Текст книги "Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана"
Автор книги: Александр Миронов
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
«Отцы и дети» И. С. Тургенева – дурманящий гимн пользе человеческой
Перед нами, дорогой читатель, уникальный роман XIX столетия, в котором самым причудливым образом сошлись некий итог развития всей многовековой традиции и его же полное отрицание. Казалось бы, а зачем же так-то? Неужели нельзя без подобного (сущностного) противостояния? Давайте разбираться. О чем хлопочет новое историческое лицо – Евгений Васильевич Базаров? Жаждет абсолютной пользы! Жаждет торжества голой житейской целесообразности! Жаждет лишь тотальных рыночных отношений, говоря современным языком! В частности, в беседе с Павлом Петровичем Кирсановым – воплощенным носителем высших достоинств господствующей традиции, он заявляет следующее: «Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы… сколько иностранных… и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны. Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным. В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем. Мы ломаем, потому что мы сила. Сперва нужно место расчистить». Но что есть польза с сущностной точки зрения? Она лишь культ облегчения, и ничего более. Иначе говоря, в ней самой для себя же нет никакого проку! С другой стороны, собеседник Базарова в свою очередь говорит ему такое: «Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть! Сила! Да вспомните, наконец, господа сильные, что вас всего четыре человека с половиною, а тех – миллионы, которые не позволят вам попирать ногами свои священнейшие верования, которые раздавят вас!» На это русский нигилист заметил: «Коли раздавят, туда и дорога. Только бабушка еще надвое сказала. Нас не так мало, как вы полагаете». Впрочем, автор романа как бы и не замечает возникающего идейного конфликта. Вместо четкого осознания обнаруженного факта И. С. Тургенев зачем-то сразу переводит или маскирует суть наблюдаемого противоречия посредством облачения его в одежды банального конфликта поколений русских людей. В частности, его герой Николай Петрович Кирсанов в беседе со своим братом выражает это так: «Однажды я с покойницей матушкой поссорился: она кричала, не хотела меня слушать… Я наконец сказал ей, что вы, мол, меня понять не можете; мы, мол, принадлежим к двум различным поколениям. Она ужасно обиделась, а я подумал: что делать? Пилюля горька, а проглотить ее нужно. Вот теперь настала наша очередь, и наши наследники могут сказать нам: вы, мол, не нашего поколения, глотайте пилюлю». Конечно, часто новые идеи приходят с новыми же – молодыми людьми, но кто и когда готовит их появление? Вероятно, что они вызревают втуне все-таки одного и того же поколения, тогда как часть молодежи более охотно и более энергично готова бывает к тому, чтобы воплотить в жизни то, что уже было подготовлено к тому некоторыми старшими. Поэтому сводить идейное противостояние к конфликту поколений все же вряд ли следует. Справедлив ли автор романа в окончательной оценке заявленного выше сюжетного конфликта? Угадывает ли он его подлинную основу? Вероятно, что прочтение и обдумывание всего рассматриваемого нами романа и даст искомый ответ.
На балу у губернатора, куда волею автора попадают оба главных героя – Евгений Базаров и Аркадий Кирсанов, происходит их знакомство с госпожой Ольгой Сергеевной Одинцовой, которая там же произносит заинтересованно в разговоре с младшим Кирсановым в отношении его товарища Базарова следующее: «Мне будет очень любопытно видеть человека, который имеет смелость ни во что не верить». В данном случае автор романа вновь возвращает своего читателя к выше уже обнаруженному конфликту традиции и абсолютной пользы, но только представленному уже в контексте взаимной симпатии либо интереса молодой женщины и молодого мужчины. Если ранее конфликт традиции и квазипользы разворачивался между мужчинами – представителями разных поколений и вне какой-либо между ними симпатии, то теперь все происходит уже на фоне сильного взаимного влечения двух достаточно молодых людей, не обремененных к тому же супружескими отношениями. Но как начинает являть себя упомянутый конфликт? Через обсуждение искусства или художественного смысла, который как раз и составляет совершенно естественно самую сердцевину известной уже традиции в самом ее широком значении. Почему? Да потому, что вне искусства самой традиции и быть-то не может. Или вне художественного смысла самой традиции как понятия и не возникнет вовсе. Почему так? Да потому, что с сущностной точки зрения традиция – это механизм возникновения, передачи и поддержания обычая, который, в свою очередь, есть продукт привыкания к кому-чему-либо, рождающийся из особенностей мировоззрения. Тогда как само мировоззрение – это суть всего познаваемого в мире посредством мысли. Но сам мир – это бесконечная череда всевозможных ярких образов, а значит, и всякого художественного смысла. Поэтому-то очередное столкновение традиции и агрессивной пользы посредством искусства вполне уместно и даже неизбежно, особенно в условиях уже установившейся привязанности друг к другу носителей заявленных выше смыслов. Но обратим внимание на аргументы сторон. На вопрос Одинцовой о необходимости художественного смысла для распознавания людей Базаров уверенно отвечает: «Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой; у каждого из нас мозг, селезенка, сердце, легкие одинаково устроены; и так называемые нравственные качества одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат. Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других. Мы приблизительно знаем, отчего происходят телесные недуги; а нравственные болезни происходят от дурного воспитания, от всяких пустяков, которыми сызмала набивают людские головы, от безобразного состояния общества, одним словом. Исправьте общество, и болезней не будет». На уточняющий вопрос госпожи Одинцовой, что «когда общество исправится, уже не будет ни глупых, ни злых людей?» Базаров отвечает уже так: «По крайней мере при правильном устройстве общества совершенно будет равно, глуп ли человек или умен, зол или добр». В дальнейшем, когда знакомство Базарова и Одинцовой заметно углубилось, а симпатия героя к героине стала явно трансформироваться в большое сердечное чувство, из уст Одинцовой в адрес Базарова вдруг прозвучал вопрос: «…что в вас теперь происходит…» Узнав о любовной страсти Базарова, Одинцова подумала: «Нет, – решила она наконец, – бог знает, куда бы это повело, этим нельзя шутить, спокойствие все-таки лучше всего на свете». Таким образом, герой романа, столкнувшись с известной мощью противостоящей ему традиции, как говорится, воочию, потерпел сокрушительное поражение от нее. Иначе говоря, красота и ум госпожи Одинцовой буквально сразили Евгения Базарова. В результате на его личном опыте вполне подтвердилось то, что в теории для героя было как бы совсем невозможным. С другой стороны, госпожа Одинцова неожиданно для самой себя оказалась вдруг с сущностной точки зрения чуть ли не единомышленницей Базарова. Почему? Да потому, что она возвела свое личное спокойствие в ранг смысла собственной жизни. Тогда как оно в свою очередь есть лишь продукт стяжания тотальной пользы как облегчения самого конкретного человеческого бытия взамен кажущейся ей «пустоты… или безобразия» в случае смелого сближения с героем романа.
«Принципов вообще нет – а есть ощущения. Все от них зависит», – изрекает Евгений Базаров в беседе с Аркадием Кирсановым, состоявшейся по приезде к его родителям. Опять гимн пользе? Да, именно так. Но почему? А потому, что приятные ощущения и есть плод действия пользы как облегчения. Но тогда польза и есть тот незримый принцип, который полностью и накрывает собою сознание Базарова. Даже честность воспринимается им также в контексте действия пользы. Во как! И тут же его странный призыв к Аркадию: «об одном прошу тебя: не говори красиво». Казалось бы, скажи иначе: «не говори выспренно или пафосно». Но нет – именно красота речи вызывает нестерпимую к ней неприязнь у Базарова. Как будто именно в ней для него скрыто было что-то совсем им невыносимое. Но что конкретно? Вероятно, что красота как незримое для героя романа успешное действие на него самого отрицаемой им традиции и приводила его же временами в полное отчаяние. Впрочем, он, воспринимая своим умом всякую любовь как «чувство напускное», быстро начал утомляться от собственных же правил жизни. В частности, приехав во второй раз к своим родителям, Базаров «перестал гулять в одиночку и начал искать общества; пил чай в гостиной, бродил по огороду с Василием Ивановичем (со своим отцом. – Авт.) и курил с ним "в молчанку"; осведомился однажды об отце Алексее (речь о местном священнике. – Авт.)». Иначе говоря, его установка на «ломание других» начала его самого заметно томить. Но вместе с тем мысль крепостного крестьянина его отца «А чем строже барин взыщет, тем милее мужику» совсем смутила героя романа. То есть с ним самим неожиданно случилось то, что «презрительно пожимавший плечом, умевший говорить с мужиками Базаров (как хвалился он в споре с Павлом Петровичем), этот самоуверенный Базаров и не подозревал, что он в их глазах был все-таки чем-то вроде шута горохового.» Да, впав в нешуточное обожение пользы как универсального удобства и смысла жизни, герой романа оказался тем самым и вне понимания души народной, которая в основе своей как встарь, так и поныне жила и живет иным. Чем же? А тем, что не для пользы вовсе человек родился и не для нее сладкой живет.
А для чего ж тогда? А для господа Бога нашего, во славу Его ни с чем не сравненную и для упоения блаженством от ожидания грядущей встречи с Ним.
Ну вот, пришла очередь и трагического финала романа. Смертельная болезнь как неумолимая напасть придавила собой Базарова, который все-таки стоически продолжает отрицать христианский взгляд на жизнь человеческую. Он настаивает на том, чтобы обряд причастия проводился над ним лишь в случае окончательной утраты им памяти. Вместо дум о Боге, его занимает лишь мысль об Анне Сергеевне Одинцовой, о встрече с ней на краю собственной жизни. И что же он говорит ей пред вековечным занавесом? «Я любил вас! Это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь – форма, а моя собственная форма уже разлагается. Скажу я лучше, что – какая вы славная! И теперь вот стоите, такая красивая. Я нужен России. Нет, видно не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник.» Тем самым как бы подтвердилось то, что в борьбе пользы и традиции, с одной стороны, одержала верх традиция, с другой – она же в преждевременной кончине главного героя испытала полное свое поражение. Почему? Да потому, что его внезапная смерть – это начало и ее погибели, а значит, лишь голая польза как некий новый смысл торжествует в самом конце романа И. С. Тургенева, лишь для нее одной и открыта грядущая история человечества, лишь ей люди в своей массе станут служить всерьез и очень долго. Впрочем, ее дурман все равно развеется, а подлинная красота и любовь посредством уже истовой веры в Бога восторжествуют в финале истории окончательно. А что пока? А пока, как говорил Базаров, лишь место расчищено!
Завершая настоящий очерк, резонно задать вопрос: а понял ли И. С. Тургенев, о чем повествует его роман на самом деле? Представляется, что ответ, скорее всего, будет отрицательным. Почему? А потому, что об этом красноречиво свидетельствуют самые последние слова романа: «Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце не скрылось в могиле (речь о могиле Базарова. – Авт.), цветы, растущие на ней, безмятежно глядят своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной.» О каком таком «великом спокойствии», о каком таком «вечном примирении» думал автор романа? Видимо, он совсем не понимал, что жизнь и борьба не могут друг без друга, что первая там и тогда, где непременно бытует вторая, а значит, всякий покой и примирение – это лишь приготовление или внешне малозаметная фаза той же нескончаемой борьбы, которая только и образует само ощущение жизни. Поэтому-то роман «Отцы и дети» – это всего лишь честный роман о борьбе во имя торжества дурманящей идеи тотальной пользы человеческой. Почему дурманящей? А потому, что поклонение пользе не может ни приводить всякого человека в состояние ложного восприятия жизни, ее назначения или смысла. Иначе говоря, рыночное изобилие (или царство gomo amoralikys) производит непременно расчеловечивание всех и каждого, а телесный комфорт непременно замещает собою целиком любое другое стремление. Однако следует все же знать, что вне страдания души человеческой нет смысла самого ее существования, а значит, нет и будущего самого человечества. Другими словами, вне духовного развития человека снимается даже сам вопрос о его существовании, так как господство неразвивающейся человеческой души – это неизбежное прекращение и самой жизни.
20 мая 2007 года
Санкт-Петербург
«Поединок» А. И. Куприна как несчастная жертва вожделению или как вложенная сама в себя печальная литература
Его красивое лицо было подернуто облаком
скорби.
А. И. Куприн. Поединок
Повесть «Поединок» А. И. Куприна рассказывает о судьбе некоего подпоручика Ромашова, который проходил военную службу в российской царской армии в еврейском местечке вблизи прусской границы. Что привлекает в ней внимание читателя? Прежде всего, факты унылого и скучного существования героя, который в самом начале своей уже взрослой жизни оказывается волею автора в положении человека, не имеющего никаких надежд на интересную и счастливую жизнь. Причем последнюю Ромашов рисует сам себе совершенно книжно, а значит, и фальшиво: «Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпках, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом… он (речь о Ромашове. – Авт.) видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь – вечный праздник и торжество.» Что влечет героя к себе главным образом? Внешнее и дорогостоящее убранство человеческой жизни, ее блеск и лоск (по-современному, гламур). Именно последнее в его глазах и есть смысл всякой счастливой жизни. Что это, природная глупость героя? Или это результат его предшествующего и неудачного развития? Мог ли реальный подпоручик царской армии уподобляться образу подпоручика Ромашова, возникающего в самом начале повести? Вероятно, что прочтение целиком всего рассматриваемого произведения и даст ответ на поставленные выше вопросы. Что ищет герой изначально? Таинственную, светозарную жизнь, которая чудится ему за яркой вечерней зарей: «Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть – очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой.» С другой стороны, Ромашов мечтает о блестящей и даже героической военной карьере, мечтает о личной славе, грезит историческими подвигами. А кроме того, он как молодой еще человек стремится «к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства». При этом Ромашов еще подобен художнику, в частности, описывая Александру Петровну Николаеву (Шурочку), он находит такие слова: «О! Ты прекрасна! Милая! Вот я сижу и гляжу на тебя – какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. Слушай. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы – как они должны целовать! – и глаза, окруженные желтоватой тенью. Когда ты смотришь прямо, то белки твоих глаз чуть-чуть голубые, а в больших зрачках мутная, глубокая синева. Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, ты вся – порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, – это прелестно!…» Как мы видим, герой повести буквально соткан из всевозможных романтических смыслов, вероятно, вошедших в него из литературы и составивших само его существо. С другой стороны, упомянутая героиня в самом начале повести выступает энергично за дуэльную практику в офицерской среде, дабы русский офицер стал, наконец, образцом корректности. Что смущает в словах Шурочки? А то, что в них сквозят пошлые смыслы известной литературной традиции. Почему? Да потому, что вполне ложное представление о чести и достоинстве человека и вообще о смысле человеческой жизни и составляет ее в своей сути ветхозаветную основу, в которой оскорбление не подлежит прощению, а всякого врага следует, так или иначе, уничтожать. Кроме того, из слов героини опять же усматривается ее банальный литературный идеал о роскошной столичной жизни, к которой она истово стремится и в которой она видит себя светской львицей. Таким образом, удивляет явное несоответствие тонкого ума героя и примитивного содержания его возлюбленной. Но кто еще находится рядом с героем повести? Внимание привлекает фигура Назанского, однополчанина Ромашова, о котором Шурочка говорит странное: «я бы этаких людей стреляла, как бешеных собак. Такие офицеры – позор для полка, мерзость!» Впрочем, кроме пристрастия к водке, Назанскому, как говорится, на вид и поставить более нечего. К чему ж вдруг такая жуткая брань в его адрес? Во время визита героя повести к Назанскому неожиданно выясняется его острая неудовлетворенность собственной жизнью, в которой отчетливо присутствует ненависть к военной службе. Таким образом, сослуживец Ромашова находится в крайнем положении, из которого у него нет ясного выхода. Вместе с тем под воздействием алкоголя его посещают вполне честные и даже возвышенные мысли: «И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Я не смею задуматься, – не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, – о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о боге». Странная тирада, ведь в самом деле никто не запрещает Назанскому делать это даже вслух. А он почему-то говорит обратное, что ему якобы чинят препятствия. В лице Назанского мы видим в целом нереальное или полностью выдуманное литературой лицо. Почему? А потому, что подлинное армейское пьянство в России вовсе не от отсутствия духовной (творческой) работы проистекает, оно проистекает от характера самой этой службы. Но что в ней не так? Военная служба в России в мирное время исторически всегда превращалась в отчаянную рутину и в грубый произвол командования, которое, с одной стороны, служило и служит в первую очередь личным прихотям, а также всячески стремиться угождать вышестоящему начальству, с другой – непременно угнетает дух своих подчиненных. Поэтому-то непреходящее армейское пьянство в России в мирное время есть своего рода расплата за природную неспособность и нежелание русских военных «служить не за страх, а за совесть». А кроме того, мысли того же Назанского уже о женщинах и вовсе удивляют своей ненужной и фальшивой интонацией: «Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых слезах и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я – нет». С одной стороны, Назанский вроде бы осознает нереальность собственных мечтаний, с другой – зачем-то пытается уверять собеседника в обратном. Но ведь «невинных и гордых» женщин «с белоснежной душой» даже теоретически быть не может, ведь тому препятствием как раз и станет упомянутая выше гордость! Тогда к чему подобные рассуждения? Для придания героям повести черт чего-то возвышенного? Но в результате в наличии одно лишь сожаление и печаль уже к самому автору повести, который в погоне «за слезой» своего читателя впадает во вполне себе негодно-обманное дело. В частности, реагируя на речь Назанского о женщинах, А. И. Куприн пишет: «Никогда еще лицо Назанского, даже в его лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым и интересным». В результате умиление от умиления, но и только. Вот объективный итог всего авторского усилия, посвященного выписыванию образа приятеля Ромашова – Назанского. А что касается женских лиц, то лишь кроткий и смиренный лик мог бы заместить собою литературные глупости автора повести, излитые им посредством речей Назанского. Впрочем, всякая женщина, как и мужчина, имеют слабости, а значит, их обожение станет непременно «себе дороже» всякому человеку. С другой стороны, кто-то, возможно, возразит, что без этого обожения и само счастье любви человеку недоступно будет! Да, если говорить о «прелестной» любви, то ее в таком случае точно не случится. Но есть ли в ней действительная необходимость? Вряд ли. Почему? А потому, что вместо нее, лукавой, у человека, может быть впервые, появляется шанс обрести иную – не измышленную или непреходящую любовь, которая выражает себя искренно, но не выспренно, которая ведет к Богу и правде, а не к выпячиванию самости и к истовому поклонению ей одной. Поэтому-то, рассуждая о чувстве любви, надо отдавать себе строгий и ясный отчет. Иначе говоря, надо понимать, что любовь – это непростой труд для всякой несовершенной души. В нем она уже находит и упоение, и свое новое, возвышающее ее саму человеческое качество. А любовь как страсть – это и не любовь вовсе, это лишь ее манкий (соблазнительный) суррогат. Впрочем, ниже Назанский выражает о любви уже нечто более верное: «она удел избранников, любовь имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов». С другой стороны, он же еще ниже говорит снова нечто больное: «Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей, о, какое безумное блаженство! – раз в жизни прикоснуться к ее платью». Вот такое обожение человека и есть самый большой грех всей романической литературы, которая из самых «лучших» чувств настойчиво встраивает в умы читателей на место Бога названного «прекрасного» человека – женщину. И тут же не менее примечательное высказывание Назанского: «Она (речь о любимой женщине. – Авт.) ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее – нет, зачем за нее – за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку – отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители». Вот как, оказывается цель всего описанного выше стремления мужчины к женщине – это стяжание им для самого себя небывалой радости. Другими словами, если хочешь острого и одновременно приятного тебе чувства, тогда стань в позицию тайного обожателя какой-либо недосягаемой женщины. И что характерно, урок вполне усвоен, так как Ромашов в ответ на слова Назанского восклицает: «О, как это верно! Как хорошо все, что вы говорите!» И тут вдруг выясняется причина странной ненависти Шурочки к Назанскому. В частности, в ее письме, адресованному приятелю главного героя повести, мы читаем такое: «Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства, но я ненавижу чувства жалости и постоянно унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу». Как мы видим, Назанский ранее находился в любовных отношениях с Шурочкой, но все равно сохранил при этом свое пристрастие к выпивке. Странно сие. Иначе говоря, Назанский пьянствует, с одной стороны, от нелюбви к себе любимой им женщины, а с другой – и от ее же любви к себе тоже. Как говорится, у кого-то явно плохо с головой: то ли у героя повести, то ли у ее автора. Теперь очередь сентенции Ромашова о собственном Я: «Эти призраки (речь о сослуживцах Ромашова. – Авт.), которые умрут с моим Я, заставляли меня делать сотни ненужных мне и неприятных вещей и за это оскорбляли и унижали Меня. Меня!!! Почему же мое Я подчинялось призракам?» Принимая других людей за призраков, герой повести незаметно для самого себя приравнял себя к ним же. Почему? А потому, что действия в отношении него других людей возможны лишь в случае их подобия ему самому. Снова странное: то ли герой А. И. Куприна очень глуп, то ли автор повести опять путается? Но вернемся к Ромашову, который после объяснения на балу со своей уже отставной любовницей Раисой Петерсон размышляет такое: «Я падаю, я падаю. Что за жизнь! Что-то тесное, серое и грязное. Эта развратная и ненужная связь, пьянство, тоска, убийственное однообразие службы, и хоть бы одно живое слово, хоть бы один момент чистой радости. Книги, музыка, наука – где все это?» Вот уж воистину настоящий образец печальной литературы. Почему? Да потому, что падающий в самом деле человек так никогда не мыслит, а не падающий – тем более. Но как же мыслит падающий? А так, что само его нравственное падение им таковым ему же никак не представляется, так как у него, во-первых, есть удовольствие от него, а во-вторых, есть и соответствующее оправдание. Но А. И. Куприн вновь упорно рисует созданный самой печальной литературой образ чаяний своего героя: «Мы все, все позабыли, что есть другая жизнь. Где-то, я не знаю где, живут совсем, совсем другие люди, и жизнь у них такая полная, такая радостная, такая настоящая. Где-то люди борются, страдают, любят широко и сильно.» Опять какой-то мучительный и пустой надрыв, опять фальшивая или надуманная мечта. Иначе говоря, не может Ромашов хотеть того, чего и сам не ведает. Подобное хотенье нужно лишь автору повести, дабы соблазнить читателя и внушить ему симпатию к своему герою. Другое дело, когда Ромашов, негодуя на известный ему характер военной службы, признается сам себе, «что если так думать, то уж лучше совсем не служить». Таким образом, выясняется, что герой повести вполне осознает свою острую нелюбовь к военному делу, которому он посвятил девять лет своей жизни. Кроме этого, Ромашов еще определяет военное дело дополнительно «мировым самообманом, чем-то похожим на нелепый бред». Последнее обстоятельство уже указывает на нечто большее, чем на простое недовольство героя своей участью. Оказывается, что он уже протестует против самой организации общественной жизни, против сложившегося характера общественных отношений. Тем самым герой А. И. Куприна, будучи противником принятого социального порядка, становится же социально опасным субъектом. Иначе говоря, свою личную неудовлетворенность военной службой Ромашов распространяет и на весь уклад текущей жизни, признает его совсем негодным. Казалось бы, ежели так, то дорога в революционеры для героя повести и есть искомый им выход, но нет, вместо этого он зачем-то бросается в любовный омут. Другими словами, снова в причудливом образе Ромашова мы обнаруживаем что-то литературное или вполне измышленное, несвязанное с подлинной жизнью. С другой стороны, поражает его полное неумение тратить деньги, получаемые им по должности. В частности, он «уже третий месяц пишет: „Расчет верен“». Иначе говоря, все получаемое им жалованье уходит полностью в счет погашения наделанных им ранее долгов. В данном случае мы опять обнаруживаем на месте Ромашова иное лицо, иную личность. Другими словами, не может умный, совестливый человек вести себя так, как это указывает А. И. Куприн, а значит, Ромашов получается у него и неумным, и нечестным, и распущенным. Теперь о любовной встрече в ночном лесу героя повести с его возлюбленной Шурочкой, замужней женщиной. Во время состоявшегося чувственного разговора она поведала ему, что он и она являются по некой легенде родными половинками, так как «Мы понимаем друг друга с полунамека, с полуслова, даже без слов, одной душой». Что привлекает, прежде всего, в последних словах? А то, что так называемое совпадение характерного в двух людях якобы может привести к счастью. Но так ли это на самом деле? Нет ли здесь рокового обмана, ведь каждый человек порой и сам для себя есть проблема? Иначе говоря, всякое характерное начало имеет и свои же ограничения или слабости. Поэтому-то упование на совпадение характерного есть одновременно и упование на удвоение конкретной слабости, а значит, есть увеличение и противоречия, совладать с которым уже будет не всякому человеку по плечу, а значит, литературная формула о разбросанных Богом по свету половинках когда-то целых людей есть лишь сладкая иллюзия, которая на самом деле – горькая насмешка над человеком же. В данном случае А. И. Куприн посредством своих героев вводит читающую публику в большой соблазн принять нечто глупое и подлое за нечто разумное и даже благородное. Хорошо ли это? Вряд ли. Впрочем, пора перейти к рассмотрению ключевого эпизода повести – к военному смотру и к потрясению главного героя в связи с ним. Пережив страшный позор, Ромашов вдруг перестал выпивать и проводить праздно свое свободное время. Казалось бы, у него появился шанс изменить к лучшему собственную судьбу, даже его тайная любовная связь с Шурочкой после первого объяснения с ее мужем была им почти что приостановлена, но… Зададимся вопросом: а мог ли подлинный Ромашов удержаться и не впасть опять в разгульную жизнь со всеми ее последствиями? С одной стороны, он по своей природной слабости вполне мог бы вернуться к праздному, бессмысленному бытию, но, с другой – вряд ли. Почему? А потому, что его поступок в публичном доме, когда он сумел с риском для своей жизни остановить пьяного офицера, уже готового было зарубить шашкой женщину, говорит все же о другом. О чем? О том, что он уже был готов нравственно к другой – осмысленной жизни. Поэтому-то его последующее нравственное отступление в конфликте с мужем Шурочки выглядит совсем уж неубедительно.