Текст книги "Недостойный"
Автор книги: Александр Максик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Я рассмеялся.
– Так как дела?
Я покачал головой.
– Правда не знаю. Я просто… Не знаю.
– Что?
– Не знаю. Я просто хочу делать что-то другое. Я устал. Как будто мне сто лет. Как будто я родился умирающим от скуки. От скуки к людям, во всяком случае. Мне бы хотелось познакомиться с кем-нибудь свободным. Интересным.
Все, что я говорил, было правдой только наполовину. Но несмотря на отчаяние, болезненное подростковое сексуальное желание, мне нечего было сказать девушкам, которые мне улыбались. Я находился в состоянии постоянной тоски. Мое тело ныло от потребности, и вся тоска – это подавленное желание трахаться, разнести вдребезги квартиру, сбежать, сломать челюсть отцу…
Единственное облегчение наступало, когда я лежал ночью в постели. Тогда, закрыв глаза, я вызывал в памяти образы одной из девочек из МФШ, бегущих на занятия, или лежащих на солнце, или поднимающих руку вверх. И я сердито мастурбировал, пока не засыпал.
Часто это была Ариэль, во второй половине дня, когда школа пустела. Я наклонял ее над столом Силвера и грубо трахал сзади. Или маленькая хихикающая блондинка Джулия, которая всегда разговаривала с Силвером на поле: она стояла передо мной на коленях в ванной комнате, я держал ее за волосы. Или Мари де Клери с ее знаменитой грудью, тяжелым грузом лежащая в моих руках.
В этих фантазиях неизменно присутствовало насилие. С каждой эякуляцией ярость немного ослабевала, я самую малость освобождался от злости. В постели, в душе, однажды даже в душевой кабинке в МФШ, я стискивал зубы и мастурбировал, пока кожа не начинала гореть, и все равно эрекция возвращалась снова и снова.
– Силвер живой. Спорим, этот парень свободный, – сказал Колин.
Я кивнул:
– Он – первый человек за долгое время, который по-настоящему меня задел, понимаешь? Я постоянно о нем думаю.
– Я здесь сегодня только из-за него. Не обижайся, но в прошлом году я сюда не пришел бы. В субботу? Простите, но шли бы вы на хрен. Я еще спал бы.
Когда мы пришли на площадь, огромная толпа медленно двигалась по бульвару дю Тампль. Вдоль него стояли зеваки, подбадривая идущих криками. Мы протолкнулись и встали на краю тротуара, откуда наблюдали, как волна за волной демонстранты шли по бульвару. Под своими знаменами проходили разные группы – социалисты, Союз еврейских студентов Франции, другие студенческие союзы, «Демократы за границей», марксисты, коммунисты, «Христиане за мир», группы иракских беженцев, «Хезболла», «Американцы против войны». Завернувшиеся в радужные флаги мира, девушки танцевали, причем вразнобой и что хотели. Над головой они держали колонки и пели «Imagine»[38]38
«Вообрази». Песня Джона Леннона (1971), в которой он изложил свои взгляды на устройство мира.
[Закрыть].
Я смотрел на суровых мужчин и женщин, марширующих позади ярко-желтых флагов «Хезболлы», на которых зеленые кулаки сжимали АК-47. Следом за ними вприпрыжку двигались университетские хиппи и размахивали мирными лозунгами. Я ощущал, что участвую в чем-то важном, но похолодел, увидев эти желтые флаги, потому что с самого раннего детства меня научили бояться «Хезболлу», ненавидеть это движение.
Находясь так близко, я словно погрузился в опасный и экзотический мир. Я был частью настоящего бунта. Мы все были вместе там, в величайшем городе мира, мы все, отовсюду, выступая против мировых нарушителей порядка. Увлеченно выступая, участвуя в чем-то. Мы были там. Присутствовали. Жили.
Я знал, что он гордился бы мной. За то, что я, подняв кулак, пел «Non а la guerre, non а la guerre». А мои родители? Если бы они узнали, что я приветствовал проходящих мимо членов движения «Хезболла», они прийти бы в ярость. Отец – американский дипломат, мать-еврейка, после стольких лет в арабских странах, где постоянно присутствует скрытый антисемитизм, а потом после тех лет в Израиле. Они пришли бы в ярость.
Подбадривая демонстрантов криками, я впал в экстаз. Все громче и громче я пел «Non а la guerre, non а la guerre», пока сам этот напев не превратился в нечто угрожающее. Прислонившись к фонарному столбу, Колин курил и наблюдал за происходящим, не сводя глаз с группы девиц-хиппи без лифчиков, которые танцевали в нескольких ярдах от нас.
– Что, правда нравится, приятель? – крикнул он.
Я обернулся к нему с саднящим горлом и кивнул.
– Надо жить увлеченно, – сказал я, изображая Силвера.
– Чертовски верно, – согласился он, наклоняя голову и вскидывая вверх кулак.
С бульвара дю Тампль протестующие выплескивались на площадь, как в дельту реки. Порядок, обеспеченный марширующими на бульваре, немедленно нарушался, как только они растекались вокруг статуи Республики. Плакаты, до этого натянутые, провисали. Коммунисты в красных рубашках перемешались теперь с танцующими радугами. Постепенно прибыли последние демонстранты, за которыми шли работники городской службы, методично убирающие мусор, до чистоты моющие асфальт из распылителей. А уже за ними медленным парадом двигался спецназ со своими синими фургонами.
Демонстранты раздавали листовки, пели, кричали в мегафоны. То, что было единым массовым протестом, превратилось в море маленьких. Мы нашли продавца сосисок, купили себе ленч и съели, сидя на тротуарном бордюре.
– Кто все эти люди?
– Не знаю, старик. – Колин покачал головой.
– Они так увлечены.
– Готов поспорить, большинство пришло сюда, чтобы на фиг потусоваться. Я хочу сказать, посмотри на девчонок, которые бегают со своими радужными флагами. Через пару лет они будут искать работу в банке, как все мы. Может, эти волосатые долбаные марксисты настроены на долгую борьбу, да парни, у которых на флагах АК-47, но остальные? Не грузись, это уличная вечеринка.
– Те парни принадлежат к «Хезболле», – сказал я, наблюдая, как члены Союза еврейских студентов Франции формируют небольшую группу через дорогу от нас. – Может, ты и прав, но я, во всяком случае, никогда ничего подобного не видел. Посмотри, как молоды большинство из них. Они как мы. Они здесь.
На студентах были белые футболки со словами «Евреи против войны» на груди. Они разговаривали, смеялись, опирались на свои плакаты. От них словно исходило сияние, которое, понял я потом, было целеустремленностью и уверенностью. Такой же вид имели тысячи людей в тот день. Лица, казалось, излучали уверенность, страстную убежденность в правоте своего дела. Они вышли на улицы сделать то, во что верили. Воплотить в жизнь свою веру, принять на себя ответственность, действовать сообразно своим желаниям. Они воплощали все то, чем я, совершенно точно, не обладал. Они воплощали все то, чего ожидал от нас Силвер.
По мере роста толпы медленно усиливался гул. Мегафоны были подняты к небу, пение доносилось с другой стороны площади. Я смотрел на лица, смотрел, как люди дружески похлопывают друг друга по спине, и снова чувствовал вызов со стороны мира, существующего вне меня, вызов той разновидности жизни, к которой я не принадлежал, той разновидности жизни, которую считал бесконечно более чистой, чем моя собственная, и вызов со стороны нарастающего ощущения, что это жизнь, которой я никогда не овладею.
Мне хотелось как-то донести это до Колина. Интересно, соблазняют ли его, как меня, эти молодые, пылкие, страстные примеры? Я повернулся к нему, собираясь спросить, когда в сотне метров от нас увидел Силвера, который продирался сквозь толпу. Я следил, как он, приветственно помахивая рукой во все стороны, движется в нашем направлении. Он остановился на другой стороне, рядом с группой еврейских студентов из союза, и пристроился в очередь за сосиской.
– Силвер здесь, – сказал я, не отрывая от учителя взгляда.
– Где, черт возьми?
Я кивнул в сторону лотка с сосисками. Ощущение этой новой власти возбудило меня. Возможность понаблюдать за ним, как пошутил Колин, «в его естественной среде обитания». Я был заворожен. Смотрел на него так, как в тот день, когда он ждал поезда метро. Но было и чувство, что я каким-то образом его предаю.
Внезапно день сделался нежным и хрупким. Я затаил дыхание, дожидаясь, что он будет делать дальше. Я ожидал чего-то ужасного или опасался этого.
Справа от нас раздался громкий смех. На тротуаре стояла небольшая группа подростков хулиганского вида. По всему Парижу можно было увидеть бедняков и жителей парижских пригородов. Это были злые, источающие угрозу подростки, которых три года спустя Николя Саркози назовет racaille[39]39
Отбросы, подонки (фр.).
[Закрыть] и пообещает очистить от них Францию. Они болтались возле станций метро, вытаскивали кошельки, приставали к одиноким женщинам, ездили в поездах, грабили детей помладше и разжигали ксенофобию, которая махровым цветом цвела по всей стране.
Я почувствовал, что настроение толпы переменилось. Люди начали медленно расходиться, и ничто не загораживало мне обзор.
– Это нехорошо, – прошептал я Колину.
– Точно, приятель, – отозвался он, выпрямляясь.
Сидя рядом с ним, я чувствовал себя защищенным.
Колин был невелик ростом, но умел драться. Однажды я видел, как он сломал нос парню, который подставил ему подножку во время футбольного матча, затеянного на большой перемене. Я видел, как он дал отпор Ариэль. Но тут было нечто другое, другой уровень. Тут была не школа. Это был мир.
Я увидел, как несколько подростков завязали лица пестрыми куфиями и начали дразнить еврейских студентов, стоящих через дорогу.
– Грязные жиды! – вопили они, сплевывая на землю вместо знаков препинания. – Перепихнемся, еврейские шлюхи!
Сначала еврейские студенты не реагировали. Они не обращали внимания на оскорбления и делали вид, что не слышат. Но стоящие вокруг них притихли. Посреди буйной веселости образовался островок подлости. Сердце у меня колотилось.
– Espece de sale Juif, je vais me faire ta soeur![40]40
Грязный жид, я имел твою сестру! (фр.)
[Закрыть] – заорал долговязый подросток в футболке от Гуччи, с лицом, спрятанным под красно-белой куфией.
Реакции почти не последовало. Они напряглись из-за вульгарной насмешки, но продолжали переговариваться между собой. Мы встали. В воздухе витало слишком много насилия.
Ничего не произошло.
А затем на моих глазах невысокий парнишка в найковской бейсболке метнул через дорогу бутылку, попав в бордюр. Бутылка разбилась, и мелкие осколки полетели в небольшую группу на другой стороне улицы. Наконец один из них подал голос. Высокий парень с короткими курчавыми волосами обернулся и произнес:
– Qa suffit[41]41
Ну хватит (фр.).
[Закрыть].
– C’est а moi tu paries, connard?[42]42
Это ты мне, дурак? (фр.)
[Закрыть]
Я на мгновение забыл о Силвере, который появился рядом со студентами. Он быстро добрался сквозь толпу до края тротуара, где, возможно впервые, увидел источник этих воплей. В руке он держал сосиску, его рот был приоткрыт, будто он собирался заговорить.
Его присутствие меня успокоило, и хотя страх немного улегся, я понял также, что я трус, едва увидел там Силвера. Я понял это со всей ясностью. Он появился, чтобы напомнить, показать мне, кто я такой.
«Что ты за человек?» – спрашивал он нас на занятиях. Я был человеком, который стоял тихо, не сдвинулся с места, пока все хулиганы мира рвались вперед в угаре насилия. Я стоял униженный, парализованный и дрожал от злости. Я повернулся к этим идиотам подросткам. Гневно уставился на них.
Я подошел бы к высокому, с лицом, замотанным шарфом. Отделился бы от толпы, пока остальные самозванцы со своими плакатами и лозунгами бездействовали, стояли бы и ждали, что будет. Я защищался бы. Защитил бы всех нас.
Я придал лицу сердитое выражение, надеясь, что он на меня посмотрит и увидит мой гнев, увидит, что я готов к действию. Два подростка ступили на проезжую часть улицы. В руке один из них держал металлический прут. Всего несколько метров отделяло их от Силвера, который неподвижно стоял на краю тротуара.
Высокий студент из еврейского союза ничего не сказал. Несколько других студентов встали рядом с ним. Одна из них, юная девушка, которая до этого показалась бы мне сексуальной, с длинными светлыми волосами, забранными в свободный хвост, крикнула:
– Vas te faire foutre![43]43
Плевала я на тебя! (фр.)
[Закрыть]
Она покраснела, ее трясло. Кто-то схватил ее за запястье и велел молчать. Она вырвала руку и повернулась к двум подросткам.
Тот, что держал металлический прут, ухмыльнулся:
– Quand je te sauterai, tu parleras moins fort, salope[44]44
Когда я тебе всажу, ты потише запоешь, шлюха (фр.).
[Закрыть].
В толпе кто-то коротко ахнул от ужаса. Я посмотрел на Силвера. Он так этого не оставит, подумалось мне. Высокий парень обвел взглядом молчаливую толпу перед собой и с отвращением покачал головой.
Парень с прутом обернулся, словно лишь сейчас заметил зрителей. Он раскинул руки, расправил плечи. Искал вызов, провоцировал на ответ. Когда он повернулся ко мне, я отвел глаза.
Он повернулся дальше, с усмешкой рассматривая, оценивая окружающих его людей. Высокий студент сошел с тротуара и направился к парню с прутом, который, увидев его приближение, спокойно размахнулся и сильно ударил того по ребрам. Студент согнулся пополам, держась за бок.
Силвер ступил на проезжую часть и крикнул:
– Arrête![45]45
Прекрати! (фр.)
[Закрыть]
Парень с прутом удивленно на него посмотрел.
– Quoi? Qu’est-ceque tu vas faire?[46]46
Чего??? (фр.)
[Закрыть]
Они мерили друг друга взглядами. Мгновение никто не двигался. Затем, перехватив прут двумя руками, парень ткнул им Силвера в грудь. Тот попятился, запнулся и наткнулся на стоящих позади людей. Парень шагнул вперед с поднятым прутом. Силвер сморщился, прикрывая голову руками. Парень сплюнул, бросил прут своему приятелю и сжал кулаки.
– Viens, tapette[47]47
Зд.: Давай, гомик (фр.)
[Закрыть].
Покрасневший Силвер беспомощно смотрел на него. На плече у него болталась камера, кулаки он так и не вскинул.
– Viens. – Парень поманил его. – Pede, va![48]48
Зд.: Сюда, педик! (фр.)
[Закрыть] – сказал он и плюнул Силверу в лицо.
Тот не пошевелился с мокрой щекой.
Наступила странная тишина, излучающая напряжение. Помню, я подумал, как чудно, что все это происходит вот так на улице, среди бела дня, и всех нас сдерживает страх.
Парень снова повернулся к нам, и когда он это сделал, высокий студент шагнул к нему сзади и нанес сильный удар в висок.
И прежде чем все взорвалось, прежде чем студенты ринулись на дорогу, пытаясь защитить своего друга, истекающего кровью на асфальте, прежде чем спецназовцы ворвались в толпу, одетые, как бойцы ударных частей, в полном снаряжении для подавления беспорядков, прежде чем коротышка, который бросил бутылку, схватил блондинку за волосы и швырнул ее на землю, я увидел, как Силвер вытер со щеки плевок и скрылся в толпе.
Колин схватил меня за руку и потащил прочь. Спецназовцы появились со всех сторон, размахивая дубинками. Стычки возникли повсюду, и всякое ощущение мира, всякая иллюзия порядка, ощущавшиеся час назад, сменились хаосом.
Позднее подъехал грузовик с водометами, чтобы сбивать хулиганов с ног. Посыпались с глухим лязганьем металлические гранаты со слезоточивым газом, и воздух заволокло белой пеленой.
Мне показалось, что именно в тот момент, когда Силвер отвернулся от нас и исчез, на площади Республики воцарился хаос.
В тот вечер я сидел на скамейке в сквере Лорана Праша, не желая идти домой. Я думал о Силвере, который читал нам стихотворения Уилфреда Оуэна.
– Прочтите это, – сказал он, – чтобы не забывать, что война близко… «Опьяневшие от усталости, глухие даже к взрывам/Газовых снарядов, тихо падавших позади», – прочел он. – Что здесь интересно? Что вас удивляет?
– Тихо. – Хала поняла немедленно. – Он говорит «тихо».
– И почему это интересно?
– Тихо. Это – как нежно, спокойно. Тут несоответствие. Перед тобой все эти жуткие образы – «кровавая пена из легких» и «отвратительные, смертельные раны». Но вот это одно слово в целом стихотворении, оно мирное.
Он улыбнулся ей и кивнул.
– А зачем он это делает?
– Газ – это облегчение, – сказал Колин.
– А именно?
– Он их спасает. Ведь они должны умереть. То есть кому нужна такая жизнь? Смотрите, они идут в засохших от крови сапогах, они совершенно сломлены, а им внушают нелепую идею, будто они делают что-то почетное. И вот выход – эта жестянка.
– Как ангел, – сказала Лили. – Тихо приземляется, чтобы их спасти.
– Хорошо. Отлично, да. Что еще?
– Зеленый? – осмелилась Джейн.
– Продолжай.
– «Через мутные стекла и плотный зеленый рассвет/Я видел, как он тонул». Все это слишком мирно. Зеленый рассвет, стекла… это создает ощущение покоя и неторопливости. И даже то, что они тонут, это кажется облегчением. Можно подумать, говорящий почти завидует спасению друга.
– Какому спасению? Смерти?
– Да, – глядя из-под своих черных волос, сказала Кара. – Ну, тому повезло умереть. Ему не нужно принимать решение, не нужно думать, не остановиться ли, он просто умирает. Выбора нет. Вообще никакого выбора.
И так далее в том же духе. Мы пропитались этим стихотворением. К концу занятия мы были просто в ярости из-за войны, лицемерия правительства, не помню уже чего еще. Значения не имело. Важны были только экстаз законного гнева и возбуждение, вызванное тем, что мы делали это сами, анализировали стихотворение, что очень многие из нас вместе в этом участвовали, а Силвер, такой гордый, ходил по классу и направлял нас вперед.
И вот сейчас, сидя под деревьями в Сен-Жермен-де-Пре, я слышал, как с жестяным клацаньем падают на асфальт на площади Республики гранаты со слезоточивым газом. Такой гулкий звук. В страхе разбегающиеся люди. Вокруг хаос. У меня не получалось соотнести, какими мы были в тот день в его классе и какими стали теперь.
Я прочитал абзац из сборника эссе Камю, который он нам дал.
Почти совсем стемнело, и было очень холодно. На скамейке напротив меня лежал, завернувшись в старое одеяло и полностью натянув на лицо шерстяную шапку, человек. Разглядывая его, я представлял, что у меня хватит смелости провести ночь здесь, в парке. Домой я больше не вернусь. Просто вздохну и растворюсь. Никаких телефонных звонков. Я думал о том мужчине, которого на моих глазах толкнули под поезд. Я приклеил ту заметку в свою тетрадь. Кристоф Жоливе умер в одну секунду. Я думал о звуке, с которым поезд врезался в его тело, и о том, насколько он отличался от звука, с которым металлический прут ударил по ребрам того парня.
Il n’y а qu’un probleme philosophique vraiment serieux: c’est le suicide[49]49
Существует только одна по-настоящему серьезная философская проблема – самоубийство (фр.).
[Закрыть].
Притворяясь, будто хватает смелости спать в парке рядом с этим мужчиной без лица и бронзовой Дорой Марр работы Пикассо, я также представлял, что у меня хватит внутренних сил покончить с собой. Но не нашлось мужества ни на то, ни на другое. И я прекрасно сознавал, даже в семнадцать лет, насколько смешон, сидя в Сен-Жермен-де-Пре с зажатым в руках Камю и обдумывая самоубийство. Я замерзал и скоро должен был идти домой.
С минуту раздумывал, не позвонить ли Силверу. Может, он пустит меня к себе, позволит ночевать у него на диване, пока я не решу, как быть дальше. Но после всего, что видел в этот день, всего, что мне стало ясно о моем характере, сильнее всего меня мучила та единственная картинка: Силвер отворачивается, его рука поднимается к щеке, чтобы стереть с лица слюну. Чего я ожидал?
Когда он вышел вперед и крикнул, я испытал облегчение. Им конец, все это кончится. Я знал, что Колин подумал о том же самом. В тот момент он принадлежал нам. Явление добродетели в море безобразия.
Но больше ничего не случилось. Что он мог дать, он дал. Это было чуточку больше, чем у всех у нас, краткий окрик. Arrête. А потом ничего не было, кроме затухающей инерционной волны, оставившей Силвера стоять на тротуаре, онемевшего, как и все мы, от страха. Я видел, как он, спотыкаясь, попятился, отказался драться и отвернулся. Ушел.
Я не мог ему позвонить. Идти, кроме как домой, было некуда. Идти куда-то еще у меня не хватало смелости.
Толстый человек в длинном черном пальто открыл ворота парка. Он подошел к лежащему на скамейке бродяге и мягко тряс его за ногу, пока мужчина не проснулся, подтянул шапку наверх, открывая глаза, и сел. Он сложил одеяло, взял из-под скамейки пакет и молча похромал из парка. Мужчина в пальто посмотрел на меня.
– Le jardin ferme, je vais vous demander de partir monsieur, s’il vous plait[50]50
Парк закрывается, прошу вас покинуть его, месье, будьте так любезны (фр).
[Закрыть], – сказал он.
Я кивнул и встал, вскинул на плечо рюкзак. Он придержал для меня ворота и улыбнулся, когда я проходил мимо.
– Bonne soiree[51]51
Приятного вечера (фр.).
[Закрыть], – сказал он, вставляя ключ в замок.
Я пошел домой. В квартире было тепло и пахло жареной курицей. Я проголодался, и тепло жилья, свечи, зажженные в гостиной, виолончельная сюита Баха, льющаяся из стереосистемы, невольно заставили меня порадоваться, что я дома. Я думал проскользнуть к себе в комнату незамеченным. Но сейчас, с горящими от холода щеками, я слушал эту печальную, прекрасную музыку. Огромная сила, которой я мог обладать в своем воображении, исчезла по возвращении домой.
Музыка закончилась. Я услышал, как в кухне повернули кран, в раковину полилась вода. Затем этот звук оборвался. Шаги. Мое дыхание участилось, я смотрел на кухонную дверь. Мать вышла в гостиную. Правая щека – красная и опухшая, под глазом наливался синяк. На губе пятнышко засохшей крови. Волосы распущены по плечам. На ней были джинсы и длинный серый свитер-водолазка. Она пересекла комнату. Я знал, что мать снова поставит этот альбом. Играл Янош Старкер. Она ставила его, когда я не мог заснуть или когда просыпался от ночных кошмаров.
– Волшебная музыка для уничтожения чудовищ, – говорила она.
Когда они снова зазвучали – эти медленные, глубокие аккорды, – мать повернулась и увидела меня.
– Гилад, – произнесла мама, поднимая ладонь к щеке. Глаза у нее были пустые, но все равно она была красивая.
– Привет, – сказал я.
Она подошла ближе, и когда я увидел ее вот так – такой маленькой в толстых шерстяных носках, рукава натянуты на ладони, губа окровавлена, глаза пустые, – во мне не осталось никакой ненависти к ней.
– Он здесь?
Она покачала головой, глядя на меня.
– Куда он ушел? – шепотом спросил я.
– Ушел. Он в любом случае уезжает сегодня в Берлин. Он ушел.
Я бросил рюкзак на пол, шагнул вперед и обнял ее. Когда она расплакалась, я приложил ладони к ее затылку.
– Ты такой холодный, – сказала она. – Промерз насквозь.
Я стоял тихо, и она прижалась щекой к моей груди. Я смотрел на улицу – на Монмартр и белеющий на холме Сакре-Кёр.
Через какое-то время она спросила:
– Есть хочешь?
Я пошел за ней на кухню. На разделочной доске лежала жареная курица, а на стойке стояла миска жареного картофеля. Она перенесла то и другое на стол. Я достал тарелки и приборы. Она села напротив меня и наполнила два бокала красным вином из початой бутылки.
– Прости меня, – сказал я.
– Гилад, тебе не за что…
– Есть за что. Прости, что вот так бросил тебя. Я жалею, что не смог ничего сделать. Что ничего не сделал. Что никогда ничего не делал.
– Гилад, это не из-за тебя. Это из-за меня, я во всем виновата. Ты просто… – Она снова заплакала.
– Я должен был. Это из-за меня. Я такой же, как он.
Выражение ее лица быстро переменилось. На мгновение ее лицо ожило.
– Ты, – дрожащим голосом сказала она, – совершенно не такой. Совершенно. Послушай меня. Это не твоя война, не твое дело – заботиться о родителях.
В любом случае ты не можешь ожидать от себя того мужества, которого так жаждешь. Оно внезапно не появляется. К храбрости ты придешь своим путем. Твой отец, – она покачала головой, – он – драчун, Гилад. Ты никогда таким не будешь. Никогда. Ты можешь его бояться, но этот страх не делает тебя трусом. Бога ради. Трус – твой отец. Не ты, ты меня понимаешь?
Я смотрел в ее прищуренные глаза. Мать сердилась, и я с огромным облегчением видел, что она все еще жива. Так старалась взять себя в руки, изо всех сил старалась быть моей матерью.
– Не понимаю, как ты могла позволить такое. Почему ты не бросаешь его? Как могла такая, как ты, как ты могла…
– До такого докатиться?
Я кивнул.
– Такая, как я? Жизнь захлестывает тебя, Гилад. Все происходит быстро, ты не успеваешь обратить внимание. Или перестаешь обращать внимание. Теряешь это.
– Что?
Она покачала головой:
– Я точно не знаю. Когда была молодой, мне часто говорили, что я не знаю, на что способна, что мои умственные способности неограниченны, что я могу сделать все, что угодно. И в свое время я узнала, что это палка о двух концах. Я не представляла, что буду способна на такую жизнь. Это показалось бы мне невозможным в молодости, но. Боже, как же мы сами себя удивляем! Тебе никогда не говорят, что удивление в свой адрес может быть продиктовано разочарованием. Никто никогда не говорил мне, что, возможно, однажды я разочарую своего сына. Но вот эта минута. – Она глотнула вина, подняла на меня глаза и коснулась моей щеки. – Я знаю, ты думаешь, будто я была этакой свободной духом художницей, беспечной и уверенной в себе. Это неправда. Я была всего лишь девчонкой, бродящей по Парижу и совершенно не представляющей, что делать. Я была умной, но не обладала ни настоящей силой, ни подлинной убежденностью. Я устала, у меня кончились деньги, и я думала о том, что придется вернуться домой и стать – кем? Учительницей рисования? Господи, я вынуждена была вернуться домой ко всем тем людям, на которых, поклялась я, никогда не буду походить, к жизни, которую презирала. Затем я познакомилась с твоим отцом, и он предложил мне легкую жизнь, которая казалась эффектной. Ты не представляешь, с каким удовольствием я сообщала родителям и друзьям, что еду в Африку. Чувствовала себя космополиткой, чего-то достигшей. Словно что-то совершила. Я делала вид, что с твоим отцом это никак не связано. Это очень ограниченный вид мужества, Гилад, жить жизнью другого человека. Во всяком случае, я не собиралась за него замуж. Поневоле начала сочинять историю, и теперь, что ж, ее я и получила – хорошую историю. Это просто хорошая история.
Я слушал и ел.
– Приходится постоянно бороться. Остановиться ты не можешь. Иначе рискуешь оказаться неизвестно где, барахтаясь в потоке жизни, которой никогда не хотел.
– И что? Это и получилось? Ты сдалась? Это твоя жизнь? Ты остаешься с человеком, которого почти никогда рядом нет? А когда есть, он тебя бьет?
Она плакала.
– Прости. – Я на секунду отвел глаза. – Мам, просто я не могу принять, что так и будет, что ты проведешь остаток жизни одна в дорогой квартире, притворяясь, будто счастлива.
Мы долго сидели вместе на кухне. Я рассказал ей про акцию протеста, про «Хезболлу», про молчаливую толпу и металлический прут. Про Силвера.
– Он по крайней мере что-то сказал, – заметила она.
Я сердито покачал головой.
– Чего ты хочешь, Гилад? Чего ты ждешь от людей?
Я посмотрел на синяк на ее лице, окровавленную губу. Вокруг ее глаз наметились тоненькие морщинки, которых я раньше не замечал. Было поздно. Она измучилась. Посмотрела на меня, будто больше всего на свете хотела услышать ответ на свой вопрос.
Я пообещал себе, что никогда больше этого не сделаю, но в понедельник поехал в школьном автобусе вместе с остальными. У меня не было энергии идти по холоду от метро, да и вообще с принципами у меня в то утро было неважно. Семинар Силвера стоял первым уроком. Я подумал было пропустить его. Совсем не пойти в школу. Но с другой стороны, думаю, я ожидал некоего объяснения. Как он украдкой вернулся и свернул тому парню шею. Что-то в этом роде.
Он начал занятие с нетипичной лекции:
– В 1958 году члены «Фронта национального освобождения» Алжирской революционной партии убили четверых французских полицейских в Париже. Морис Папон, тогдашний шеф парижской полиции, устроил ответные рейды против алжирского сообщества по всему городу. Он арестовал тысячи алжирцев и, в числе прочих мест, поместил их под стражу на Зимний велодром и в гимназию Жапи, которая, кстати, до сих пор находится там, совсем рядом с бульваром Вольтера, если кого интересует. Вы знаете, почему я упомянул, в частности, два этих места?
Этим утром он был холоден. Никакого чувства юмора, едкий, саркастичный и незнакомый. Помню, Хала смотрела на него, прищурившись, на ее лице отразились недоумение и озабоченность. Она быстро писала в своей тетради. Вся игра, какая была в пятницу, вся легкость ушли.
– Я упомянул их, потому что в 1942 году, шестнадцатью годами раньше, оба этих места использовались во время La Rafle du Vel’ d’Hiv[52]52
Облава на зимнем стадионе (фр.).
[Закрыть]. Кто-нибудь знает, о чем я говорю? – Он обвел класс взглядом. Он был в бешенстве. – Абдул? Никаких идей? Это о чем-нибудь тебе говорит?
Абдул кивнул.
– Да? Хорошо. Тогда расскажи нам об этом, расскажи нам о La Rafle du Vel’ d’Hiv.
Oh продолжал кивать, но пожал плечами:
– Я не знаю.
– Нет? – переспросил Силвер. – Нет.
– Я знаю. – Это была Хала, которая обычно радовалась, когда обнаруживалось невежество Абдула, но она была расстроена и встревоженно посмотрела на Абдула, продолжающего кивать и барабанить пальцами по тетради.
Силвер прислонился к своему столу. Сложил на груди руки, вопросительно поднял брови и глядел на нее.
Она сердито посмотрела на Силвера.
– La Rafle du Vel’ d’Hiv. Полиция арестовала тысячи французских евреев.
– Да. Хорошо. – Он кивнул. – Из тех двенадцати тысяч евреев более четырех тысяч были дети. Петен использовал и Зимний велодром, и гимназию Жапи в качестве центров для интернированных. Евреев держали там до отправки в Драней. А из Драней их перевезли в Освенцим, где большинство умерло. Итак, возвращаемся в пятьдесят восьмой год, когда вместо евреев французская полиция начала арестовывать алжирцев, бросать их в Сену, пытать и так далее. Это продолжалось в шестьдесят первом году, когда ФИО возобновил свои нападения на французскую полицию, и менее чем за два месяца одиннадцать полицейских было убито. В результате все, кто хотя бы внешне напоминал алжирцев, превратились в законную добычу – на людей нападали, арестовывали, топили и пытали. Людей бросали в реку со связанными сзади руками за то, что они казались алжирцами. Морис Папон ввел комендантский час и запретил мусульманам, не только алжирцам (Папон сказал – «мусульманам»), находиться на улице с 20.30 до 5.30. ОНО призвал к мирной демонстрации протеста, и в октябре шестьдесят первого года тридцать тысяч человек выступили против комендантского часа. По всему городу полиция стреляла в толпу и бросала людей в Сену. Особенно с моста Сен-Мишель, недалеко от места, где многие из вас проводят субботние вечера за выпивкой. Было убито двести человек. Все – арабы. Десять лет назад мы узнали, что Папон сотрудничал с нацистами. Его судили за «совокупность преступлений против человечности» и приговорили к десяти годам тюрьмы. Но это другая история. Зачем я вам это рассказываю?
Он оглядел нас, вызывая хоть кого-нибудь на ответ.
– Зачем? Потому что Сартр, как участник этих событий, сам будучи когда-то военнопленным, выступал в поддержку ФНО и за независимость Алжира.
Мгновение он колебался, качая головой.
– Забудем его оплошности во время оккупации. Сартр писал гневные статьи против жестокого обращения с алжирцами и против расизма, характерного для всей Франции. Его называли предателем и антифранцузом. Обвиненный в предательстве, он получал письма с угрозами смерти и все равно делал то, что делал почти всю свою взрослую жизнь – продолжал писать. В квартиру Сартра бросили бомбу. Он продолжал писать. А потом снова бросили бомбу, на этот раз уничтожив квартиру полностью. Но он все равно продолжал писать.