355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Миронов » Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана » Текст книги (страница 5)
Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:48

Текст книги "Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана"


Автор книги: Александр Миронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Исчерпывающий смысло-логический анализ стихотворения «Пророк» А. С. Пушкина

Что же побудило автора к написанию подобной работы? – Вероятно, спросит кто-либо из читателей. И почему, собственно, взят именно «Пророк»? Да потому, что строгий собеседник автора настоящего исследования назвал его чудом! Кроме того, само понятие пророка как уполномоченного Небом вещателя вполне внушает соответствующий трепет. И еще. Ранее автор предлагаемого вниманию читателей очерка уже брался исследовать текст выделенного им стихотворения Пушкина, однако он лишь впоследствии узнал о самих обстоятельствах его создания. Последние прямо указывают на книгу пророка Исайи из Ветхого Завета, в которой он рассказывает, как ангел Божий прижигал уста будущего пророка для очищения их от человеческого греха, дабы через то сподобить их изрекать уже Богу угодное. В таком случае финальная строчка рассматриваемого стихотворения «Глаголом жги сердца людей» выглядит, мягко говоря, неуместною. Почему? Да потому, что «жечь сердца» ведь толку чуть будет. Ну, больно очень станет, и что далее? Вероятно, что следовало бы предложить нечто иное, например, «глаголом оживи (воскреси) сердца людей». Поэтому-то сия, можно сказать, третья (первые две были представлены в книге «Связующая смысла суть», СПб.: Геликон плюс, 2006) и заключительная попытка смыслового разбора настоящего стихотворения и предлагается современному вдумчивому читателю. Но для начала воспроизведем текст самого стихотворения «Пророк» (1826):

 
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
 

И действительно: какое удивительное стихотворение! Какая краткость, емкость и глубина смысла! Впрочем, углубимся в подлинные смыслы в нем сказанного. Тем более что если действительно есть за что, собственно, поэта хвалить, так надо об этом и говорить по самому что ни на есть существу. Но начнем по порядку. В первых строках стихотворения читаем:

 
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился…
 

Что мы здесь имеем со смысловой точки зрения? Некто, в данном случае наш поэт, оказался в состоянии жажды чего-то духовного. Естественно ли это для человека ищущего, например, смысл собственной жизни или Бога? С одной стороны, а почему бы и нет, но с другой – вряд ли. Почему? Да потому, что жажда чего-то духовного сама по себе вполне сравнима с разновидностью одержимости. Во как! А каковы аргументы в пользу сего неприятного для поэта суждения? Что ж, все верно надо доказывать сказанное выше. А как и с помощью чего делать это? Но обратим свой взор на вторую приведенную строку настоящего стихотворения. В ней мы видим, что поэт почему-то оценивает свое текущее состояние как пребывание в «пустыне мрачной». А что, он разве в изгнании? Возможно. Но почему это вдруг он так уничижительно о самом себе – «влачился»? Неужели и в этом он неволен? Видимо, это принижение нужно было поэту для непременного вызывания сочувствия читателя в адрес представленного в самом начале стихотворения образа стесненного человека. Но стесненного-то, собственно, чем? Не очень понятно. В результате «влачился» есть странное следствие от упадка духа? Вот и получается на круг, что жажда духовного сама по себе не есть, как говорят немцы, «гуд». Но в таком случае и выходит, что поэт либо, простите, просто беспричинно пыжится, либо действительно одержим чем-то неведомым и неосознаваемым. Но идем далее:

 
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
 

А что – красиво. «Шестикрылый», «на перепутье», «мне явился». Первое, понятно, как своего рода гарантия, что явился тот, кто имеет «правильные» полномочия, а не кто-то там подсадной или поддельный. Второе же странно. Что за перепутье, почему именно перепутье? Какое перепутье «в пустыне мрачной»? Непонятно. Может, речь идет о принципиальном выборе человеком собственных устремлений? Но тогда явление Божьего посланника явно не ко времени и есть очевидное давление на волю человека. Хорошо ли это? Вряд ли. Ведь аналогичное явление ангела было бы к месту, прежде всего, в случае страстного взывания о том к Небу самого человека. А так получилось: не ждали? И напрасно! Но читаем следующие строчки:

 
Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он.
 

А что – изящно. Только непонятно, наш герой почивал, что ли? Впрочем, выходит, что поэту, видимо, попросту откорректировали зрение. Ежели оно так, то это уже что-то чудесное с ним случилось, и случилось под действием внешней силы. Но заглянем в последующее содержание, может быть, там и ответ найдется?

 
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
 

Смотрите, ну точно, внутри поэта принудительно свершился чудесный акт, как ныне модно говорить, «расширения сознания». Но почему так? Ну как же – «отверзлись» не просто «зеницы», а «вещие» зеницы! И потом, «отверзлись», как ни крути, все-таки «как у испуганной орлицы», а значит, для поэта вполне внезапно или «как снег на голову». Читаем нижеследующее:

 
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
 

Вновь налицо действие невиданной силы. Но «шум и звон» есть Неба голос счастья, что ль? И странно это. Или неужели в природе мира есть это естество? Но переходим к продолжению сего стихотворения:

 
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
 

Что это за «неба содроганье»? Ужель ли громы? Но остальное – совсем должно б не слышно. Ладно, попустим, что у поэта здесь все к месту и душе нашей вполне отрадно. Впрочем, саднит еще не к месту «прозябанье». Почему же вдруг? Да потому, что нет в природе, Богом сотворенной, поруганья, и жалость эта нашему поэту выходит вовсе не к лицу. Идем далее:

 
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
 

Да, как говорится, «не скучно» получается. Почему? Во-первых, употребление слова «приник» выглядит странновато все-таки. Ведь оно имеет ясный смысл плотного прижимания чего-то к чему-то. То есть в результате «шестикрылый серафим» зачем-то плотно прижался к устам поэта. Да, пиит, вероятно, имел в виду другое, что он, серафим, всего лишь своей десницею ухватился за язык поэта. Но по факту своего речения сказал-таки нечто иное, уместное скорее для поцелуя. В результате получилась несуразная напыщенность какая-то. Ну да Бог с нею. Читаем дальше. В последующем удивляет уже такое. Пускай уж ангел Божий вырвал грешный язык поэта, но зачем еще такие подробности – «и празднословный и лукавый» нам даны? Неужели празднословие и лукавство вполне не поглощаются смыслом слова «грех»? И потом, мы же помним изначальное – «духовной жаждою томим», а значит, сочетание с ней (с одержимостью) празднословия и вполне осознаваемого нечестия в речах вряд ли бы было возможным. При этом еще важно понимать, что слабый ум (празднословие) и порочный ум (лукавство) также не сочетаются между собой, а значит, поэт опять очевидно путается. В таком случае избыточно раздутая характеристика сего языка становится не совсем адекватной самой описанной ситуации? Непонятно. Видимо, явный перебор в чувствах поэта, как говорится, налицо или некоторым проявлением мании величия написанное все же отдает. Другими словами, мол, мой язык не просто банально грешен, но он еще к тому же и празднословен и лукав! Теперь о жале мудрого змея. В таком случае у нас просто прямая дорога к сатане выходит. Почему? Да потому, что мудрый змей в раю и есть оный. В результате, как ни поворачивай, прямо-таки путаница поэтическая выходит какая-то. Грустно сие.

Далее, откуда это вдруг замерзание уст у поэта возникло, ведь по природе самого предшествующего события возникшее уже кровотечение тому должно бы явно помешать. Но, может быть, поэт имел в виду собственный жуткий страх по случаю сему, от которого он сам весь и окоченел? Наверное, он хотел все-таки сказать на самом деле: «в уста немые»? Ну и финальная строка. В ней опять же смущает заявленная «кровавость». К чему же нам она дана? Для большей жути аль для трепета большого? Опять спекуляция или явная игра на обольщение читателя получается. Некрасиво. Не скромно оно. Теперь переходим к следующему четверостишью:

 
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
 

А что – колоритно вышло. Но опять какая-то незадача в итоге: «трепетное сердце» человеческое меняем на «угль, пылающий огнем». С одной стороны, конечно же, возвышенно и даже жертвенно выходит, с другой же – пардон, но никто поэта о том и не спрашивает: меняют запросто – как запчасти авто и вполне бесцеремонно. Теперь, привлекают внимание слова «во грудь отверстую». Вновь какое-то изысканное лукавство на круг выходит. Почему? Да потому, что слово «отверзать» означает лишь «открывать» или «раскрывать». Тогда как грудь поэта все-таки рассечена, причем опять-таки безо всякого разрешения с его стороны, а значит, она вовсе не открыта или раскрыта, но она на самом деле рассечена или, если хотите, она разрублена надвое. Поэтому примененное автором поэтическое умягчение уже содеянного окровавленным «серафимом», конечно же, есть откровенная попытка очарования невнимательного и невзыскательного читателя, что опять же не есть хорошо. Но не будем придираться более и пойдем ближе к финалу стихотворения:

 
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
 

Да, теперь-то уже можно, как говорится, и побеседовать. Но смущает все-таки состояние слушающего речь поэта: «как труп». Ну, ничего, для Бога-то ведь все живы! Но почему все же «глас ко мне воззвал»? Странно это. Как будто Бог и человек вдруг местами поменялись. Видимо, опять гордыня поэта «так и выпирает, так и торчит», а значит, действительно справедливо утверждение, что только дайте человеку высказаться, а он-то уж и сам о себе все скажет. Но воззрим очи свои таки на финал стихотворения и, может быть, обрадуемся:

 
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
 

Ой как красиво-то получилось! «Восстань», например. Стоп. Не сатанинские ли это песни снова? И действительно, а чего это, собственно, восставать-то? Впрочем, может это лишь случайное и совсем незначительное революционное совпадение наблюдается? Проверим. Оказывается, совершенная ранее принудительная смена качеств поэта вполне превратила его же в пророка. Во как! Теперь же его как будто бы оживляют специальным воздействием извне и вводят в права орудия могущественной внешней силы. При этом ему дается четкая установка: «глаголом жги сердца людей». Здорово, а? Но жало змея с глаголом все-таки как-то плохо вяжется. Это во-первых. Во-вторых, жало опять же не огонь, а значит, будет лишь жалить и, между прочим, поражать ядом, возможно, даже насмерть. Поэтому и выходит, что наш пророк, как бы это поделикатнее сказать, и не совсем что ли пророк получается? Да, уж. Но кто же все же он тогда? – Решайте сами, господа! К сему же слову своему сказать я боле не смогу…

Приложение
ВЕТХОЗАВЕТНЫЙ ПРОРОК
(написано по мотивам книги пророка Исайи в ответ на стихотворение «Пророк» А. С. Пушкина)
 
Скорбями тяжкими язвим,
Во чреве мира я томился, —
И шестикрылый серафим
По воле Неба мне явился.
И я сказал ему тогда:
Мои нечистые уста предел душе кладут
И дух мой мертво держат.
В ответ страж Неба величавый
Взял в клещи угль, возженный на века,
Для жертв спасительных, кровавых
И им коснулся уст лукавых, и строго рек:
Отныне будет так: с безумных уст твоих
Все беззаконие ушло, и грех – очищен.
И тут раздался Бога глас:
Кого послать Мне? Кто пойдет для Нас?
В ответ Ему уста мои вдруг радостно раскрылись:
Господь, пошли меня!
Скажи, что буду жарко говорить,
Являя миру Твоему ему насущную нужду.
Пойди, пророк, реки народам всем,
Что скоро многих удалю совсем,
И велико настанет запустенье.
А тех живущих, кто еще способен Мне служить,
Предупреди:
Чтоб внять готовы были
Глагола с Неба вечный смысл,
Чтоб рады были им упиться,
Иное ж все презрев.
Чтоб даже на смерть невзирая,
Воскреснуть духом жаждали они!
 

21 марта 2007 года

Санкт-Петербург

Обломов И. А. Гончарова – невольный учитель любви…

Придут дни совсем печальные, и охладеет любовь во многих…

Из пророчеств православных старцев

И поныне, по мнению автора настоящего очерка, роман «Обломов» середины XIX столетия составляет, с одной стороны, тайну русской культуры, с другой – самую большую и непреходящую злобу дня. Впрочем, кто-то заявит, что этот роман давно себя изжил вместе с той исторической эпохой, в которую и родился. Но это так только, если смотреть на него поверхностно или пристрастно. На самом же деле в нем вполне угадывается нечто еще так до сих пор внятно и нераспознанное, причем, видимо, самое главное, что выражено отчетливо в слове до сих пор так и не было. Поэтому, вооружившись подобным представлением, автор очерка и попытается в нем решить сию непростую задачу.

Роман открывается весьма колоритным заявлением главного героя, столкнувшегося с необходимостью собственного переезда на другую квартиру: «Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!» Вот лицо Ильи Ильича Обломова, как говорится, «без прикрас». Почему? А потому, что он в отношениях с миром освобождает сам себя от какой-либо личной ответственности на том простом основании, что он, видите ли, барин, а значит, не имеет и вообще каких-либо строгих обязанностей, а если оные все-таки обнаруживаются, то он легко перекладывает их на других, в данном случае на своего слугу Захара. В этой своей наклонности Обломов проявляет своего рода внутреннюю нечестность, так как ухитряется даже обязанности барина «делегировать» своему слуге. Почему так? Да потому, что он на самом деле вполне проницателен и понимает глубоко. Например, последнее предположение угадывается в таком суждении героя романа: «Увяз, любезный друг, по уши увяз… И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое.» В приведенной выше оценке своего приятеля Судьбинского Илья Ильич вдруг становится внимательным и взыскующим наблюдателем, способным видеть и понимать сквозь детали нечто существенное или главное в жизни всякого человека. Теперь такое: «гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению». В последнем тексте об Обломове все казалось бы и хорошо, но смущает слово «гордился». Через него просматривается некоторое высокомерие героя романа. «Здравствуйте, Пенкин; не подходите, не подходите: вы с холода!» В приведенной просьбе Обломова как в капле воды сосредоточена вся его натура, каждый раз убегающая от какой-либо встречи с необходимостью нести хоть малое неудобство, не говоря уже о страдании. Но без такой способности – способности переносить страдание путного человека и быть-то не может! «Из чего же они бьются: из потехи что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только… В их рассказе слышны не "невидимые слезы", а один только видимый, грубый смех, злость.» В выведенной выше тираде героя романа угадывается уже иное лицо Обломова – лицо человека вполне активного и вполне способного на социально значимое поведение. Иначе говоря, с одной стороны, он колоритно рисует обличителей социальных пороков, с другой – сам уподобляется им, так как указывает на дефицит «невидимых слез» в их речах, на превалирование в них же взамен того лишь видимого, грубого смеха и злости. И как бы продолжая уже обнаруженное нами выше, читаем такое: «Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, – тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову.» Вновь перед нами лицо честного, доброго человека. Впрочем, речь все-таки должна идти не об утирании слез у всех падших личностей, речь должна вестись о причинах сего печального положения. Теперь вновь весьма заметная претензия Ильи Ильича Обломова на значительность мысли: «Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не зная покоя и все куда-то двигаться.» Что смущает в последнем рассуждении? Например, словосочетание «менять убеждения». Почему? Да потому, что убеждения на самом деле не костюм, а значит, их перемена человеку весьма затруднительна.

Другими словами, без потрясения и покаяния от старых взглядов не освободишься, а значит, и новых никак не освоишь. Поэтому приведенное выше мудрствование Обломова имеет лишь видимость глубокого и полезного для человека дела, тогда как в сути своей оно является лишь «изящным ворчанием» впустую. Прочтение письма старосты из деревни вынудило героя романа к следующей оценке: «Да вы слышите, что он пишет? Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне!» Вновь перед нами облик капризного и не могущего переносить психологические нагрузки человека. Да и в самом деле: вместо стремления к ясности или к точному знанию положения собственных дел герой ищет «тихой гавани», в которой бы его никто и ничто совсем не беспокоило. Но ведь подобное «славное» искание блокирует собою любое насыщенное человеческое переживание, а значит, делает человека малопригодным даже к самой жизни. Впрочем, мы, видимо, многого желаем от Обломова, который в сердцах говорит своему слуге Захару следующее: «Я «другой»! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу все это делать и перенести?» Последнее нравоучение Обломова, адресованное им своему слуге Захару, посмевшему равнять барина с другими, выглядит вполне убедительным. Но ежели вдуматься в него основательно, то получается уже нечто иное, а именно: тотально праздное бытие героя романа возводится им самим в ранг уникального отличия и даже своего рода доблести. Почему? Да потому, что Обломов никак не сожалеет о последнем и даже находит в нем упоение. Кроме того, он считает, что свободен абсолютно от всех хлопот, забывая и о тревожном письме из деревни, и о необходимости переезда на новую квартиру. Иначе говоря, преувеличенное самомнение, капризы, непоследовательность в мысли отчетливо характеризуют героя романа как человека очевидно неразвитого и запутавшегося. С другой стороны, мы видим, что он мнит себя человеком с большим достоинством. Другими словами, его самолюбование не знает границ. А вот еще одна особенность формирования героя романа: «нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости». В приведенном повествовании о детстве Обломова ярко и концентрированно автором романа сообщается та мысль, что вымысел и реальность принципиально несовместимы. Но так ли сие на деле? Иначе говоря, неужели всякая выдумка обязательно привирает? Кто-то ответит, что все именно так и есть. Но, с другой стороны, можно ведь выдумывать и без привнесения того, чего быть не должно и даже вовсе невозможно. Или вполне возможна выдумка, органично подобная реальности, хоть и не бывшая сама по себе в жизни, но своим совокупным духом или норовом совсем ей соответствующая. Другими словами, выдумка выдумке рознь, так как она бывает как по подобию самой жизни, так и вне оного. Причем само названное выше отличие бывает как явным, так и лукаво припрятанным. Иначе говоря, один вымысел вполне сопрягается с жизнью, другой же – лишь кажется таковым. Если первый вымысел обучает всякого внимающего ему, то второй – лишь очаровывает и программирует свой адресат уже на конфликты с жизнью. Вместе с тем многие согласятся с тем, что второй вариант вымысла все-таки привлекательнее первого своей уникальностью, эмоциональной приподнятостью. Но, с другой стороны, умение увидеть через вымысел в обыденном самое что ни на есть необыденное разве не дорогого стоить будет? В противном же случае все пойдет как у И. А. Гончарова «Он (Обломов. – Авт.) невольно мечтает о Милитрисе Кирбитьевне; его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счет доброй волшебницы». Но вот опять иное лицо героя романа: «Свет, общество… Чего там искать? интересов ума, сердца?… Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя?… А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней!… Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия, ни доброты, ни взаимного влечения!… Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии! Стараются заполучить громкий чин, имя». В последнем развернутом наблюдении Обломова, явленном им своему другу детства Андрею Ивановичу Штольцу, вполне угадывается изысканный нигилизм. Почему? Потому, что герой романа лишь фиксирует признаки неудачной общественной российской жизни, а вовсе не пытается познать ее причины. С другой стороны, Штольц получает от Обломова следующий ответ на свой вопрос о том, как следует жить правильно: «Кого не любишь, кто не хорош, с тем не обмакнешь хлеба в солонку. В глазах собеседников увидишь симпатию, в шутке искренний, не злобный смех. Все по душе! Что в глазах, в словах, то и на сердце!» Казалось бы, все хорошо и душе отрадно, но ведь человек-то сам по себе есть даже для самого себя проблема, а тем более он таковая и для других людей. Кроме того, конечно, хорошо быть с теми, кто тебе мил и тебя же любит, а ежели маловато таковых или нет совсем? А ежели придется обмакивать хлеб в солонке с нелюбимыми и не любящими тебя людьми? В таком случае претензии Обломова на возвышенную и приятную жизнь есть лишь сладкая маниловщина, и ни более того. Поэтому на идеал Обломова Штольц твердо отвечает: «Нет, это не жизнь!» В результате образ убежденного лежебоки и есть вполне закономерный итог высокопарного философствования героя романа, который сам же вдруг изрекает: «Все ищут отдыха и покоя». Но каков же идейный фундамент сего мировоззрения? В связи с последним вопросом Обломов делает такое помышление: «А ведь самолюбие – соль жизни! Куда оно ушло? Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его». Как мы видим, герой романа дивится тому факту, что в нем нет жара непременного самолюбия, что он не томится его неутолимостью. Иначе говоря, Обломов и вовсе не догадывается, что его прирожденное умиротворение есть на самом деле уникальное, недостижимое большинством людей свойство его натуры. Тогда как опора на самолюбие есть явный дефицит названного выше душевного состояния. Именно поэтому-то Обломову и некуда деться, как только впасть надолго в «социальную спячку». Другими словами, ложное мировоззрение или мировоззрение служения самолюбию при наличном гармоничном душевном складе и может рождать ровно то, что и сталось с героем романа И. А. Гончарова, а именно: умиротворенная душа скучает от суеты тревожащихся по себе самим душ, которые ищут на самом деле любви к себе или признания хотя бы факта собственного существования. Иначе говоря, дефицит понимания смысла жизни не может ни приводить изначально умиротворенную душу в дремотное состояние.

Теперь перейдем к любовной истории Обломова и Ольги Ильинской. В частности, на сей счет И. А. Гончаров пишет такое: «Обломову нужды, в сущности, не было, являлась ли Ольга Корделией и осталась ли бы верна этому образу или пошла бы новой тропой и преобразилась в другое видение, лишь бы она являлась в тех же красках и лучах, в каких она жила в его сердце, лишь бы ему было хорошо». Как мы видим, уважаемый читатель, идеал женщины Обломова укладывается вполне в его же «сладкое томление», кое может быть на самом деле для него же вовсе и не полезным. Другими словами, оторванная от реальности игра воображения героя романа не может спасать его душу, а может лишь в итоге огорчать ее. Далее еще такое: «Они (Обломов и Ольга Ильинская. – Авт) не лгали ни перед собой, ни друг другу: они выдавали то, что говорило сердце, а голос его проходил через воображение». Последняя мысль автора романа вполне подтверждает собою сделанное до того замечание о скорбной роли всякого человеческого любовного воображения. Но продолжим сию историю прямо по тексту романа: «Он (Обломов. – Авт.) веровал еще больше в эти волшебные звуки, в обаятельный свет и спешил предстать перед ней (Ольгой. – Авт.) во всеоружии страсти, показать ей весь блеск и всю силу огня, который пожирал его душу». Как видно из последнего описания, Обломов вовсе не любит Ольгу саму по себе, он лишь любит свою собственную иллюзию этой любви. Иначе говоря, герой романа увлекается лишь «страстью к страсти». Героиня романа в свою очередь отвечала Обломову: «Она одевала излияние сердца в те краски, какими горело ее воображение в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила в невинном и бессознательном кокетстве явиться в прекрасном уборе перед глазами своего друга». Тем самым Ольга Ильинская также подобно Обломову безотчетно впадала в грех сладкого самообольщения. Можно ли ожидать от подобных этим отношений между мужчиной и женщиной какой-либо устойчивой перспективы? Вряд ли. И как бы услышав нас, И. А. Гончаров пишет уже так: «И он и она прислушивались к этим звукам (взаимоотношений. – Авт.), уловляли их и спешили выпевать, что каждый слышит, друг перед другом, не подозревая, что завтра зазвучат другие звуки, явятся иные лучи, и, забывая на другой день, что вчера было пение другое». Тем самым автор романа вполне отдает отчет в том, что его герои вряд ли смогут быть вместе, что им лишь кажется такая возможность, тогда как на самом деле они совсем не открыты друг для друга. Другими словами, они не готовы на подвиг (глубинное само изменение) ради своей любви, коей, собственно говоря, и нет еще вовсе. Взамен нее в наличии лишь иллюзия таковой, которая и не может подвигать человека к помянутому выше изменению. Далее в качестве своего рода иллюстрации заявленного выше читаем уже следующее: «Ты думал, что я (речь идет об Ольге. – Авт.), не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе?» Так неожиданно героиня романа реагирует на предложение Обломова стать его женой, что приводит последнего в замешательство и в подозрение о разумности собственного поступка. Пытаясь снять возникшее сомнение, он изрекает: «Путь, где женщина жертвует всем: спокойствием, молвой, уважением и находит награду в любви… она заменяет ей все». На это герой слышит уже такое: «А я знаю: тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы я тебе своим спокойствием, пошла ли бы я с тобой по этому пути? Не правда ли?» Ответ «Никогда, ни за что!» странным образом остается так до конца и неосознанным Обломовым. Впрочем, ему не хватает понимания, что он обращается явно не по адресу, так как перед ним женщина, очевидно, не его душевного склада. Говоря попросту, она ему чужда как по духу, так и по мировоззрению. Другое дело, что для него такое понимание так и остается недоступным. Почему? Да потому, что его наличное образование никак не способствовало тому, наоборот, оно всячески маскировало сию принципиальную разницу, делало ее «размытою» или как бы несуществующей. Поэтому, имея прирожденный душевный склад доброго человека, Обломов все же так и не может успешно его употребить в жизни даже для самого себя. Иначе говоря, тонкость его натуры так для него самого и не становится реальностью. Или он так и не понимает до конца преимуществ собственной душевной организации и ее могучих возможностей. Вместо этого им овладевает иное: «Что ж это такое? – печально думал Обломов, – ни продолжительного шепота, ни таинственного уговора слить обе жизни в одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру – точно Андрей (речь идет о Штольце. – Авт.)! Что это все они как будто сговорились торопиться жить!» Как мы видим, герой романа находится в полном недоумении на счет своего ближайшего окружения, совсем не понимает его. Далее И. А. Гончаров пишет: «Но осенние вечера в городе (после переезда героев романа с дачи. – Авт.) не походили на длинные, светлые дни и вечера в парке и роще. И вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания». Что ж, автору романа не откажешь в чутье и даже в догадливости. Другими словами, И. А. Гончаров ясно осознает перспективу любовных отношений собственных героев. Названное осознание как раз и выражено им словами: «не хватило в ней (в поэме о любви. – Авт.) содержания». На самом же деле влюбленность героев друг в друга и не стала окончательно их любовью. Отсюда их странные монологи наедине с собой. Так, Ольга полагает: «Она искала, отчего происходит эта неполнота (речь шла о тягостной задумчивости героини, посещавшей ее иногда в связи с ее отношениями с Обломовым. – Авт.), неудовлетворенность счастья? Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба – назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах мужчины». В свою очередь Обломов думал уже такое: «У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя!» Как мы видим, герои романа придумали каждый себе нетвердые ориентиры, которые понимают как вполне надежные и ждут каждый себе блага. Героиня ставит во главу угла нежность своего возлюбленного, чистую веру в добро (это видимо вместо веры в Бога), герой же – хмелящее его счастье. В результате вроде бы неплохие люди попадают каждый по-своему в обольщающий самообман, в котором и начинают недоумевать попусту вновь каждый по-своему. Но вспомним, что И. А. Гончаров ранее указывал об Обломове, в основании натуры которого, по мнению автора романа, «лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца», то, что он ко всему прочему был удивительно проницателен. Так, в беседе со Штольцем он указывал последнему: «Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? Интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все эти мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены совета и общества!… Разве не спят они всю жизнь сидя?… Дела-то своего нет, они разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемле-мостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему!…» Во как! Все разъял, все понял. И вдруг откуда не возьмись такое явное отсутствие чутья и понимания как самого себя, так и близкой ему женщины. Неужели такое возможно в реальной жизни? Видимо, И. А. Гончаров оказался невольно заложником противоречий мировоззрения, сформированного «гуманитетным» образованием, в котором места-то вере в Бога явно не нашлось. С другой стороны, автор романа, видимо, все-таки осознает противоречия и собственных взглядов на жизнь человеческую. В частности, он через Обломова говорит такое: «…куда делось все, отчего погасло? Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видел, никто не указал мне его, да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас». Иначе говоря, И. А. Гончаров вместе с Обломовым недоумевает оттого, что жизнь «душит» всякие благие человеческие порывы, превращает людей либо в деятельных «мертвецов», либо переводит их в разряд «зря живущих» человеческих существ. Впрочем, кто-то потребует от автора настоящего очерка и весомых доказательств выдвинутого им предположения. Что ж, извольте. В письме С. А. Никитенко (1866 год) И. А. Гончаров писал следующее: «Скажу Вам, наконец, вот что, чего никому не говорил, с той самой минуты, когда я начал писать для печати (мне уж было за 30 лет, и были опыты), у меня был один артистический идеал: это – изображение честной, доброй, симпатической натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охлаждающегося и впадающего в апатию и бессилие от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры». Эка невидаль, экое открытие делает И. А. Гончаров. Да, ведь издавна ведомо, что человек слаб и грешен, а значит, лишь в вере в Бога может обрести силу и победу над своими немощами. Далее писатель признается, что ни в одном из его романов подобный замысел в чистом виде не был реализован. А почему, собственно? А потому, что сам замысел-то сей, очевидно, неудачен, а значит, для честного автора и невозможен вовсе. Поэтому-то Обломов и получается у И. А. Гончарова местами как совсем уж никчемная фигура. В противном случае рассматриваемый роман неизбежно приобрел бы очевидно фальшивые черты. Другими словами, описывать всерьез честную и добрую человеческую натуру как натуру, систематически живущую на чужой счет, совсем уж невозможно будет. В результате Обломов местами вполне сливается в воззрениях своих с автором романа, местами же явно превращается в нечто на себя уже совсем непохожее, если хотите, даже в нечто карикатурное. Но сей факт сам по себе и есть доказательство того, что внутри авторского вымысла вставлена ложь или имеет место периодическая подмена лица главного героя романа. Где доказательства сего утверждения? Что ж, вернемся к тексту романа и продолжим его прочтение в надежде, что требуемые аргументы сами и отыщутся. А вот, кажется, и первое подходящее место: «Ах, скорей бы кончить да сидеть с ней рядом, не таскаться такую даль сюда! – думал он. – А то после такого лета да еще видеться урывками, украдкой, играть роль влюбленного мальчика. Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж был женат: шестой раз слышу эту оперу.» Во как! Еще только жених, а уже устал. Нечего сказать, и куда делся трепет нежно любящей души? Да и, как говорится, «был ли мальчик»? Иначе говоря, любил ли Обломов Ольгу? Навряд ли. А что ж тогда с ним было? Любовный мираж, и только. Но в таком случае Обломов либо нечестен сам с собою, либо, простите, глуп. А вот еще такое наблюдение из жизни героя романа: «.приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной жизни, где будет сиять Ольга, – и все засияет около нее. Заглядывая в будущее, он иногда невольно, иногда умышленно заглядывал, в полуотворенную дверь, и на мелькавшие локти хозяйки». Как мы видим, Обломов оказывается еще и плутоват. Почему? Да потому, что, во-первых, ложился днем на диван, нарушая данное Ольге слово днем более не лежать, во-вторых, умышленно соблазнялся оголенными округлыми локтями своей будущей жены Агафьи Матвеевны. Причем последнее делал особо цинично в самое время нежных мечтаний о семейной жизни с Ольгой. Тем самым вдруг обнаруживается вместо честной и доброй натуры героя нечто совсем иное, а именно: вполне заурядное и слабое человеческое существо, лишь рядящееся порой в возвышенные одежды чистых чувств и стремлений. Теперь, перед сценой обвинения Захара в распространении им якобы нелепых, вздорных слухов о грядущей свадьбе барина и Ольги Ильинской Обломов обдумывает свой план по вразумлению слуги так: «Надо выбить из головы Захара эту мысль, чтоб он счел это за нелепость». Вновь перед нами предстает существо отчетливо низкое, если не сказать, подлое. Впрочем, Обломова отчасти извиняет то, что он после этого «плохо спал, мало ел, рассеянно и угрюмо глядел на все». Иначе говоря, герой романа все-таки иногда ощущал постыдность собственного положения «ложного жениха», а значит, все-таки имел и надежду на исправление самого себя. Но читаем следующее примечательное наблюдение: «И в самый обед: нашла время!» – думал он (Обломов. – Авт.), направляясь, не без лени, к Летнему саду». Хорош, нечего сказать! Его возлюбленная (то есть Ольга) жадно ищет с ним встречи, а он (чистый и искренний человек?) ворчит, что обед из-за нее пропустить придется. А дальше, держись, читатель, еще веселее будет! Если героиня романа, как только может, пытается, наконец-то, воссоединиться с героем романа, то Обломов вопреки самому себе всячески хитрит и изворачивается, пытаясь не допустить ни помолвки, ни последующего брака с Ольгой Ильинской. Где доказательства? Извольте: «Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем (речь идет о встрече тайком. – Авт.), – больше всего я». Прочитав последнее внимательно, мы обнаруживаем, что под видимостью заботы о репутации любимой женщины герой прежде всего хлопочет о себе («меня убивает совесть», «строгому порицанию» общества подвергаюсь «больше всего я»). Далее читаем такое: «Пойми, для чего я говорю тебе это: ты будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?» Вновь мы видим, что Обломов под видом заботы об Ольге опять тревожится за себя («на меня одного ляжет ответственность», «скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом»). Когда же героиня предлагает герою получить от ее тети, не мешкая, благословление на их брак, Обломов начинает энергично уговаривать ее не спешить с этим желанием, в частности, он говорит такие слова: «Да я не подумал тогда (когда сам торопил с помолвкой. – Авт.) о приготовлениях, а их много! Дождемся только письма из деревни». На что резонно замечает уже Ольга: «Разве тот или другой ответ может изменить твое намерение?» И в финале рассматриваемой сцены мы узнаем следующие мысли Ильи Ильича: «Ах, боже мой, до чего дошло! Какой камень вдруг упал на меня! Что я теперь стану делать? Сонечка! Захар! Франты (речь шла о молодых людях в театре, которые обсуждали промеж собой Обломова в связи с Ольгой Ильинской. – Авт.)…» Кроме того, славный герой романа И. А. Гончарова умудряется со спокойной совестью уклониться от обещанного героине визита к ней назавтра, сразу после объяснений с нею в Летнем саду. В ответ же на письмо Ольги Ильинской с вопросом о причине его отсутствия у нее Обломов размышляет такое: «Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей (Штольц. – Авт.): он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, все волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?» Как мы видим, герой романа запутался вконец. Но это так, с одной стороны. С другой же – он четко понимает, что ему надо лишь покоя, который и есть его «мирное» счастье. Но тогда получается, что он ни в чем не виноват, все игра случая, все действие внешней воли (в данном случае – Штольца). И это чистый, честный, искренний человек? На самом деле перед нами жалкий, трусливый и лукавый человечек, который, впрочем, может и «пошалить» чуть-чуть, но лишь умильно и кротко. Грустно. В реальной жизни сия физиономия выглядела бы явно несколько иначе. Но не будем спешить с окончательными выводами и продолжим чтение романа. В частности, видим такое: «Он написал Ольге, что в Летнем саду простудился немного, должен был напиться горячей травы и просидеть дня два дома, что теперь все прошло, и он надеется видеть ее в воскресенье». Вновь ложь героя, претендующего якобы на честное и искреннее бытие. Далее наш лгунишка пишет своей «возлюбленной» такое: «жестокая судьба (якобы болезнь горла. – Авт.) лишает его счастья еще несколько дней видеть ненаглядную Ольгу». Вот она изысканная «нежность» и тонкость натуры героя романа! Кстати, слово «нежность» с сущностной точки зрения означает состояние кого-либо, направленное к обеспечению благополучия кого-либо и реализуемое незаметно для воли, но не сознания последнего. Таким образом, сама нежность отличается абсолютной сочетаемостью настроений как ее носителя, так и ее адресата. Другими словами, диссонанс названных настроений неизбежно препятствует возникновению известного явления. Впрочем, нежность может возникать даже между человеком и животным (растением), между человеком и самыми разными неживыми предметами и объектами. В случае же Обломова и Ольги Ильинской мы имеем лишь имитацию последней. Сам же герой романа есть слабый, безвольный и безответственный человек, стремящийся по возможности избегать неправды и зла. В решающие моменты собственной жизни (например, в романе с Ольгой) он не готов ни к физическим, ни к психологическим перегрузкам, а значит, его удел лишь позорное ускользание из кризисных ситуаций, которые возникают опять же по его слабости и нечестности перед самим собой. А вот и образец последних «прелестей» героя романа: «Вот что, у меня все это время так напугано воображение этими ужасами (слухами о его женитьбе на Ольге. – Авт.) за тебя, так истерзан ум заботами, сердце наболело то от сбывающихся, то от пропадающих надежд, от ожиданий, что весь организм мой потрясен: он немеет, требует хоть временного успокоения.» Каково? «Он немеет», но «требует, успокоения». Далее Обломов, избегая ответов на уточняющие вопросы явившейся к нему неожиданно Ольги, бросается показывать ей свою квартиру, чтоб замять вопрос о том, что он делал эти (две последние недели. – Авт.) дни. Но это еще не все. Наш герой, как говорится, не промах будет. На вопрос героини о его любви к ней он отвечает: «Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было умереть за тебя, я бы с радостью умер!» Во как! А по сути, что мы тут имеем? Растравил душу девушки, да и бросил. Почему? Да потому, что уже и сбыть вполне готов невестушку свою, в тягость ему, видимо, стала. Да, можно соблазнять женщину, как говорится, плотски, но можно еще иначе, скажем, духовно, добившись лишь ее согласия на брак. В последнем и в целом тонком деле Обломов оказался прямо-таки мастак. А если кто сомневается в том, то пусть перечтет следующее: «Ты не знаешь, сколько здоровья унесли у меня эти страсти и заботы! У меня нет другой мысли с тех пор, как я тебя знаю. Да, и теперь, повторю, ты моя цель, и только ты одна. Я сейчас умру, сойду с ума, если тебя не будет со мной! Я теперь дышу, смотрю, мыслю и чувствую тобой. Что ж ты удивляешься, что в те дни, когда не вижу тебя, я засыпаю и падаю? Мне все противно, все скучно; я машина: хожу, делаю и не замечаю, что делаю. Ты огонь и сила этой машины, – говорил он, становясь на колени и выпрямляясь. – Я сейчас готов идти, куда ты велишь, делать, что хочешь. Я чувствую, что живу, когда ты смотришь на меня, говоришь, поешь.» Здорово, а? Кого из классических героев в умении обольщать женщину можно поставить рядом? Мало доказательств? Ну так вот еще: «"Смотри, смотри на меня: не воскрес ли я, не живу ли в эту минуту? Пойдем отсюда! Вон! Вон! Я не могу ни минуты оставаться здесь; мне душно, гадко!" И тут же он торопливо хватал шляпку и салоп (принадлежащие Ольге. – Авт.) и, в суматохе, хотел надеть салоп ей на голову». Впрочем, И. А. Гончаров далее в тексте романа указывает, что Обломов и сам вполне верил в то, что произносил вслух: «В организме (Обломова. – Авт.) разлилась какая-то теплота, свежесть, бодрость. И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и в деревню, на поля, в рощи, хотелось уединиться в своем кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить, и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой все говорят, и в оперу – сегодня. Какая, в самом деле, здесь (в комнате Обломова. – Авт.) гадость! – говорил он, оглядываясь. – И этот ангел (речь идет об Ольге. – Авт.) спустился в болото, освятил его своим присутствием!» И далее, обнаружив на полу перчатку Ольги, Обломов изрекает: «Залог! Ее рука: это предзнаменование! О!… – простонал он страстно, прижимая перчатку к губам». Но что же это? Неужели все это всерьез? Смотрим по тексту романа ниже: «Да нет, вы (речь идет об Агафье Матвеевне. – Авт.), пожалуйста, не верьте: это совершенная клевета (речь идет о том, что Обломова навещала Ильинская барышня. – Авт.)! Никакой барышни не было: приезжала просто портниха, которая рубашки шьет. Примерять приезжала…» Как мы видим, герой романа все-таки, пускай милый, но все равно лжец, а значит, и доверия к его возвышенным излияниям любовных чувств и нет вовсе. А что ж он на самом деле ценит, чем дорожит доподлинно? Узнав из письма от доверенного лица о печальных делах в Обломовке, Илья Ильич размышляет о кредите на поправку своих дел, но тут же приходит к следующим выводам: «Как можно! А как не отдашь в срок? если дела пойдут плохо, тогда попадут ко взысканию, и имя Обломова, до сих пор чистое, неприкосновенное.» Вот где суть героя романа оказывается. Обломов ценит самого себя прямо-таки ангелом во плоти. Что тут скажешь? И смех и грех, как говорится, «в одном флаконе»! Илья Ильич, видимо, есть классический тип «честного глупца», который даже не замечает своей порочности, искренно полагая себя самым благородным существом на свете. По-другому, самомнение Обломова и есть та «священная корова» его бытия, которой он верен более всего на свете. При этом Илья Ильич удивительно ко всему еще не стыдлив, в частности, в разговоре с братом своей хозяйки Агафьи Матвеевны он не стесняется говорить и такое: «Вот я и не приспособился к делу, а сделался просто барином, а вы приспособились: ну, так решите же, как из-воротиться». Кроме сего печального обстоятельства, названный выше брат Агафьи Матвеевны вкупе с приятелем Обломова Та-рантьевым дают герою романа аттестацию последнего простофили: «Да, кум, пока не перевелись олухи на Руси, что подписывают бумаги, не читая, нашему брату можно жить». В результате получается картина прямо-таки умилительно-уморительная, а именно такая: Обломов, полагая себя «чистым» во всех отношениях барином, является при этом мелким лгунишкой, а также объектом поживы даже третьих лиц. Кроме того, он же полагает самого себя образцом самой глубокой житейской мудрости, состоящей в «принципиальном» ничегонеделанье. Зато взамен он готов неутомимо восторгаться и умиляться красотой собственных тонких переживаний, упиваться с восторгом изяществом перелива своих чувств. Хороша себе альтернатива, ничего не скажешь! С другой стороны, Ольга в момент расставания с Обломовым говорит ему: «Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу.» Но нет ли в последней высокой оценке героя роковой ошибки? Добр, умен, нежен, благороден ли он в самом деле? Благонамерен? Пожалуй. Наивен? Весьма так. Мягкотел в обращении с другими людьми? Очень даже. Благороден ли он в значении человека, способного пренебречь личными интересами, обладающего также высокой нравственностью, безукоризненной честностью человека? Вряд ли. Что же у нас выходит «в сухом осадке»? Инертный, безвольный, избалованный человек, никому не желающий зла, но и как бы не творящий никому и особого добра тоже. Да, Обломов симпатичен на бумаге или в книге, но, как говорится, упаси Господь от встречи и отношений с ним в реальной жизни. Обманет ожидания непременно и еще будет в претензии, что не вошли в его особое и утонченное положение, не поняли расстройства его искренних и очень высоких чувств. Впрочем, будущая супруга Обломова Агафья Матвеевна совсем не согласилась бы с последним определением героя романа, наоборот, выразилась бы на его счет, например, так: «Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он ходит, делает движения, дотронется до руки – как бархат. И глядит он и говорит так же мягко, с такой добротой.» Да, с такой женщиной, как хозяйка его квартиры, Обломову быть как раз впору: «Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает». При этом наш герой уже и не церемонится, легко берет за обнаженные локти Агафью Матвеевну и целует ее совсем без предложений руки и сердца в шею. Что, конечно же, никак не остается незамеченным домочадцами. В результате вновь любвеобильный Илья Ильич, как говорится, «вляпался». Но на этот раз без особых тревог о собственной чести. Впрочем, о ней ему снова стало ведомо, но на этот раз пришлось отвечать вынужденно и уже не перед собой только (речь о требовании братом Агафьи Матвеевны денег за «компрометацию» Обломовым чести его сестры) и отвечать весьма болезненно, да так, что еле-еле концы с концами стал сводить. И если бы не подоспел вовремя Андрей Иванович Штольц, то, видимо, так до конца своих дней и находился бы в ловко придуманной для него финансовой кабале. Но неужели не найти ничего славного в образе героя романа? И. А. Гончаров, отвечая сей вдруг возникшей нужде, пишет нам такое: «Нет, скажи, напомни, что я (в данном случае речь идет от имени Обломова. – Авт.) встретился ей (Ольге. – Авт.) затем, чтоб вывести ее на путь… я не краснею своей роли, не каюсь; с души тяжесть спала; там ясно, и я счастлив. Боже! благодарю тебя!» Что ж, трудно не признать здесь за Ильей Обломовым известного великодушия. Но осадок – осадок от ранее совершенного героем предательства своей любви к Ольге и ее любви к нему никуда, к сожалению, не девается, а значит, Обломов так и остается не у дел самой своей жизни. Что он такое? Зачем жил? Что пытался всерьез сказать людям? Жаль его? Пожалуй, но и только. Впрочем, нет. Главное, главное оказалось забыто: Обломов – это, если хотите, невольный учитель любви, чем и будет еще долго в памяти людской. Но почему вдруг это так? Да потому, что нельзя любить по-настоящему, не жалея сам объект любви. И Обломов здесь удивительно, как говорят, «попадает» собой в такой образ любви, ведь из героев романа только он на самом деле и любит, и только он же любим действительно двумя главными героинями – Ольгой Ильинской и Агафьей Матвеевной. Другими словами, только его Бог награждает чудом любви, отнимая при этом у него же всякий успех земного бытия и сообщая при этом всякому внимательному наблюдателю подлинный смысл человеческого существования. Обломов, по земным меркам, любит странно очень, но по неземным – он любит безупречно. Но как и через что об этом нам становится известно? А, например, через такие строки его письма к Ольге: «В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с той ветки, на которую сели невзначай!» В ответ Ольга говорит Обломову следующее: «.в письме этом, как в зеркале, видна ваша нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за мое счастье, ваша чистая совесть, вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться, – этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня, это говорила честность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы – от гордости! Видите, я знаю, за что люблю вас, и не боюсь ошибки: я в вас не ошибаюсь.» Позже, уже замужем за Штольцем, Ольга говорит об Обломове такое: «Я люблю его по-прежнему, но есть что-то, что я люблю в нем, чему я, кажется, осталась верна и не изменюсь, как иные. В воспоминании воскресло кроткое, задумчивое лицо Обломова, его нежный взгляд, покорность, потом жалкая, стыдливая улыбка, которую он при разлуке ответил на ее упрек, и ей стало так больно, так жаль его.» А что же Агафья Матвеевна? О ней И. А. Гончаров в самом конце романа написал: «Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда. Навсегда, правда; но зато навсегда осмыслилась и жизнь ее: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно». Ну и в завершение сформировавшейся вполне отрадной картины приведем еще слова слуги Обломова – Захара, сказанные им о своем барине Андрею Ивановичу Штольцу и некому литератору во время случайной встречи на улице: «Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет. Не нажить такого барина!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю