355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » При свете мрака » Текст книги (страница 2)
При свете мрака
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:12

Текст книги "При свете мрака"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Мои байки были не более интересными – более интересным был я сам.

Контрастом между бурным прошлым и внешней интеллигентностью. Хозяин замка больше соответствовал образу бывалого горняка-геолога, внешне напоминая коротким носом и твердыми скулами незабвенного романтического самоубийцу, только подрасполневшего от лишнего десятка годов и миллионов.

Мы закусывали иссиня-черной икрой, халцедоновой строганиной, маринованной губой сохатого, щипучей моченой брусникой и морошкой, и

Командорский снисходительно учил нас, как, приподнимая за рога подстреленного оленя, определить, достаточно ли он жирен, а я с деланным простодушием дивился, до какой степени отсутствует чувство собственного достоинства у царственного тигра: он шарахается, поджав хвост, от взвыва самой обыкновенной бензопилы “Дружба”. Зато я с непритворной искренностью уверял своих хозяев, что если бы тигр желал хорошо выглядеть в своих глазах хотя бы вполовину так же страстно, как мы, он сумел бы отбить у охотников охоту его отлавливать. Когда он с громоподобным рыком, взметая снег, несся на нашу жиденькую фалангу, выставившую час назад срубленные рогатины, приходилось собирать все силы, чтобы не дернуть куда-нибудь на ближайшую сосну. Но пара выстрелов вверх – и вся его неукротимость разом осаживается на все четыре лапы: хозяина тайги не волнуют такие мелочи – смешон ты, не смешон, жалок, не жалок… А волновали бы – непременно успел бы кого-нибудь задрать.

Тигру, правда, еще сильно мешает то, что он дурак: его всегда можно отвлечь брошенной в морду шапкой, рукавицей, которую он отбивает в точности как кошка, играющая с бумажкой на нитке (и шипит совершенно по-кошачьи). А когда он уже бешено бьется на боку, из последних сил удерживаемый рогатинами, стоит сунуть ему в яростно оскаленную пасть какую-нибудь ветку, как он тут же изо всех сил ее стискивает – а ему в это время стягивают челюсти.

К слову сказать, скучно дело тигролова: если бы не рычащая красота этого слова, можно было бы сдохнуть от скуки, дни и дни впустую таскаясь по тайге, чуть ли не с обеда начиная подготовку к ночлегу – валить сосну, распиливать, прилаживать бревна друг на дружку, ставить экран, чтоб поменьше отапливать морозную тьму, всю ночь ворочаться на подтаивающем снегу – и это без книг, без возможности обрести передышку от быта в чужих выдумках…

Быт – тиран настолько безжалостный, что по отношению к нему возможны лишь две позиции – либо ненависть, либо преувеличенная любовь. Мой хозяин да, кажется, и хозяйка выбрали второе, но сияющих глаз она не сводила с меня, избравшего третий путь: ценить у других, но не желать для себя.

Ее мужественный супруг занимался разработкой алмазного месторождения, но пока что торговал, как мне показалось, не столько алмазами, сколько мечтами об оных: ничто не обходится так дешево и не ценится так дорого, как грезы.

Его личная Валгалла, освещаемая блеском мечей, была увешана добытыми во всех концах земли рогатыми головами, и, уж конечно, я мог бы понять, что он не захочет уподобиться своим трофеям. Но я ни о чем не беспокоился, потому что жены тех, кому я хотя бы раз пожал руку, для меня не существуют, я их действительно просто не замечаю. Это и усыпило мою бдительность. Вкупе с айришем и скотчем под строганину и бруснику. Я не заметил, что уже околдован восходящим над ее чеканной косой полярным сияньицем, тем более что моя чаровница у родного очага обнаружила слишком уж матрешечный тип русской красоты, вдобавок ярко нарумяненной морозом, камином и коктейлем.

Не знаю, заметил ли что-нибудь Командорский, но звонил он куда-то на спутник с полным самообладанием, и когда со спутника пообещали назавтра тишь да гладь, он заказал для завтрашних увеселений сразу и собачью упряжку, и вертолет: “Степанов? Нарты подашь к гаражу.

Севрюгов? Вертушку подашь во двор”. И развернулся ко мне с новой внезапной идеей: “Шамана хочешь посмотреть? С бубном, со всеми делами? Нет, таких ты еще не видал, сейчас сгоняю на снегоходе. Да тут до стойбища рукой подать, за час обернусь”.

Заметил ли он, что удерживать его пытаюсь только я? А вот я заметил, что вышел он в обычных домашних туфлях, но подумал, что где-то там он еще переобуется. Может, впрочем, он и переобулся, может, у него и впрямь вырубился снегоход. Взревел, полоснул фарами по окнам, а за воротами заглох. Могло и так быть.

Но мы-то уже почувствовали себя на целый час вдвоем. И оба смутились.

Уцепившись за иссякающую тему, я с преувеличенной серьезностью, словно моей собеседнице прямо сейчас предстояло заняться тем же самым, принялся объяснять, почему, если тигр ухитрился вонзить в тебя коготь, надо не дергаться, а чем-то его отвлечь…

– Я и не дергаюсь, – со значением улыбнулась она, не сводя с меня все тех же по-особенному сияющих глаз.

Свет их был настолько ярок, что невозможно было понять, какого они цвета.

Я же, из последних сил стараясь разрушить эту значительность, засучил рукав – мы с Командорским уже давно сидели без пиджаков – и показал на предплечье остренькую ямку от тигриного когтя, однако хозяйка не позволила мне ускользнуть: она растроганно вложила наманикюренный пальчик в мою давным-давно затянувшуюся рану и словно бы в рассеянности оставила свою руку на моей. Высвободиться я не решился, чтобы не оскорбить ту, коей, не спорю, незаметно для себя я был тоже порядочно околдован.

Не убирая руки, она повела соболиной бровью, и вселенную заполнил гнусавый козлетон: когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг… Не сводя с меня сияющего и нежного взора, владетельница замка, словно в замедленной съемке, повлекла меня танцевать. Чтобы снизить градус пафоса, я начал изображать, как подобные “танки”, обжимаясь, исполняла шпана на нашей леспромхозовской танцплощадке, – приклеив хабарик к нижней губе, оттопырив зад и втянув в образовавшуюся впадину партнершу за пышную, но статную талию… И все же объятия оставались объятиями, талия талией, а музыка музыкой: любая пошлость, пропущенная через миллионы судеб, обретает высоту и красоту, если только это не одно и то же. В довершение же моя соблазнительница наотрез отказалась принять шутливый тон.

– Талантливый человек талантлив во всем, – так оценила она мои актерские ужимки, а козлетон все нагнетал и нагнетал грезу о канувшей эпохе, сквозь которую прошла и моя уже исчезнувшая мама, и еще присутствующий в этом мире папа, которые – кто знает! – когда-нибудь тоже растроганно обнимали друг друга под гнусавый патефон: не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…

Я начал целовать не ее – ту фантазию, которой она мне предстала, предстала теми поколениями уже исчезнувших женщин, которые тоже смотрели сияющим взором на своих возлюбленных, тоже мечтали обретать счастье и дарить его среди кипящей снегом морозной тьмы – и изредка отвоевывали у полярной ночи уголки тепла и света. Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна…

Клянусь, я приложился к ее губам благоговейно, как к образу, тем более что она и была для меня лишь образом вечной женственности, впервые явившимся ко мне после утраты моей вечной Жени, – я чувствовал, что мы с нею проникаем в суть вещей, то есть в породившие их мечты, которые всегда прекрасны, как бы ни были уродливы их воплощения. Но моя спутница, очевидно, не мыслила духовного проникновения без вещественного и ответила на мой поцелуй с такой страстностью, что удержаться на одном лишь благоговении было бы верхом нелюбезности.

А потом – да, признаюсь, я забылся и слишком уж телесно ощутил и жар, и мускулистое вздрагивание ее губ, и, грудью сквозь рубашку, податливость ее пышной груди. Мы изнемогали в объятии, и козлетон изнемогал вместе с нами: не уходи, еще не спето столько песен… Из-за него-то мы и не услышали тяжелозвонкой поступи Командорского.

Не знаю, как долго он наблюдал за нами, прежде чем прервать наш поцелуй аплодисментами. А когда мы отпрянули друг от друга, он зааплодировал снова, насмешливо подбадривая: бис, бис!..

Хозяйка взбежала по крепостным ступеням, обрамленным полукружиями из растрескавшихся мамонтовых бивней, на галерею второго этажа, и более я никогда ее не видел. А мы с Командорским остались вдвоем.

В первый миг скот во мне молниеносно оценил варианты рукопашной -

Командорский был фунтов на двадцать меня потяжелее, но в основном за счет жирка, хотя и это тоже преимущество, и потом, у него в замке полно челядиы, и как я доберусь до города, если даже вырвусь из мордобоя?.. Но в следующий миг пробудившийся человек обжег меня таким стыдом, что у меня остались силы только лепетать: послушай, дружище, мы просто танцевали, забудь, ничего не было, – а козлетон надменничал: я возвращаю ваш портрэт…

Командорский хлопнул в ладоши, и козлетон смолк.

– Я знаю, что ничего не было, за такое время даже такой донжуан, как ты, не успеет засадить, – мрачно усмехнулся Командорский. – Особенно такой порядочной женщине, как моя жена.

Он был по-прежнему в расстегнутой на две верхние пуговицы крахмальной рубашке, словно никуда и не выходил.

– Я клянусь!.. Все было совершенно платонически!..

– Понятно, что платонически, платонически – это же самое вкусное. Ни за что не отвечаешь. Слушай, а это даже обидно – почему платонически?.. Тебе что, моя жена не нравится?

– Почему, нравится, но не в этом же дело, мы только… я только…

– А если нравится, так забирай ее себе. Женись. Корми, одевай.

Защищай. Когда она заболеет, ищи врача. Когда у нее радикулит, растирай поясницу. А ты как хотел – вкусная, обаятельная, извольте кушать? А когда надо расплачиваться – в сторону? Вы, евреи, всегда так: в каждой стране выбираете самое вкусное. В Германии больше всех любите Гёте, в России – Пушкина, а когда надо расплачиваться… За это вас и ненавидят – за ваше донжуанство.

Я должен был протестовать? Это, мол, лишь отчасти правда, я, мол, лишь отчасти еврей?.. Но любые философствования – это все равно был шанс ускользнуть, и лучше бы всего, конечно, в шутку.

– Потрясающая идея! Все думали, что типичный еврей – это Вечный Жид, а оказывается, и Дон Жуан тоже был евреем!..

– Конечно. Брать у каждого народа самое красивое и вникать в него лучше, чем хозяева.

Я не стал возражать, что вникать в грезы народа и означает принадлежать к его аристократии, я бы с готовностью подставил свою зеркальную плешь даже и куда более злым и несправедливым обличениям.

– Ведь мы, мужики, видим своих баб слишком близко, знаем слишком долго – мы не можем их так красиво расписывать, как ты со стороны.

Вот и получается… Им же только того и надо – почувствовать себя королевами, богинями… А для мужика какие они богини!..

– Наверно, ты в чем-то прав… Я, пожалуй, и правда умею восхищаться лучше других… Но ведь платонически же!..

– Конечно платонически, как же еще… Я навел про тебя справки, сейчас же все про всех в Интернете можно найти. И узнал: у тебя в каждом городе по бабе, да еще и не по одной, и со всеми у тебя платонические отношения. О, хорошая мысль!.. Давай мы тебе отрежем яйца, и живи себе и дальше платонически. Раз ты такой платонический, тебе же яйца ни к чему, я правильно говорю? Логично?

Я льстиво улыбнулся, давая понять, что умею ценить юмор, но он с видом более чем серьезным взялся за кобуру на ковбойском поясе и нажал на мобильнике всего одну кнопку.

Как бы это изложить, чтоб вышло наименее безобразно, наименее позорно?.. Он хлопнул в ладоши, и у двери застыли два смуглых стража в зеленых чалмах, с зеркальными ятаганами через плечо. Жалуем его главным евнухом в его собственном гареме, величественным жестом указал на меня султан, – эта картинка будет все-таки попригляднее, чем два мордоворота с просвечивающими ежиками, облаченные в похоронную пару. При первом же взгляде на которых последние помыслы о физической победе разом смолкли, как одернутый Командорским козлетон, – последней соломинкой остались барьеры моральные, возведенные в мире воображаемом: все-таки гость, уважаемый человек…

Но при первом же столкновении физических тел все мнимости будут отброшены, – значит, нужно было любой ценой избежать физических контактов. Даже помыслов о них.

И если бы я начал пятиться от подступавшего ко мне мордоворота, я показал бы этим, что допускаю помыслы о насилии. Может, это было и глупо, может, надо было, прикрыв лицо локтем, ринуться сквозь огромное, напоминающее океанариум окно в арктическую вьюгу, а там будь что будет, но мне казалось, это всегда успеется. Если даже телохранитель Командорского ухитрится меня схватить, то с первого раза он все равно меня не удержит, – двину коленом в пах, пальцем в глаз, вопьюсь зубами – хоть на десять-двадцать секунд да вырвусь, а этого мне хватит.

Но я оказался глуп, как тигр. Неуловимым движением похоронный мордоворот поймал меня за кисть и заломил ее внутрь, к предплечью, с такой силой, что я, ослепнув от боли, припал на колено. Дозируя боль от невыносимой до убийственной, перехватывающей дыхание, отшибающей всякий рассудок, он подвел меня к столу, где второй мордоворот принял на себя управление другой моей кистью. Широким хлебосольным жестом хозяин замка смел с жилистых плах все виски и кьянти вперемешку с брусникой и морошкой на пол, вымощенный теми самыми плитами из песчаника, коими, окрестив их “большой молитвой”, на британских парусниках когда-то драили палубу, и я последними искорками сознания понял, что все барьеры уже сметены.

Меня опрокинули на плаху и, как выражаются борцы, действуя против естественного сгибания суставов, так натянули мне сухожилия, что я был не в силах даже кричать – перехватило дыхание. Командорский мог не спешить: пока я в позе распятого ловил ртом воздух, он отлучился за обыкновеннейшей бельевой веревкой, не торопясь сделал петлю, накинул ее на мою кисть, протянул свободный конец под столом…

Словом, через пару минут я не мог шевельнуть ни рукой, ни… Но нет, ноги мои пока что были свободны, и я, пытаясь извернуться на бок, забился, напомнив себе пойманного тигра. Однако мордовороты и здесь сохранили полнейшее хладнокровие и профессионализм: один из них спокойно ухватил меня за то самое, чего они намеревались меня лишить, и я снова замер с разинутым ртом и выпученными глазами.

Козлетон, чего-то, очевидно, недопоняв, вдруг снова заблеял: тот потеряет навсегда и сердце, и покой…

Командорский протянул руку и выдрал откуда-то черный шнур с болтающейся плоской вилкой на одном конце и разноцветными электрическими кишками на другой, и козлетон умолк окончательно.

Этим шнуром Командорский и стянул мои ноги, на которые тут же каменно уселся один из мордоворотов. Второй слегка ослабил хватку, чтобы я мог вздохнуть. Командорский принес саквояжик из потрепанной плащевой ткани на никелированных кнопках и начал выкладывать из него рядом со мной – скосив глаза, я мог это видеть – сверкающие хирургические инструменты: скальпели, кусачки, шприцы…

Это аптечка полярника, перехватив мой взгляд, разъяснил великодушный

Командорский, не бойся, все сделаем как в аптеке – с антисептикой, с местной анестезией, я сдавал на фельдшерский диплом, на зимовке одному мужику половину ступни ампутировал – бухой в свой же капкан угодил. Как, кстати, и ты. Ну ладно, начинаем, а то до утра прое…мся. Что, ты не так собирался е…ся? Человек предполагает, а бог… Не надо гадить, где ешь. Давай расстегивай ему штаны.

Свободный мордоворот начал возиться с моим брючным поясом. Я пробовал елозить, но это было абсолютно бесполезно. Интересно, что я не пытался ни умолять, ни усовещивать, ни угрожать – полная ирреальность происходящего лишила меня дара речи.

Мордоворот наконец расстегнул ремень и взялся за молнию.

Ладно, хватит, остановил его Командорский, некоторое время понаблюдав за его усилиями, и склонился надо мной, красный, потный, грозный, но справедливый: “Ну что, ты все понял? Прочувствовал?

Видишь эти кусачки? – Он полязгал ими для убедительности у меня перед глазами, словно разминающийся парикмахер. – Когда еще раз захочешь влезть в чужой огород, вспомни их и хорошо подумай! Очень хорошо подумай!!”

Я покорно кивал каждому его слову, понимая только одно: кажется, я спасен. Понимая, но все еще не веря.

Я не мог в это поверить даже в своем номере люкс с евроремонтом, куда меня доставили на собаках, – снегоход, по-видимому, и вправду сломался. Завернутый в медвежью шкуру, я недвижно лежал на игрушечных шатких санках, машинально потирая особо кусачие места на открытых морозу щеках и носу, и тупо смотрел в кишащее огненной пылью черное небо (метель стихла), а знатный оленевод Степанов постреливал над моей головой хореем и поругивался ямбом. Все это тоже было до такой степени ирреально, что и на следующий едва брезжущий день, проснувшись, я снова не мог понять, в самом ли деле все это со мной стряслось или помстилось, как выражалась моя мама.

То есть я, конечно, все помнил с чрезмерной даже отчетливостью, но все равно как-то не верилось: плаха, похоронный агент, усевшийся на мои колени, внезапно ослабший ремень, сверкающие кусачки у глаз…

Запястья, правда, побаливали, но терпимо – профессионально сработали ребята. Остальное тоже довольно скоро перестало ныть. Так что инцидент можно было предать забвению тем проще, что провожавшая меня на поезд свита очень неплохо потрудилась, чтобы возродить во мне иллюзию собственной значительности, способной якобы даже обеспечить мне какую-то защиту в духе малоизвестного щедринского генерала: не может быть, чтобы волки сего мундира осмелились коснуться!

Еще и вагон был особенный, /коммерческий,/ как будто остальные были благотворительные. В сияние подобных купе при старом режиме мне случалось разве что мимоходом бросить взгляд через окно “Красной стрелы” с ночного перрона Московского вокзала – крахмал, подстаканники, полковники… Не зря, значит, в девяносто первом шли на баррикады. Мне даже начало казаться, что я вправе на кого-то поглядывать свысока – да хоть на ввалившуюся следом за мной громоздкую теху, с головы до пят увешанную черно-бурыми лисицами, – индейский вождь Большой Лис. У нас в леспромхозе одна такая лиса на воротнике уже позволяла ее обладательнице причислять себя к начальству, а здесь их колыхалась целая популяция, и каждая была в тысячу раз изящнее и умнее хозяйки.

А следом за ней изможденные фиолетовые носильщики еще полчаса забивали все полости баулами и тючками, наполняя купе диковинными, а потому довольно приятными запахами. Последний раб почтительно пристроил в уголке серое растрескавшееся коромысло – скупает, стало быть, еще и какой-то северный антиквариат. Рассевшись напротив меня в чем-то струящемся – окончательная матрешка, – с присущим животному миру сочетанием простодушия и всепоглощающей практичности, она принялась повествовать о своих бесчисленных делах. Мороженое мясо – под этим небосводом протекала ее жизнь. Ее оскаленные, замершие в страдальческой раскорячке туши гремели в рефрижераторах от Баренцева до Каспийского и от Польши до Чукотки, а в здешних краях она присматривалась к древесине, смоле, канифоли, скипидару, щетине и пушнине, которую она прежде всего намеревалась содрать с детенышей.

Пыжик, с аппетитом выговаривал ее большой рот, зеленец…

Зеленец, дай бог вам этого не видеть, – это детеныш нерпы, которого, чтобы не портить шкурку, забивают дубьем. Покуда мать пытается накрыть его своим телом. Даже в те годы, когда я ставил лихость выше жизни, я не смог на это смотреть, предпочтя сделаться всеобщим посмешищем. Но сердцу-то – воображению – не прикажешь: не снег, напитавшийся кровью, – глаза, глаза стоят перед глазами…

Я еще раз окинул взглядом ее налитые кровью щеки, растянутые губы, короткую шею и понял, что никакая это не матрешка, а жаба. Вернее, помесь жабы с пиявкой. Покрытая присосками вместо бородавок. И к скольким же источникам земных соков она уже прилаживалась своими алчными пятачками!.. Париж, Брюссель, Амстердам, Рим, Неаполь,

Мадрид, Барселона – все это были не волшебные звуки, а аппетитные лужи, бутики, склады, харчевни, массажные кабинеты. Весь земной шар превращался в сферу услуг, природа была не храмом, а сырьевым придатком к ее бизнесу…

Но она зачем-то все-таки хотела знать мое имя и зачем-то желала сообщить мне свое, – тоже, стало быть, стремилась оставить по себе какой-то отпечаток?.. Стало быть, и она все-таки человек?..

Итак, она звалась Татьяной… И какие-то дочка с сыном, несомненно, называли ее мамой. Но даже о них она рассказывала в параметрах стоимостей – во что они ей обходятся. Не только прокормом и иномарками – она намеревалась присосаться и к образованию. Для детей. Пребывая в полной уверенности, что знания – такие же вещества, как и все прочие, которые можно купить и ввести при помощи некоего специального клистира. И, само собой, импортные клистиры лучше отечественных: сына она уже отправила в Англию путем

Розенкранца и Гильденстерна, дочь пока еще готовилась к отплытию в

/частной/ школе, в которой каждое впрыскивание алгебры или географии обходится в месячное жалованье университетского профессора.

Это было до такой степени наивно, что приходилось признать: да, эта жаба тоже живет грезами. И все же воображаемые миры такой степени оскудения я, воля ваша, уже не могу признать человеческими.

Боже, и с этим существом я буду заперт на целые… да я же просто сдохну, задохнусь!.. Но… Но что за бред?.. Заплывшие серо-бурые глазки наполняются сияющей влагой, и вот уже хрустальные слезинки бегут по этим тугим нарумяненным щекам… Она попросила подбросить ее на окраину – взглянуть на барак, в котором прошло ее детство. А там ничегошеньки нет – один фундамент. Нашла вот только старое коромысло…

Когда Командорский застиг меня в объятиях своей супруги – даже в ту минуту я не испытал такого испепеляющего стыда. А когда я наконец решился поднять на нее глаза, эта царевна-лягушка уже успела сбросить свою мерзостную пупырчатую кожицу – передо мной сидела простодушная девчонка из рабочего поселка, да, та самая похожая на веселого лягушонка соседская Танька, которая в пропахшем кобылой тарантасе когда-то продышала мне в ухо: “Давай е…ся!” И я, кажется, наконец-то смогу вернуть неуплаченный долг…

Но – это всегда страшно осложняло мои отношения с женщинами: я не могу выплатить ни полушки, не подзарядившись поэзией, – разве что в самые гиперсексуальные годы, да и то лишь в пьяном кураже (коий, впрочем, и сам служит суррогатом поэтичности). А уж в мои нынешние более чем зрелые годы… Объевшись всем, о чем когда-то грезилось…

Однако в наскипидаренном воздухе явно потрескивало поэтическое электричество: сквозь ее растрепавшиеся, крашенные самолучшим аглицким товаром “платиновые” пряди, у корней которых жизнь все-таки брала свое и серебряным, и палевым, просвечивал какой-то неяркий, но очень уютный ореольчик. Осторожно приглядевшись, я понял, что это свет торшера у изголовья свежей постели.

А едва успев осознать это, я почувствовал, что уже и сам начинаю обращаться в ее грезу: я ощутил себя пожившим мужиком, тайно мечтающим о тихой пристани, и с невесть откуда взявшейся добродушной фамильярностью парой-тройкой простецких прибауток заставил невольно рассмеяться вышколенную официантку в кокошнике, накрахмаленную, как снегурочка. Обед был сервирован на европейскую ногу с вкраплениями в стиле “рюсс-норд”, – я лишь с легким содроганием попросил удалить моченую морошку и черную икру. Удалось не выйти из образа, хотя отшучивание вышло излишне вычурным: морошка-де напоминает мне смерть

Пушкина, а черная икра – гусиную дробь в смазке. Народившееся было недоумение удалось быстро залить парой бутылок фалернского, по мере нашего опрощения переродившегося в молдавское.

Осененные согбенным родным коромыслом старые друзья поселкового детства, мы болтали о всякой человечной житейской всячине, и бескрайняя снежная равнина за окном окончательно исчезла, а стекло, словно спасительная греза, являло нам лишь отражение нашего собственного мирка. Я чувствовал, что физиономия у меня тоже пылает помидорным пламенем, но на такие мелочи у нас в леспромхозе не смотрят.

А после мы завалились каждый на свою лежанку смотреть телевизор, вернее, видик, экран которого без всяких просьб с нашей стороны внезапно воссиял над зеркальным окном. Показывали “Жестокий романс”, и я, как настоящий мужик, со снисходительной растроганностью выслушивал простодушные возгласы моей – подруги? или уже супруги?..

Ой, дуры девки!.. Ну на что, ну на что тебе котяра этот, взывала она к несчастной Ларисе Огудаловой, тыча пухлым пальчиком в сторону самодовольного Михалкова – Паратова, этот же хоть и дерганый, а любит ее, сострадала она Мягкову – Карандышеву; зачем только он с богатеями меряется?.. Каждый человек должен вращаться на своем уровне, а то или ты будешь завидовать, или тебе будут завидовать.

Выговор ее становился все более и более первозданным: дефти, кажный, должон, ты буш завидовать, тебе будуть завидовать, и я сам с нею вместе тоже возвращался к каким-то неведомым истокам, мне уже хотелось потянуться с оханьем, перекрестить рот апосля зевка…

Время летело незаметно, и вот уже полярный день, напоминающий вечер, сменился полярным вечером, неотличимым от ночи. Но мы-то вместо непроглядной тьмы видели в окне самих себя. Отвернись, попросила меня Танька, я халатик на ночь надену. Я снисходительно отвернулся к стенке и, выждав приличествующее время, с еще более снисходительной улыбкой перекатился обратно. Она стояла в трусиках и майке, как

Танька в огороде, и любовный индикатор в моей груди напрягся от нежности при виде парижских ажуров, обтянувших ее дряблеющую плоть.

Это вторая моя проблема: напряжение в груди начинает у меня спускаться куда-нибудь пониже с запаздыванием слишком длительным для современных свинских стандартов, мне требуются слишком долгие предварительные нежности…

Поэтому с простыми женщинами мне лучше не иметь дела.

Но сейчас я и сам был прост, как правда.

Не гляди, не гляди, смущенно пыталась она вернуть меня в исходное положение полустыдливыми-полукокетливыми пассами, чего на меня теперича глядеть – вона все ляжки рябью пошли… Она попыталась прикрыть могучие целлюлитные бедра пухлыми ладошками. В ответ я встал и обеими руками приобнял то, что когда-то было талией, – отчасти придерживаясь за нее, поскольку вагон заметно покачивало.

– Каки бочишши наела… – грустно бормотала она, сдаваясь, а я поглаживал ее складки на боках с такой нежностью и проникновенностью, словно это были рубцы, полученные на поле брани.

Да это и были рубцы, обретенные в безнадежной битве со временем.

Бережно обцеловывая ее крупные и добрые, как у лошади, губы, я со все нарастающей и нарастающей нежностью поглаживал ее отяжелевшую грудь, а ниже пояса под французскими ажурностями она была такая пышная, а притаившийся под наползающим животом вход в райский палисадничек был таким родным, таким гостеприимным, а реденькая травка у входа такой нашенской, леспромхозовской, без всяких признаков фальшивой платины, и грядки тамошние мы с Танькой уже успели увлажнить настолько от души, что мне значительно быстрее обычного понадобилось расстегнуть ремень. Который только вчера…

И у меня уже тогда похолодело в груди и начали неметь пальцы. И чем ближе мы подходили к тому побочному процессу, который нашему свинству представляется основным, тем сильнее нарастали холод и немота. А когда мой вздрагивающий от нетерпения полномочный посланник приблизился к гостеприимно распахнутым воротам, перед моими глазами хищно засверкали и заклацали никелированные кусачки, и мною овладел такой ужас, что перехватило дыхание, сердце же заколотилось так, что зазвенело в ушах. Вдобавок, пытаясь дать ему побольше простора, я перекатился на правый бок и нечаянно задел ногой позабытое в суматохе коромысло, которое в отместку так долбануло меня по затылку, что звон в ушах уже напомнил мне ликующий стон циркулярной пилы, наконец-то вырвавшейся на волю из распластанной плахи.

– Извини, мне как-то хреново, – с трудом выговорил я, не в силах оторвать взор от пляшущих перед глазами сверкающих кусачек.

Конфузно было до крайности, но поделать с собою я ничего не мог, даже дыхание возвратилось ко мне не сразу. Таньку, однако, инцидент привел в полный восторг. Заставив меня забраться под одеяло, она натянула на свои пышные дряблеющие телеса черный японский халат с белыми иероглифами, сделавший ее похожей на самурая, и принялась хлопотать: заставила меня выпить целую ложку омерзительного шарлатанского средства, невиданное изобилие которых нахлынуло на нас вместе со свободой, и отправилась ставить на уши весь поезд в поисках врача, невзирая на мои заверения, что я уже чувствую себя как нельзя лучше: конечно, я предпочел бы казаться умирающим, но ведь врач немедленно выведет меня на чистую воду…

Так и случилось: пожилой еврей, слегка косящий под Эйнштейна, нашел у меня остаточную тахикардию, не представляющую опасности для жизни, и, отказавшись принять Танькины пару сотен, с достоинством удалился.

После этого я сделал попытку предпринять вторую попытку, но Танька пресекла процесс на стадии первого похолодания: ляжь, ляжь, ишь ты – развоевался!.. Похоже, ей больше нравилось за мной ухаживать, чем получать долги, и меня это более чем устраивало: к лязгающим кусачкам в моем воображении присоединилось еще и воспоминание о недавнем конфузе…

Моя заботливая сиделка, с трудом примостив рядом со мною свой пышный круп, склонялась ко мне с девчоночьей нежностью на красном набрякшем от наклона лице, и я благодарно поглаживал ее пухлые пальчики, унизанные трогательно-вульгарными перстнями. Наконец-то я решился поведать ей, что такое зеленец и как его добывают. Грех-то, грех-то какой, скорбно пропела она и окончательно пригорюнилась: а что, для кого-то и мы такой же ж самый зеленец, скажешь, нет?..

Я хотел было согласиться, но не смог. Внутри нашей общей мечты мне казалось, что мы, люди, все-таки совсем не то, что промысловый зверь, что мы тянем на что-то большее…

Вечер до сна мы скоротали в точности так, как ей мечталось, – в мягком свете торшера она читала дамский роман: “Лазурная волна ударилась в белоснежный борт яхты, и немного изумрудного коктейля выплеснулось на золотистую от загара мраморную грудь Элен. Обнажив свой бронзовый атлетический торс, Раймонд упал на колени перед ее шезлонгом и принялся жадными поцелуями впивать ароматную влагу”, – а прихворнувший мужик на расстоянии вытянутой руки читал что-то серьезное, политическое, научное, “Загадка смерти Черчилля” или что-то в этом роде.

Вообще-то мне не дано спать в поездах, но на этот раз я выспался как младенец, и если бы не преследующие меня фантазии – попробовать, не попробовать?.. – доехали мы, можно сказать, как старосветские помещики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю