и еще в моем детстве до войны мы с ним возились в сарае, делали шлюпку. Я умел пилить, строгать, по шнурке окромить доску. Но вот чтобы в крепко сбитом гладком полу вырезать дырку – это меня ошарашило: понятия не имел, как это можно сделать, с чего начать. Однако я не растерялся.
– Колька, – скомандовал я своему подручному, – ты начинай тут, а я сейчас приду.
И я сбежал, спрятался, а когда вернулся, увидел, что Колька орудует пилой и одной доски уже нет, а уж выпилить остальные доски большого ума не требовалось, за что я и принялся с независимым видом бывалого специалиста.
Потом получили новое задание.
– Тешите стойки, – обратился Носов к одному из плотников и назвал размеры.
– Ты тоже, – сказал он другому, – только двадцать на пятнадцать. И ты такие же, – махнул он мне.
Понятия я не имел, что за размеры, откуда их отмерять. Однако торопиться не стал и присмотрелся, что делает сосед. Тот положил на чурбан плаху, взял шнурочку и стал чернить ее головешкой. Тут и мне все стало понятно, благо топором тесать навык я имел.
Так, день за днем, и стал я плотником. Никто и не заметил во мне новичка в этом деле.
Кто-то, видимо, очень заволновался: материалы шли нам возами. Сделав в землянке хорошее освещение, мы работали, как говорится, от зари до зари: эпидемия тифа подталкивала. Мы строили больничный стационар: стелили полы, ставили перегородки, навешивали двери. Я уже стал работать виртуозно – с одного удара загонял стомиллиметровый гвоздь при нашивке пола. Тут же, на новых полах, мы и спали, оборудовав печку-буржуйку. Вероятно, это нас, работающих, и спасло. Мы оказались изолированными от людской массы, даже в столовую ходили отдельно, после всех.
Весна уже бушевала, талые воды сверкали в лучах солнца, стало тепло, а мы в серых пимах шлепали по лужам. Они промокали, и мы сушили их ночью на буржуйке, поджаривая, пока не придумали сделать колодки, что-то вроде маленьких скамеечек, которые веревками прикручивали к подошвам. С этими колодками нам не страшны были никакие лужи, ноги не сгибались, но мы смело шлепали в лагерную трапезную, не боясь промочить валенки.
День Победы в лагере не вызвал какого-то особого восторга. Было оживленно, суетливо, возможно, способствовала этому прекрасная солнечная погода – выдался по-настоящему теплый день. Никто не кричал «ура!». Просто зэки радовались, что скоро будет объявлена амнистия и все пойдут домой. А мне было совершенно безразлично, война или мир: война у меня больше ничего не могла отнять, а мир ничего не обещал. Что амнистия нас не коснется, в этом я не сомневался. Правда, в глубине души иной раз вспыхивала искрой надежда на чудо, но здравый смысл гасил ее, и становилось снова тягостно, тоскливо, охватывало чувство обреченности.
В стационаре
В лагере несколько улучшилось питание, все зэки проходили медкомиссию. Наиболее ослабевших помещали на поправку в стационар, размещенный в половине только что построенной нами больницы. Нашей бригаде плотников и электриков также провели освидетельствование, и, к удивлению моему и в то же время к радости, что могу отдохнуть, меня поместили в новый профилакторий.
Такого я не испытывал с начала заключения. Землянка после нашего ремонта преобразилась, посветлела, обшитая свежеструганым тесом, издающим аромат хвои. На нарах вагонного типа – новые простыни, одеяла, подушки. Все бело, чисто. Больным также выдали новое белье, в котором я чувствовал себя непривычно легко и свободно. Кормили усиленно. В обед давали по полной миске крупяного супа с соленой камбалой и еще кашу. Ежедневно полагалась порция сахару, от чего мы уже совершенно отвыкли. В отгороженной в углу амбулатории нас постоянно осматривал врач Лысак, из заключенных, лет сорока, рослый, с добрыми лицом и характером. Прикрепленная медсестра систематически раздавала нам градусники, записывала трижды в день нашу температуру. В общем, я попал на курорт.
Обитателями стационара являлась молодежь, почти мальчишки. Они с жадностью набрасывались на густейшую баланду, ели все подряд и, первоначально заморенные, забитые, на глазах поправлялись, оживали. Им уже не лежалось и не сиделось. Они бегали, прыгали, как козлы, оглашая стационар криками с утра до вечера. А тут еще объявили долгожданную амнистию. За исключением особо опасных рецидивистов, все жулики, воры, хулиганы, не говоря уже о тех, кто имел годовой срок за опоздание на работу, отпускались на волю. И только наша 58-я статья да закон от 7 августа 1932 года, осуждавший за крупные хищения, связанные со служебным положением, по которому давали 10 лет или расстрел, совершенно не подпадали под амнистию. Я уже не переживал, потому что заранее все предвидел, и, как ни горько это было сознавать, приучал себя к мысли, что десять лет жизни, причем самые лучшие годы молодости, надо исключить из своей биографии.
К сожалению, я начал замечать, что на меня отталкивающе действует запах соленой камбалы, с которой варили магаровую кашу. Мало-помалу я стал не доедать свою порцию, а потом и совсем перестал есть это блюдо. Затем мне так же опротивела овсяная каша. Я не стал ходить на обед и ел только свою пайку и пил сладкий кипяток. Видимо, поэтому я стал худеть, появилась слабость, понуждавшая меня все больше лежать.
Погода стояла отличная, солнечная. Лето. Поправлявшуюся молодежь стали направлять на работу на бийский мясокомбинат. Они возвращались вечером довольные, восторженные, несмотря на то что на проходной при шмоне у них отбирали колбасу, сало, другие мясопродукты. Я никуда не ходил и лежал все больше. Когда я поднимался с нар, у меня темнело в глазах, я слеп. Прежде чем идти, приходилось какое-то время постоять, чтобы вернулось зрение. При выходе из землянки я снова слеп от солнечного света. Я не видел солнца, а только ощущал обилие света. Снова мне приходилось стоять, пока перед глазами не прояснялось. Потом я шел, но как бы не чувствовал под ногами землю, как будто плыл в воздухе, но непонятно, почему не падал.
Как-то у медсестры, взявшей у меня градусник, я спросил:
– Какая у меня температура?
– Сорок, – ответила она.
Я не поверил, подумал, что она шутит. Нет, она показала мне свою дощечку. Против моей фамилии стояло «40».
– А как вчера? – спросил я.
Она показала мне многодневные записи. И везде, и утром, и вечером, температура у меня значилась та же. Врач Лысак в моей карточке записал: «Дистрофия второй степени». Я заметил, что на моем теле можно различить не только каждую косточку, но и фрагменты ее. Особенно были заметны мелкие рубчики по краю тазобедренной кости. Да и от рук и от ног остались только кости, тонкие, мосластые. Я понял, что дни мои сочтены. Не поднимаясь целыми днями, я ничего не ел, даже хлебную пайку менял на порцию сахара, разводил его в воде и пил. Это стало единственной моей пищей. Ребята, приходившие с мясокомбината, видя меня говорили, смеясь:
– Лиса, а ведь ты дубаря дашь.
Я и сам это знал. Мне было как-то безразлично: примирился я со смертью, что ли. Шла вторая половина июля. Непонятно почему, но я не сомневался, что до сентября не доживу, что этот месяц будет уже последним в моей жизни. Мне только хотелось умереть в какую-нибудь круглую дату. Взвесив свои силы, такой датой я определил 15 августа. Это число показалось мне подходящим, и я решил во что бы то ни стало дотянуть до него, твердо веря, что именно в этот день я умру. Я ничего не боялся и ни о чем не думал, просто лежал и ждал установленный мною срок моей жизни, не испытывая ни боли, ни голода, ни каких-либо желаний.
А жизнь вокруг шла размеренно и даже по-деловому. Настроение у всех было приподнятое: со дня на день ждали, что начнут выпускать на свободу. Отъедались на мясокомбинате. Случилось даже крупное происшествие: выйдя на работу на мясокомбинат, сбежал Музовер, еврейчик. Он сидел по указу «от седьмого-восьмого» (7 августа 1932 г.), и амнистия его не касалась. Говорили, что он задумал бежать вместе с новым нарядчиком Балыковым, который в этот день тоже вышел на комбинат. Но Балыков остался. Рабочих в этот день с работы привели раньше. Охранники злились, суета стояла страшная. На другой день из зоны никого не выводили. Вся охрана кинулась на розыски Музовера. Прошла неделя – Музовер исчез. Его не стали больше искать, подав бумаги на всесоюзный розыск.
В это время партию за партией стали выпускать амнистированных заключенных. Лагерь подлежал ликвидации. Оставшуюся группу в сто пятьдесят человек готовили к этапу.
В один из последних июльских дней у меня состоялся разговор с Лысаком.
– Собирается этап, – сказал он. – Ты дойдешь до пристани?
– Дойду, – ответил я машинально.
Глава 16
Этап в Чистюньлаг
И свершилось чудо. В день отправления этапа я, как и все, оделся и покинул бийский лагерь в толпе сотоварищей, оставленных отбывать срок. До пристани было километра три. Мы шли сначала городом. В Бийске, как говорили, имелось сто тысяч человек населения, но больше он был похож на деревню. Маленькие домики, плетни, через которые свешивали желтые шляпы подсолнечники, улочки, не имеющие покрытия. Единственная главная улица, имени Ленина, с памятником вождю и красным кирпичным зданием техникума, имела вымощенную булыжником проезжую часть.
Я с интересом рассматривал Бийск, отвлекся и, возможно, поэтому машинально переставлял ноги. Смена впечатлений придавала мне силы. Мы вышли к реке. Бия – река небольшая, мелководная, но судоходная. По деревянному мосту мы перешли на другой берег к маленькой, больше напоминающей баржу пристани. Расположились на берегу в ожидании парохода, который не заставил себя долго ждать.
Мне, выросшему на полноводной Оке и знающему Волгу, привыкшему к многочисленным мощным судам на них, здешний одноэтажный пароходик показался непохожим на пассажирский. Нас погрузили в трюмное помещение с круглыми иллюминаторами и жесткими диванчиками. Я разместился у самого борта и всю дорогу наблюдал за плывущими мимо берегами – низкими, с небольшой растительностью, за сверкающими на воде солнечными бликами.
Бия показалась мне красивой речкой, веселой. Пароходик наш нет-нет да и останавливался впритык к берегу, меняя немногочисленных пассажиров. Перед одной из таких остановок, когда пароход осторожно поджимался к невысокому, но обрывистому берегу, я вдруг услышал наверху, над палубой, выстрел и громкий окрик:
– Руки вверх!
Я выглянул в иллюминатор. На краю обрыва с перекинутыми через плечо ЧТЗ стоял Музовер, застывший с удивленным от неожиданности лицом. Больше недели прошло со дня его побега, и, видимо, рассчитывая, что его уже не ищут, он решил дальше ехать пароходом. Откуда ему было знать, что на этом самом пароходе везут наш этап в сопровождении знающих его и злых на него конвоиров?
Музовера под конвоем взяли на пароход, поместили в отдельное помещение.
– Эх, и дадут ему! – сказал кто-то из наших.
Пароход шел всю ночь, несколько раз натыкаясь на мели, а утром нас высадили в устье Бии. Здесь, где она сливается с Обью, разместилось большое село с пристанью.
С парохода меня вели под руки, идти самостоятельно я больше не мог. Почти весь день мы провели, валяясь на берегу, в ожидании продолжения этапа. Сначала робко, по одному, к нам подходили жители села, приносили кто хлеб, кто вареную картошку. Но потом, видимо осмелев и видя, что конвой тому не препятствует, к нам шли целыми толпами, семьями – и все с желанием нас накормить. Несли все: лепешки, полными сковородами жареную картошку, огурцы, мясо, ряженку. В жизни я не видел такого сочувствия одних людей к другим, сытых – к голодным, благополучно живущих – к несчастным. Нас буквально окружили вниманием и заботой. Я не вставал и лежал вдалеке, но меня заметили, и я слышал, как указывали:
– Вон тому передайте, больному.
И мне несли разнообразную снедь. Но мне ничего не нужно было: я пил только вкусную, жирную ряженку из красноватого топленого молока. Остальное отдавал другим, хотя все не только плотно наелись, но и затоварились продуктами на дальнейшую дорогу.
Потом снова пароходом плыли по Оби. Обь – река суровая, широкая. С середины далеко виднеются и тот и другой берег, заросшие хвойным лесом. На горизонте синеют предгорья Алтая. Места задумчивые, хмурые, но красивые.
На следующее утро мы высадились в Уч-Пристани. До места назначения оставался тридцатикилометровый переход. Я, эстонец Лойтэ и еще трое ослабевших не могли идти пешком. Нас оставили, а несколько позднее погрузили на попутный обоз. Из Уч-Пристани в лагерь на запряженных попарно волах везли лес – здоровые, не обхватить, стволы лиственниц. На мое счастье, на одной из подвод на бревнах лежала какая-то дверь или калитка к забору. На нее меня и уложили.
Я впервые видел воловью упряжку. Волы шли медленно, изредка помахивая хвостами, помаргивая глазами, чтобы избавиться от надоедавших мух. К концу дня мы прибыли к комендантскому лагерному пункту Чистюньлага. По всему было видно, что лагерь построен не вчера и капитально. Бараки из самана оштукатурены и побелены. Недалеко от проходной – тополевый садик, за садиком клуб, еще дальше – два корпуса больницы: хирургического и терапевтического отделений.
Меня осматривал старик врач Кондаков, бывший заключенный, отсидевший в этом лагере 10 лет. Он внимательно меня прослушал, выстукивал, покачивая головой, почти не говорил. А через день или два отправил меня во вторую половину терапевтического корпуса, где помещалось туберкулезное отделение. Там меня и встретил прибывший вслед за нами из Бийска врач Лысак. Он удивился, увидев меня.
– А я, когда отправлял тебя в этап, – сказал он, – думал, что ты дорогой…
Он вовремя спохватился, но я догадался, что он хотел сказать.
Туберкулезное отделение состояло из двух палат, восьмой и девятой. Из восьмой попадали в стационар, на дальнейшую поправку, или в девятую палату. Из девятой выход оставался один – в выкрашенном суриком ящике с крышкой на телеге за зону, через проходную, где вахтер, отбросив крышку, бил покойника молотком по голове, чтобы не произошло ошибки – не вывезли бы из лагеря живого.
Меня поместили в восьмую палату.
Прошло двадцать месяцев моего заключения. Впереди оставалось еще сто.
А. Е. Кропочкин
Воспоминания бывшего каторжника СЛ-208
22 февраля 1947 года за мной захлопнулась железная дверь в одном из подвалов внутренней тюрьмы Томского МГБ.
Сейчас, спустя много лет, когда я перебираю в памяти события той страшной поры, кажутся невероятными, неправдоподобными духовный террор на допросах, пытки сном, голодом, карцером. Весь порядок, система обработки человека на следствии почти всегда давали палачам нужный результат: человек в полубредовом состоянии подписывал то, что нужно было следователю. Подписал и я.
Дальше, на протяжении почти девяти лет после суда, – череда пересылок, тюрем, лагерей, этапов.
Последним, шестым этапом на моем пути был этап на меднорудные шахты Джезказгана. Я как «руководитель» контрреволюционной группы был удостоен «чести» работать в забое. Те, кто умирал там, на медных рудниках, просили своих товарищей, кому суждено будет остаться в живых и выйти на свободу, рассказать людям всю страшную правду об этих лагерях.
Я, один из выживших, выполняю просьбу моего товарища, Александра Александровского, с которым разделил последние четыре года заключения и которому не суждено было выйти на волю. Джезказгану предшествовали пять этапов, из которых первым был этап в Асино.
Глава 1
Этап в Асино
Нас в камере пять человек: три студента Томского университета, тракторист из Кожевниковского района Васька и поп – отец Питирим. Все малосрочники, на пятерых 33 года заключения по статье 58, пункты 10 и 11. Отец Питирим, где-то молясь за русский народ во славу русского оружия, победившего ворога, допустил какую-то ошибку, – 10 лет.
А вот Васькина история несколько отлична ото всего, что пришлось потом увидеть и услышать. Мальчишкой в деревне по просьбе бабушки Ермачихи он на дверь правления колхоза мякишем хлеба приклеил тетрадный листок бумаги, где было написано, как узнал позже на следствии, что советская власть от антихриста, поскольку разрушила церковь, а колхоз – это тоже не от Бога.
Получил за это задание горсть леденцов и тут же забыл об этом. Было ему в ту пору восемь лет. В 1947 году, когда ему исполнилось семнадцать и он был в колхозе лучшим трактористом, закончив четыре класса сельской школы, и когда давно умерла бабка Ермачиха, органы государственной безопасности предъявили ему обвинение по статье 58, пункт 10, в распространении листовки с пропагандистской целью, направленной на подрыв колхозного строя и социализма. Получил Васька за свои деяния срок 10 лет.
Итак, мы в этапной камере ожидаем отправки в лагерь. Рассказаны и пересказаны не один уже раз друг другу подробности ареста, допросов, сообщены характеристики следователей.
При обходе тюрьмы начальником попросили:
– Почитать бы что-нибудь, гражданин начальник.
И, к нашему удивлению, утром следующего дня вместе с баландой мы получили зачитанный до дыр, с размочаленными страницами толстый том – «Собор Парижской Богоматери» Гюго. Читали мы по очереди, поп и Васька были малограмотными. Отец Питирим даже прослезился и сказал по прочтении: «Царство им небесное» – это Эсмеральде и Квазимодо, – хотя вначале не хотел слушать чтение еретической книги.
Последние числа августа 1947 года. После суда прошло уже около месяца. В один из дней, сразу после завтрака, распахнулась дверь камеры. Вошли начальник тюрьмы и с ним человек в гражданском. Команда – собраться с вещами. Нас, троих студентов, вывели из корпуса. Отец Питирим перекрестил нас, у Васьки на глазах были слезы.
– Фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок?
Теперь эти шесть вопросов будут повторяться много-много раз на этапах, пересылках, в камерах – при выводе и водворении в оную.
– Руки назад, не разговаривать, по сторонам не смотреть, не оглядываться. Марш!
Эти пять команд теперь будут сопровождать нас до конца срока.
Глухой тюремный двор старой пересыльной томской тюрьмы. У ворот – «воронок». Неуверенно шагаем по булыжному двору, ноги как ватные. По-летнему светит солнце, кружится голова от свежего воздуха, на лицах – улыбки. Каким же светлым кажется день после полумрака и спертого воздуха камеры! Всего двадцать-тридцать шагов, и зарешеченная дверь «воронка» захлопнулась за нами.
Минут десять-пятнадцать езды, и мы на вокзале. Подъехали к самому отходу поезда. Когда нас затолкнули в тюремный вагон, там было уже человек пятнадцать-двадцать. Тихо переговариваемся. И один вопрос: куда повезут? Кто-то предположил – как потом оказалось, правильно – в Асино (поселок на берегу Чулыма, крупная перевалка леса, деревообделочный комбинат, шпалозавод).
Вахта лагеря.
– Фамилия, имя, отчество, статья, срок?..
И вот мы на территории лагеря. Оглядываемся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза, – это деловито снующие люди, ряды приземистых бараков, окна без решеток. Кто-то кричал: «Нарядчика на вахту!» Как из-под земли перед нами выросла фигура высокого человека с доской под мышкой и карандашом за ухом.
– Разведи по бригадам, – приказал ему человек в форме лейтенанта и, повернувшись, ушел на вахту, а мы за нарядчиком пошли к баракам. Навстречу нам по дощатому тротуару шли две женщины, одна из которых показалась мне знакомой. Но этого не может быть… Я не верил своим глазам… Да, это она, профессор истории Томского университета Фаина Ароновна Хейфиц. Прошлый год она попрощалась с нами, уезжая в Москву (там печатался ее учебник новой истории в соавторстве с профессором Московского университета – для окончательной редакции перед сдачей в печать). И вот вместо Москвы – Асино: 10 лет по статье 58, пункт 10. Мы не стали спрашивать за что. Все за то же – антисоветская агитация, а уж у профессора, конечно, больше возможностей для этого, чем у студента.
Наутро первый выход на работу. Шпалорезка. Нужно успеть за машиной сбросить обработанную шпалу с эстакады вниз по двум наклонным доскам, где ее подхватывали два человека и укладывали в штабеля.
Со стороны эта работа казалась легкой, но часа через два я почувствовал боль в руках, потом начало рябить в глазах, подкашивались ноги. Но в бешеном вращении визжат пилы, шпала за шпалой летят вниз. Казалось, вот спущу еще одну – и упаду под надвигающийся на меня брус, но… гудок на обед. Затихли визг, грохот, все остановилось. Со всех концов рабочей зоны потянулись люди к навесу, куда подвезли два котла с пищей. Баланду разливали в котелки, какие-то банки, черепки. Я не имел посуды и стоял в сторонке, не зная, что предпринять.
Уже кончали раздавать обед, когда ко мне подошел совсем еще мальчишка, запорошенный опилками, и молча протянул жестяной котелок.
– Оставишь, – сказал он коротко и отошел.
В этот ржавый котелок повар налил баланду и туда же бросил черпачок каши. Хлеб почему-то все съедали отдельно. Выпил я свою порцию через край, а кашу выбрал со дна корочкой хлеба, и тут же ко мне подошел этот мальчишка, взял у меня из рук котелок, заглянул в него, и только тогда до меня дошел смысл сказанного им «оставишь». За услугу нужно было расплачиваться.
– Жмот, – сказал он, забирая котелок.
Так я получил первый урок лагерного закона: за все платить – окурком, пайкой, порцией баланды. Мне показали, где можно приобрести банку нужной величины для обедов в рабочей зоне. В лагерь их вносить не разрешали, а прятали каждый свою здесь же: кто закапывал в опилки, кто засовывал под бревно или щепки.
Как доработал до конца смены, я помню плохо, только увидел, что суставы в плечах и локтях вздулись до таких размеров, что было страшно смотреть, и на следующий день в лагерном лазарете я получил освобождение от работы.