Текст книги "История религии (Том 6)"
Автор книги: Александр Мень
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
В лице Проповедника иудейская мысль как бы отреклась от самого заветного и дорогого – от веры в возможность Союза с Богом и поступательную историю Откровения. Кохелет, обратившись к опыту других культур, рискнул сойти с многовековой дороги Израиля. Он принял главную идею языческой метафизики о цикличном движении Вселенной. Как человек, сделавший удручающее открытие и смотрящий правде в глаза, говорит он об этом в прологе своей книги (Экклезиаст цитируется (с некоторыми изменениями) по пер. И. Дьяконова):
Род уходит, и род приходит, а Земля остается навек.
Восходит солнце, и заходит солнце, и на место свое поспешает,
Чтобы опять взойти;
Бежит на юг и кружит на север,
Кружит, кружит на бегу своем ветер,
И на круг свой возвращается ветер;
Бегут все реки в море, – а море не переполняется,
К месту, куда реки бегут,
Туда они продолжают бежать;
Все-одна маета, и никто рассказать не умеет,
Глядят – не пресытятся очи, слушают – не переполнятся уши.
Что было, то и будет, и что творилось, то творится,
И нет ничего нового под солнцем.
Бывает, скажут о чем-то: смотри, это новость!
А это уже было в веках, что прошли до нас.
Еккл 1,4-10*
–
* Экклезиаст цитируется (с некоторыми изменениями) по переводу И. Дьяконова
Охваченный каким-то жестоким наслаждением, вглядывается поэт в картину вечного круговорота. Кажется, что он забыл все, чему учили и о чем возвещали пророки Израиля. Космос Экклезиаста – халдейский или даже индийский; под приведенными строками подписались бы и Гераклит, и Зенон. Это – мироздание, которое созерцает человек, лишенный света Откровения...
Насколько же сильно была потрясена душа ветхозаветного человека, если он принял столь чуждый ему мир! В этом мире жизнь теряет смысл и значение. Подобно Феогниду и другим греческим поэтам, Кохелет готов даже смерть счесть лучшим уделом:
И прославил я мертвых, – что умерли давно,
Более, чем живых, – что живут поныне,
Но больше, чем тем и другим, благо тому, кто совсем не жил.
Еккл 4,2-3
Отчаяние, которое, как на гребне волны, вынесло Иова к вершинам Богопознания, Экклезиаста заставляет остаться на дне пропасти в бессильной покорности перед судьбой. Такого Израиль еще не знал; слушать Проповедника было для него тяжким искушением.
Кохелет – человек, который, в отличие от Иова, всегда был огражден от невзгод. Но это не сделало его более оптимистичным. По природе отзывчивый и чуткий, он не мог спокойно смотреть на тяжкую жизнь людей. Однако при этом он был уверен, что радикально помочь им невозможно.
Главное, что отличает этику Экклезиаста от этики пророков, это ослабление уз между религией и нравственностью. Пророки черпали в вере силу для проповеди действенного добра. Человечность и вера были для них неотделимы. Кохелет же этой связи столь ясно не ощущает.
У него, зараженного языческим пессимизмом, нет вдохновения, даруемого верой, и ему остается рассчитывать лишь на обычные земные радости.
Но именно тут Кохелет терпит самое жестокое поражение! Все, что манило и соблазняло его, на поверку оказалось "суетой". Хевел, "суета", буквально означает дым, ничтожество, нечто пустое и мимолетное, а "Суета сует", хавел-хавалим, – высшую степень тщеты.
Человек гоняется за счастьем, благами, "пользой". Эта цель выражена еврейским словом итрон. Но как раз итрон – то, чего невозможно достигнуть:
Что пользы человеку от всех его трудов,
Над чем он трудится под солнцем?
Еккл 1,3
Но если итрон – призрачная греза, нельзя ли обрести хотя бы тов, то есть временные блага?
Кохелет последовательно подвергает испытанию все доступные человеку наслаждения. Ведь недаром он "богаче всех, бывших до него в Иерусалиме".
Я сказал себе "дай испытаю весельем,
Познакомься с благом"
Но вот это тоже тщета
О смехе промолвил я "вздор"
И о веселии "что оно творит?"
Еккл 2,1-2
Воображение людей всегда влекут картины роскощи и удовольствий. Кохелет был в состоянии проверить, каковы эти приманки на деле. Он построил себе прекрасные дома, насадил виноградники, цветники, сады, среди которых журчали фонтаны. Он накупил рабов и наложниц, окружил себя певцами и певицами. Глаза его день и ночь радовали сокровища.
Ни в чем, что очи мои просили, я не отказывал им,
Ни от какой я радости не удерживал сердце.
Но оглянулся я на дела, что сделали мои руки,
И на труды, над которыми трудился,
И вот, все суета и погоня за ветром.
Еккл 2,10-11
Этот мрачный припев о суетности лейтмотивом проходит через всю книгу Кохелета. Куда бы ни обращал он свой взор, повсюду видел он одно и то же: желанное улетучивается как дым...
Не случайно Толстой так часто цитирует Экклезиаста в своей "Исповеди". Он сам прошел путь, проделанный иудейским философом, и в конце его неотвратимо встал роковой вопрос: "А что же дальше?" Такова природа человека, он не способен довольствоваться преходящим и жаждет чего-то безмерно большего.
Кохелет пытается найти прибежище в умозрении. Не заключен ли секрет итрона в прославленной мудрости хакамов? Увы, и здесь результат опыта отрицательный. Разум открывает лишь несовершенство мира.
Вот я мудрость свою умножил более всех,
Кто был до меня над Иерусалимом,
И много видело сердце мое и мудрости, и знанья ...
Я узнал, что и это грустное томленье,
Ибо от многой мудрости много скорби,
И умножающий знанье умножает печаль.
Еккл 1,16 сл
Эти слова напоминают сетования Фауста, однако неудовлетворенность Экклезиаста более глубокая. Герой Гете, увидевший на закате дней бесплодность своих знаний, находит в конце концов радость в созидании на благо людей; иерусалимского же пессимиста это не спасает; и не просто потому, что он слишком занят самим собой. Кохелет знает, что человек должен "делать благое" (3,12), но удовлетворение, даруемое грудом, оказываетсся в его глазах лишь субъективным утешением на фоне общего плачевного состояния мира.
Подобно рабу из знаменитого вавилонского диалога (См. том 2 "Магизм и Единобожие"), Кохелет повсюду открывает червоточину, теневую сторону. Не верит он и тем. кто убежден, будто в прежние времена люди жили лучше. Свидетельства древних говорят против этого. Всегда были насилие и вражда, продажные суды и бесправие. Всегда "властвует человек над человеком". От века неизбывен гнет царей; восставать же против них бесполезно: даже сказанное без свидетелей дурное слово о монархе дойдет до его ушей, птица перенесет его.
А кто восседает на тронах? Кто правит народами и областями? Только ли мудрые и великодушные? Напротив:
Поставлена глупость на высокие посты,
А достойные внизу пребывают.
Видел я рабов на конях
И князей, шагавших пешком, как рабы.
Еккл 10,6-7
Людей выносит наверх отнюдь не разум или доблести, а "срок и случай". Да и вообще достойных людей – меньшинство. Из тысячи мужей таков лишь один, а из женщин нет ни одной.
Словом, ничто в этом мире не может утешить разумного человека, ибо он неизменно убеждается, что кругом-только суета, глупость и зло. И даже героев не спасут от забвения их подвиги и заслуги.
Ибо вместе с глупцом и о мудром вовек не вспомнят,
Потому что в грядущие дни все будет давно забыто.
Еккл 2,16
Таков неутешительный итог исследований Кохелета: он развенчал все утопии, все надежды и идеалы отцов. Таков он сам – новый Иов, над которым не разразилась беда, Иов, который, утопая в роскоши, стал нигилистом, Иов, который лишился веры:
И возненавидел я жизнь,
Ибо злом показалось мне то, что делается под солнцем,
Ибо все – суета и погоня за ветром.
Еккл 2,17
Это, впрочем, не означает, что Экклезиаст – атеистическая книга. Просто Бог для Проповедника – Некто, бесконечно далекий и почти не связанный с человеком. В отличие от богов Эпикура, Он – Творец мира, но по отношению к смертным выступает скорее как непонятная, роковая сила.
Представление иудеев о том, что Сущий – все, а человек ничто, приняло в Экклезиасте крайнюю холодно-жестокую форму. И если Проповедник говорит: "Помни о Создателе своем с юных дней", – то это напоминание вовсе не окрыляет. Бог Кохелета кажется равнодушным к миру, которому Он предоставил кружиться по предписанным законам без всякой цели. Он абстрактнее Бога стоиков, и тем более – Бога Откровения. Неизвестно даже, желает ли Он блага Своим творениям.
Когда в книге говорится о чем-либо, что это "дано Богом", в интонации автора нет ни настоящего благоговения, ни благодарности. Мудрец лишь констатирует прискорбный факт зависимости человека Люди слепы, и у них нет шансов прозреть.
Когда склонил я сердце – мудрость познать,
И увидеть заботу, что создана под солнцем,
То увидел я все дела Божии.
И не может человек найти суть дела ..
Сколько бы ни трудился человек – не найдет.
Человек не знает, что предстоит
Любовь или ненависть? Все возможно.
Еккл 8,16
Неизвестно, зачем вообще Творец дал человеку разум. Все равно жизнь его тускла, а любые усилия напрасны. Он ограниченное и жалкое существо. С горькой иронией Кохелет заявляет:
Я понял задачу, которую Бог дал решать сынам человеческим:
Все Он сделал прекрасным в свой срок,
Даже вечность вложил им в сердце,
Но чтоб дела, творимые Богом,
От начала и до конца не мог постичь человек.
Еккл 3,10-11
"Вечность" (олам), которая вложена в смертных, побуждает их искать подлинного совершенства, правды и гармонии, но они ничего не найдут и ничего не поймут. Даже тогда, когда человек надеется, что есть какой-то нравственный миропорядок, он ошибается. Ведь каждому ясно, что его судьба не всегда зависит от его поступков. Нет настоящей награды добрым, да и сама награда в этом мире что она, как не суета сует?
Все дороги ведут лишь в могилу. И не хочет ли этим Творец показать людям, что они "скоты и только"? Пока человек жив, его окружают миражи, а после смерти – пустота:
Ибо участь сынов человеческих и скота одна,
Как тем умирать, так и этим,
И одно дыхание у всех,
И не лучше скота человек
Ибо все – тщета.
Все туда же уходит,
Все из праха, и все возвратится в прах,
Кто знает, что дух человеческий возносится ввысь,
А дух скота – тот вниз уходит, в землю?
Еккл 3,19-21
Правда, в другом месте Кохелет говорит, что дух, или дыхание, умершего "возвращается к Богу, Который дал его"; но это не исповедание веры в бессмертие. Мудрец лишь хочет сказать, что жизнь человека поддерживает некая таинственная сила, руах, а когда душа, нефеш, отделяется от тела, эта сила, связующая их, улетучивается и возвращается в горний мир, откуда пришла (7).
Едва ли во всей пессимистической литературе найдется книга с таким безысходным мирочувствием, как Экклезиаст. Участь смертных Кохелет рисует самыми зловещими красками. Человек, познавший все блага жизни, – он с тем большим отвращением говорит о них. Этим он напоминает Будду, а его оценка мира напоминает буддийскую. Но, в отличие от большинства мироотрицателей, Проповедник не ищет выхода. Ренан метко назвал его Шопенгауэром, обретшим внутреннюю успокоенность. В самом деле, этот "еврейский Эпикур" не бунтует и не возмущается: в конце концов он готов принять жизнь такой, какой она ему рисуется. Он не обвиняет ни Бога, ни Вселенную, а просто советует своим ученикам, как найти в этом царстве суеты и бессмыслицы островок мирной жизни.
Нужно, по его мнению, помнить о нелепости всех упований и ценить малое. Смерть неминуема, жизнь тосклива, но все же "живой собаке лучше, чем мертвому льву". И раз уж мы живые существа – воспользуемся тем немногим, что имеем.
Я узнал, что нет иного блага человеку,
Кроме как есть, пить и делать благое в жизни.
Но даже если кто ест, и пьет, и видит благое в труде,
То это Божий дар.
Я узнал: все, что Бог творит,– это будет вовек;
Нельзя ничего прибавить, и нельзя ничего убавить.
Еккл 3,12-14
Хорошо уже и то, что Всемогущий уделил хоть какую-то толику блага этому эфемерному творению – человеку. Разумно оценить свое скромное место в мире таков принцип Кохелета, напоминающий девиз Эпикура и Вольтера.
Пусть все вокруг суетно – будем, помня об этом, ловить мгновенную радость и не обольщать себя призраками. Кохелет повторяет слова вавилонского поэта:
Во всякое время да будут белы твои одежды,
И пусть не оскудевает на главе твоей умащение;
Наслаждайся жизнью с женщиной, которую любишь,
Во все дни твоей тщетной жизни...
Ибо это твоя доля в жизни и в твоих трудах (8).
Так должен проходить мудрец краткое свое поприще, принимая дар Божий без лишних раздумий...
До поры, как затмится солнце,
И свет, и луна, и звезды...
И запрутся на улицу двери,
И затихнет звук жерновов,
И еле слышен станет голос птиц,
И поющие девушки примолкнут...
Ибо уходит человек в свой вечный дом,
И наемные плакальщики на улице кружат;
До поры, как порвется серебряный шнур,
И расколется золотая чаша,
И разобьется кувшин у ключа,
И сломается ворот у колодца.
И прах возвратится в землю, которой он был,
И возвратится дыхание к Богу, Который дал его.
Еккл 12, 2 сл.
Этими меланхолическими стихами, звучащими как траурный колокол, и заканчивается Экклезиаст. В заключение к нему прибавлено несколько благочестивых строк. Их написал человек, вероятно желавший смягчить тягостное впечатление, которое книга могла произвести на читателя (9).
И в самом деле, творение Кохелета должно было смущать людей и вызывать недоумение. Мало того, что Проповедник изобразил человека и Бога так, что набожным людям его книга казалась кощунством, но даже гедонистов он способен был привести в отчаяние. Тезис: живи и пользуйся тем, что тебе доступно, в конечном счете сводился на нет уничтожающей оценкой самих земных благ. А здесь спорить с Кохелетом было трудно. Правота мудреца оказывалась слишком очевидной.
Так, без пафоса, спокойным, беспристрастным анализом подрывал Проповедник все опоры, оставляя людям лишь жалкое подобие надежды. Ведь именно благополучие в этой жизни считалось обещанной Богом наградой. Но если этот единственный дар отравлен – к чему он?
Кажется на первый взгляд непостижимым, как могла подобная книга попасть в Библию. Известно, что учители иудейства много спорили, прежде чем решились дать ей место рядом с творениями мудрецов, Пророками и Законом (10). Тем не менее они это сделали, и в их смелом решении проявилась глубокая мудрость ветхозаветной Церкви.
Экклезиаст, если брать его в отрыве от всего Писания, выглядит прямо-таки антиподом библейской веры и надежды. Но совсем в ином свете предстанет он, если рассматривать его в органическом контексте Ветхого Завета как целого (11). Только так мы сможем оценить его важную роль и значение в истории народа Божия и во внутренней динамике отдельной души.
Иерусалимский философ поднес людям чашу с горьким напитком, но то был напиток исцеляющий. Уверенность в том, что высшее благо ограничено земными пределами, была преградой на пути израильской религии. Кохелет разрушил это препятствие. Его трезвый пессимизм верно отобразил картину падшего мира и стал переходной фазой, диалектическим моментом в становлении веры. Он и поныне стоит как страж перед каждым человеком, если тот удаляегся от Запредельного, погружаясь в суету.
Ценность воды по-настоящему познается в пустыне, жажда вечности пробуждается, когда человек отдает себе отчет в мимолетности земного. В этом заключается великий смысл отрицательного опыта Экклезиаста.
Но какой живительный источник могли найти люди в пустыне, куда привел их Кохелет?
Поскольку становилось бесспорным, что преходящее не содержит в себе истинного блага, невольно являлась мысль, что выход можно найти только в аскезе, отрешенности, поисках совершенства за пределами зримого мира. В этом направлении еще раньше пошла индийская и частично греческая мысль. Характерно, что и христианские подвижники высоко ценили Экклезиаста, видя в книге осуждение суеты во имя вечного и нетленного.
Однако этот путь был пока закрыт для библейского сознания. Там, где Слову предначертано было стать плотью, мироотрицающая духовность не могла занять центрального положения. Уход в сферы чистого духа явился бы угрозой и соблазном для богочеловеческой религии. Пусть мир сей и обнаружил свою ограниченность и бренность – не в отказе от него, а в чем-то другом должна была раскрыться Израилю грядущая полнота творения.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава тринадцатая
ЭККЛЕЗИАСТ
1. В Экклезиасте есть строки, почти дословно повторяющие слова египетских поэтов. Но больше всего в нем совпадений с эпосом о Гильгамеше и другими вавилонскими произведениями. См.: В. Тарн. Эллинистическая цивилизация, с. 210. О параллелях Экклезиаста и греческой литературы и о значении их см.: А. Н. Мс Neile. An Introduction to Ecclesiastes. Cambridge, 1904, p. 39; M. Hengel. Judentum und Hellenismus. Tubingen, 1969, S. 210.
2. Слово "кохелет" есть причастие, образованное от слова кахал община, собрание (по-гречески экклесия). "Мы можем,– замечает бл. Иероним, перевести это словом проповедник, потому что он говорит к народу и речь его обращается не к одному лицу в частности, а ко всем вообще" (бл. Иероним. Творения, т. 6, с. 2).
3. Еккл 12, 9.
4. Рукопись Экклезиаста, найденная в 4-й Кумранской пещере, датируется временем между 175-150 гг. до н. э. См. : И.Амусин. Рукописи Мертвого моря. М., 1960, с. 86.
5. В XIX веке одну из последних попыток отстоять Соломоново авторство предпринял еп. Филарет (Филаретов) в работе "Происхождение книги "Экклезиаст" (Киев, 1885) Но более поздние исследователи отнесли книгу к послепленному периоду. Среди них укажем на известного богослова В. Мышцына (ТБ, т. V, с. 4-5). Обобщение взглядов современной библеистики по вопросу об Экклезиасте см.: R. Миrphy. Ессlesiastes. – JВС, I, р 534.
6. В стихе I гл. 11 видели намек на Александрию, однако упоминание "святого места" (8, 10) и "Дома Божия" (4, 17) доказывает, что автор жил в Иудее. См.: А.Н. Аn Introduction to Ecclesiastes, р. 9.
7. О Руах как о силе, связующей душу и тело, см.: А. Gelin. Тhе Concept of the Man in the Bible, р. 17.
8. Это место – почти дословное воспроизведение строк из поэмы о Гильгамеше (IV, VI, 6). Она была хорошо известна иудеям; фрагмент ее был недавно найден в Мегиддо.
9. Еккл 12, 9 – 14. Этот эпилог и по стилю, и по духу отличен от основного текста Экклезиаста. К тому же он говорит о Проповеднике в третьем лице, как о человеке уже умершем.
10. Мишна. Ядаим, III, 5. О спорах вокруг каноничности Кохелета среди раввинов см.: См.:
Ch. H. Wright. The Book of Kohelet. London, 1883, р. 451-469.
11. См.: N. Lofink. Science biblique en marche. Tournai, 1969, р. 171.
Глава четырнадцатая
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Иудея, IV-III вв. до н.э.
От власти ада искуплю Я их, от смерти избавлю Я их.
Осия 13,14
Пробелы, обнаруженные в старой доктрине воздаяния, поставили мудрецов Ветхого Завета непосредственно перед "проклятыми вопросами" о земной участи человека, о его страданиях и конце. Экклезиаст чувствовал, что загадка жизни связана с загадкой смерти, но пришел к заключению, что и то и другое – тлен; если смерть – это вечная ночь, то жизнь не более чем короткие сумерки. Философ остановился у самого края обрыва, не пытаясь даже заглянуть вниз. Да и к чему это было делать? Он все равно уверился, что ничего не найдет там.
Но подобное решение не могло стать последним словом ветхозаветной мысли. Ведь недаром история народа Божия всегда проходила под знаком надежды. И теперь, казалось бы, для него настал наконец момент обратиться к идее бессмертия души как единственной альтернативе пессимизму. Однако сделать этот шаг Израилю было не так просто. Доктрина бессмертия – этот плод естественного разума и интуиции – не решала еще главного вопроса: о всеобщей судьбе творения и жребии человека как целостного существа.
Эти сомнения иудеев легче понять, если еще раз сравнить их подход к проблеме смерти с воззрениями внебиблейского мира.
Уже с глубокой древности отношения человека к своему последнему часу было двойственным. Как правило, он страшился
смерти, но нередко видел в ней спасительный исход. Так, еще в Египте во времена строителей пирамид раздавались голоса, прославлявшие смерть как освободительницу, исцеляющую от всех недугов (см. том 2). Этот взгляд на протяжении веков высказывался много раз и достиг кульминации у Платона, учившего, что истинная жизнь начинается лишь по ту сторону гроба. "Как не испытывать радости, говорит Сократ в "Федоне", отходя туда, где надеешься найти то, что любил всю жизнь?"(1).
Сверхчувственный опыт и размышления над природой духа побуждали людей, жаждавших совершенства, видеть в смерти самое действенное избавление от юдоли скорбей. Поскольку на земле человек со всех сторон наталкивался на преграды, то запредельный мир манил его как блаженное царство света, где дух обретет безграничную мощь и свободу. Поэтому полагали, что смерть есть не просто естественный факт, но желанное завершение земных скитаний, радостный переход в вечность. А учение о загробном суде, которое есть уже в египетской Книге Мертвых, вполне разрешало проблему мировой справедливости.
Такую оценку смерти мы находим не только в большинстве древних религий, но и у многих исповедующих христианство. Поэтому было бы опрометчиво умалять правоту и значение этого взгляда. Чувство бессмертия изначально как бы заложено в человеке. Напротив, воля к уничтожению есть симптом болезненной извращенности души (2). Учение о неистребимости нашего "Я" отвечает коренной потребности человека, а соединенное с верой в воздаяние, оно приобретает великий жизненный смысл. Перспектива вечности озаряет темное бытие отблеском Неба, поднимает его над обыденным и преходящим. Гость в этом мире, человек в то же время сознает себя активным участником вселенских свершений.
Тем не менее нужно признать, что религиозное сознание может переживать встречу со смертью и совсем по-другому.
Тот, кто считает смерть явлением нормальным и законным, кто уповает лишь на потустороннее, близок к искушению поставить во главу угла частное, субъективное благо человека. Но – разве все уже решено тем, что дух земнородного достигает блаженства в иных сферах? Ведь не один только дух, но и плоть, и вся видимая Вселенная суть создания Божий. А стало быть, нет оснований считать смерть и распад чем-то прекрасным.
Согласно Библии, смерть в конечном счете оказывается признаком несовершенства твари, плодом греха, роковой болезнью, которая противна созидательной цели мироздания.
Гибель любого существа есть разлом в космосе и победа Хаоса над людьми. Человек мыслящий и чувствующий – превращается в труп, в груду разлагающегося вещества; что может быть отвратительнее и страшнее? Это – триумф разрушения, бессилие духа, невыносимое уродство, поругание богоподобного существа. Не о том ли говорят пронизанные болью слова надгробного песнопения?
Плачу и рыдаю,
Егда помышляю смерть
И вижду во гробех лежащую
По образу Божию созданную нашу красоту,
Безобразну, бесславну,
Не имущую вида.
Все в человеке протестует против этого ужаса; восстает не только "плоть" с ее инстинктом самосохранения, но – в первую очередь – дух, для которого смерть глубоко противоестественна. И никакие утешения Эпикура, уверявшего, что смерть не страшна, ибо, умерев, мы уже ничего не будем ощущать, не могли примирить человека с небытием. Напротив, учение о неуничтожимости "Я" в какой-то мере притупляло остроту этого мучительного недоумения. Поэтому-то посмертный мир занимал столь важное место в основных религиях, начиная с самых примитивных.
Между тем Израилю одной этой надежды оказалось мало Откровение о Боге Создателе и Отце – не позволяло ему успокаиваться на идее потустороннего. Дух отшатывается от небытия, но не бежит ли от него и "всякая плоть", "всякое дыхание"? Это – факт, и факт бесконечной важности, исполненный глубокого смысла. Может ли в таком случае Творец намеренно обрекать на гибель созданное Им? Не кощунство ли думать, будто Жизнодавец увенчивает Свое дело смертью? Ведь Он Сам устами пророка (Иез 18,32) сказал: "Я не хочу смерти"...
Для иудея природа была не Майей и не тенью, как для Платона, а реальным бытием" в котором проявляется творческая сила и Слава Сущего. Не мог он согласиться и с тем, что жизнь – это "дар напрасный", что тело, вышедшее из рук Божиих, – только "темница". Поэтому-то Ветхий Завет так трагично переживал катастрофу смерти, а все попытки признать в ней норму вели к отчаянию и пессимизму. Думы о смерти породили самые мрачные страницы Писания. Нужно было новое слово, но совсем не то, которое давали религии, учившие о бессмертии одного лишь духа.
Так созревала почва для великого прозрения о конечных судьбах человека и мира.
Мы уже знаем, что Израиль, с его исключительной направленностью на земную жизнь, не смог создать собственного учения о посмертии. Его представление о Преисподней было заимствованным и почти ничем не отличалось от вавилонского или гомеровского. Шеол – обитель теней – находился, по представлениям евреев, как Араллу или Аид, где-то в глубоких подземных пещерах. Считалось, что души ведут там жалкое полудремотное существование. И что самое горькое – и злые и добрые там одинаково отторгнуты от Бога, забытые не только миром, но и Создателем (3).
Приходится удивляться не тому, что это греко-халдейское воззрение было в итоге отвергнуто Израилем, но тому, что оно столь долго господствовало в его религии. В самом деле, если для авторов "Гильгамеша" или "Одиссеи" Преисподняя была отдельным царством, управляемым своими "подземными" богами, то с точки зрения иудейской эта мысль должна была казаться нелепой. Убеждение, что мертвые в Шеоле навсегда лишены связи с Сущим, вступало в противоречие с самыми основами библейского богословия. Может ли существовать такая область бытия, где Ягве уже перестает быть Господом? Недвусмысленный ответ на этот вопрос дает один из псалмопевцев. "Взойду ли на небо – Ты там, сойду ли в Шеол – и там Ты" (Пс 138,8). Но если нет границ для владычества Божия, значит, и пребывание в мире теней не есть обязательно невозвратная гибель и утрата Бога.
Псалом 138 был написан, возможно, еще до плена, но бесспорно более древней является молитва, сложенная почти за тысячу лет до нашей эры, в которой впервые высказана надежда на спасение из бездн Преисподней. Это гимн Анны, матери Самуила; он свидетельствует о вере в то, что Ягве, Властитель жизни и смерти, "низводит в Шеол и – возводит" (4).
Намеки на возможность возрождения после смерти находили у Осии и Иезекииля. Но, скорее всего, пророки имели в виду новую жизнь народа после времен притеснения и упадка, нежели судьбу личности (5). Зато в псалмах, где нередко речь идет об отдельных человеческих существах, мы находим иное.
От мысли, что Бог господствует над Шеолом, был всего один шаг до упования, выраженного священным поэтом: Ты не оставишь души моей в преисподней и не дашь верному Твоему увидеть тление. (6) Важно отметить, что речь здесь идет не о "естественном" бессмертии духа, а о полном и совершенном освобождении человека из-под ига смерти. Впрочем, псалмопевец еще не имеет твердой уверенности, а лишь обращается к Богу с робкой надеждой и мольбой.
Среди псалмов есть один, который настолько близок по мысли и тональности к Книге Иова, что многие библеисты приписывают его тому же писателю. Мы говорим о псалме 72 (7). Однако пусть даже принадлежность его автору "Иова" только гипотеза – можно утверждать, что он был написан в ту же эпоху религиозного кризиса. В заголовке стоит имя Асафа, но это имя не самого псалмопевца, а покровителя и родоначальника церковных хоров. Да и по содержанию молитва тесно связана с Храмом.
Неведомый поэт сложил свой псалом, когда после долгих сомнений и душевной смуты в его сердце вернулся свет. Он оглядывается назад, как человек, спасшийся из бурного моря после крушения:
Как благ Бог к праведным, как благ Он к тем, кто чист сердцем!
А я? едва не пошатнулись ноги мои, едва не поскользнулись стопы мои,
Ибо позавидовал я безумцам, видя благоденствие нечестивых,
Ибо нет страданий им до смерти их и крепка сила их (8).
Эти решаим (нечестивые) расхаживают повсюду, совращая народ своими надменными речами. Они презирают добро, глумясь над заповедями Божиими, а толпа рабски повторяет за ними: "Как узнает Бог? Есть ли ведение у Всевышнего?"
Поэт откровенно признается, что и его соблазнили их аргументы. Видя бедствия праведных и пережив на собственном опыте горечь невзгод, он усомнился в ценности добра. Ему показалось, что человеку нет смысла рассчитывать на высшую справедливость и следовать велениям Божиим:
Не напрасно ли очищал я сердце мое, и омывал руки мои в невинности,
И причинял себе боль каждый день, и обличал себя по утрам?
13-14
Так продолжалось до тех пор, пока однажды певец не пришел в Храм. Там внезапно с ним совершился переворот: он понял, как был слеп, и воспрянул, вдохнув новый воздух, ощутив близость Предвечного. Все его сетования и недоумения растаяли, как снег под лучами солнца.
Когда кипело сердце мое и терзалась душа моя,
Я был в неведении без разумения, как скот я был перед Тобою.
21-22
Теперь все стало по-другому: мир преобразился, озаренный высшим знанием и небесной любовью. Бог не просто ответил, но явил Себя скорбящей душе. Отныне псалмопевец знает: что бы ни случилось – Господь с ним. Пусть бушуют бури, говорит он,– А я всегда с Тобою;
Ты держишь меня за правую руку,
Ты руководишь меня советом Твоим и в конце примешь меня в Славу.
Кто нужен мне в небе? С Тобой ничего не желаю на земле.
Пусть изнемогают плоть и сердце мое:
Бог – твердыня сердца моего и удел мой навеки.
23-26
Но что означают слова: "в конце примешь меня в Славу"? Ведь в них самое средоточие чаяний человека!
На библейском языке Слава – это сияющий ореол Бога, Его явление твари. Не хочет ли сказать псалмопевец, что надеется в конце пути войти в ослепительные миры Господни? Ведь предание уже называло двух людей, изъятых таким образом из общей участи смертных,– Еноха и Илию (9). Если это так, значит, не только праотец и пророк познали целокупное бессмертие, но ждет оно всех, кто уповает на Господа.
Такую же надежду исповедует и автор другого, 48-го псалма. Он принадлежит к сословию хакамов, но выступает уже как глашатай нового Откровения:
Слушайте, все народы, внемлите, все живущие во Вселенной!
И мужи, и жены, и богатые, и бедные!
Уста мои изрекут мудрость, мысли сердца моего – разумение.
1-4
Мудрец признает, с одной стороны, что люди, "подобно животным", идут навстречу смерти. С другой же стороны, безусловными рабами смерти остаются лишь те, кто отдалил себя от Бога, полагаясь только на тленное. Такой человек неизбежно окажется посрамленным,
Ибо, умирая, не возьмет ничего и не пойдет с ним слава его.
18
Напротив – верные, познавшие истинную мудрость, будут вознесены к Богу.