Текст книги "Двадцать рассказов"
Автор книги: Александр Каменецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Кто же вам мешал убежать? Вы заметили, стражей у нас немного, они ленивые и без конца режутся в кости, а их оружие накрепко заперто в подвале. Решетки на окнах тонкие, ржавые и привинчены из рук вон; встряхни ее как следует – и вырвешь. Отчего же не бежать?
– Но я не преступник, зачем мне вести себя так, чтобы навлечь подозрения? Я простой человек, каких тьма, миллионы, люблю то, что любят все, боюсь того, чего принято бояться, делаю всё те же ошибки, о которых без конца предупреждают и родители, и книги... Имею все слабости и пороки, свойственные нам, двуногим, и пороков, конечно, больше, чем добродетелей. Но разве это наказуемо – быть обыкновенным, незаметным, ничтожным?
– Боюсь, вы заблуждаетесь. На самом деле, каждый, кто попадает сюда, в глубине души знает, что это неспроста, не на ровном месте, но вследствие стечения множества крайне важных обстоятельств. На вид они не такие уж и важные, но причинно-следственные цепочки столь длинны и запутанны, что поневоле проникаешься к ним уважением. Представьте, к примеру, что сто лет назад за океаном один человек случайно уронил коробку спичек, а вот теперь из-за этого вас казнят. Видите эту грандиозность?! Если бы вы убежали, то потом всю жизнь маялись бы мыслью, что над вами не свершилась положенная судьба, вы сами ее, своими руками оттолкнули, и теперь существуете без судьбы, ровно какой-нибудь шелудивый пес, и еще хуже. Прибежали бы к нам, стали бы колотиться в двери, просить прощения и умолять принять обратно, а мы бы вам, конечно, отказали. Бр-р-р, даже подумать о таком страшно...
– Нет-нет, вы все коверкаете, это невыносимо, невыносимо... Я запутался, я больше не могу! Зачем, зачем, кому она нужна, эта казнь? Правительству? Судейской коллегии? Богу?
– Вам, разумеется.
– Мне?!
cho"'> – Ну, конечно, вам одному, нам-то как раз совершенно все равно.
– Но зачем?
– Не горячитесь, пожалуйста, не размахивайте руками, вы еще чего доброго заденете меня по лицу. Признаться, вам можно даже позавидовать. Другие люди живут себе годами и не думают, что им тоже предстоит казнь, словно какие-нибудь глупые водяные крысы, а вот вы твердо все знаете, и оттого можете многое для себя решить. Ведь вы не больны, в здравом уме и трезвой памяти, никто вас не гонит в шею, не грозит – сиди себе и думай на здоровье.
– О чем же мне прикажете думать?
– Что значит, о чем? О чем думают люди в вашем положении? Как прошла жизнь, был ли в ней хоть какой-то смысл, что останется потомкам...
– Да какое вам дело, черт побери, до всего этого?
– Лично мне – никакого, я на службе, а вам полезно. Тем более, что в анкете стоит: "Рассуждения и выводы приговоренного". Вот и извольте делать выводы. Если надо, я подожду.
– Нет у меня никаких выводов. Жил себе, и жил. Теперь все так подурацки кончается... Слушайте, неужели все это всерьез? Неужели вы меня не разыгрываете? Может, у вас припрятана где-то скрытая камера, и нас показывают сейчас по телевизору?
– Упаси Бог, разве можно шутить такими вещами?
– Тогда... Ну что, что мне делать, как мне вас убедить?
– Меня убеждать не надо, у меня на ваш счет вообще никаких соображений нет, это строго запрещено. Лучше скажите: зачем вы прожили столько лет на свете? Чем вы их таким заполнили, чтобы не стыдно было вспомнить?
– Зачем?.. Да как скажешь, зачем... Как можно ответить на такой вопрос? Не знаю, и все.
– Выходит, впустую?
– Черт его знает, может, и впустую. Я вообще не так часто об этом задумывался. То работа, то разные другие дела, то всевозможные хлопоты, беспокойство... Нет, не могу ответить.
– Пишу: "Отвечать отказался".
– Погодите-ка, что значит "отказался"? Думаете, мне нечего сказать?
– Так говорите же, не тяните резину.
– Нужно собраться с мыслями, сосредоточиться... За пять минут всего ведь не поймешь, а вопрос серьезный. Тут целая жизнь нужна, чтобы на него ответить.
– У вас и так была почти целая жизнь.
– Да-да, была... Знаете что, я с самого детства очень боялся смерти. Думал: вот живешь-живешь, а потом вдруг хлоп – и нет тебя. Как же так, что же тогда будет? Ведь столько еще всего предстоит, просто голова кругом. Начнешь что-нибудь одно, глядь – уже другое подбирается, его нужно успеть сделать, потом третье, четвертое... Не успел одно понять, за ним стоит другое, еще сложнее, так и мечешься от загадки к загадке, так и прыгаешь кузнечиком. Сначала кажется: все впереди, потом – все позади, а что там впереди, что позади непонятно. Вот вам и весь ответ.
– Спасибо и на том.
– Я, знаете ли, с недавних пор стал верить, что каждый человек рождается затем, чтобы исполнить свою судьбу. А в чем она, судьба, неизвестно. Мечешься, мечешься, хватаешь отовсюду понемножку, мучаешься, нос себе разбиваешь, потом помрешь, и спросят на том свете: ну как, исполнил свою судьбу или нет? Что им ответить?
– Прекрасно, просто прекрасно! Вы поэт. Я ваши слова непременно запишу. Теперь последняя часть анкеты, очень важная: "Уважительные причины". Вы не устали?
– Нет, не устал.
– Тогда будем заканчивать. Имеется ли у вас хотя бы одна уважительная причина, чтобы отменить казнь? То бишь, лично у вас, исключая семью и детей.
– Конечно есть: я невиновен!
– А еще?
– Еще... Какой странный вопрос... Что же это должна быть за причина? Ведь я живой человек, понимаете, живой, и вы хотите забрать у меня жизнь... тут я даже не знаю, что сказать. Я запутался, я в капкане, который вы мне приготовили... Мучитель! Чего же вы хотите, чего вы добиваетесь? Ну, пожалуйста, позвольте мне целовать вашу обувь, лежать у вас в ногах, молить о пощаде... ну, отдайте меня палачу!
– Я сам палач.
– Тогда где ваши клещи? Почему вы не загоняете мне иголки под ногти? Что вы... кто вам дал право делать из меня посмешище, какое-то чучело...
– Вы сами себя таким выставляете. Я всего лишь задаю вопросы, и то не по своей воле. Закон требует...
– Да пропади он пропадом, ваш закон! Ненавижу эти законы, из-за которых человек бьется в мышеловке, он как голый в муравейнике... У кого мне просить пощады, у кого, у кого?!
– Зачем же вам просить пощады? Просто отвечайте на вопрос, и дело с концом. А вам всем зачем-то дыбу подавай, клещи... Странные люди, честное слово.
– Да я знать этого не хочу, не желаю об этом думать! Жизнь... да, пустая, бесполезная, ни к селу, ни к городу, но моя, моя! Ведь у меня больше и нету ничего, кроме этой самой жизни, пускай даже я не знаю, куда бы ее приткнуть. Хотя и она, в общем-то... Разве я чувствую себя живым? Хожу в молочный магазин, делаю еще целую тысячу дел, а между тем все во мне умерло давным-давно, сгнило, и теперь я – настоящий труп, еще мертвее, чем труп. О, зачем вы заставили меня смотреть на все это?! Изувер, будьте вы прокляты, изувер!
– Кто же совершил над вами такое злодейство? Или вы до сих пор ничего не понимаете? Не понимаете, насколько мы милосердны?
– Ах, до чего хочется жить, но зачем? Зачем? Ведь я раньше не обращал внимания, а теперь вижу... Нет, не хочу, не хочу, делайте со мной что угодно, но я не могу этого вынести, лучше пытки, лучше каленое железо... Казнь! Да ведь давно пора, лучшего и не придумаешь. Знаете, в то утро я стоял за молоком и думал: Боже, так не может продолжаться без конца... Ведите же, ведите скорее, накажите меня, избавьте от этого идиотского груза, который висит за плечами с самого младенчества... Да ведь жизнь и есть самое большое преступление, и расплата за него справедлива – смерть. Ведите, казните меня, я заслуживаю казни!..
...................................................................... ...................................................................... ...........
– Что ж, разрешите поздравить вас: казнь прошла успешно. Так и запишем: "успешно". Давайте руку – нечего лежать на полу, еще простудитесь.
– Что... что вы сказали?
– Я сказал, что казнь свершилась. Теперь приведите себя в порядок, распишитесь вот здесь и ступайте домой. У меня, между прочим, рабочий день кончается.
– Как? Куда же я пойду?.. Зачем? Ведь невозможно после всего этого жить дальше... Вы обманули меня! Подлец, палач!
– Ну-ну, не надо дебоширить. Дальнейшая судьба казненных нас не касается. Мы выполнили свой долг перед законом, и все тут. Вы свободны.
– Я – свободен?.. свободен?.. свободен?..
БРОДЯЧИЙ СЮЖЕТ
– А вот так, а вот так! – завыл писатель и закружил волчком по комнате. – Как хочу, так и буду. Могу еще и "русскую" сплясать.
– Пошел ты к черту, – ответил уставший Сыроедов.
– Кто мне заделает дырку в голове, кто? – продолжал вопить писатель. – Кто забинтует мне раны на лице? Уйми меня, уйми, пожалуйста! А не то я радио твое разнесу, разобью магнитофон твой электрический и прыгну через окно, как вольный мячик, сгоряча перекувыркиваясь.
– Вот идиот, – сказал Сыроедов, заслоняя собой музыкальный центр. Идиот пьяный, что мелет. Стоп, стоп, остановись! Сядь на место и скажи, что тебе не нравится, в конце концов.
– Что мне не нравится? – писатель прыгнул в кресло и принялся топтать его ногами. – Ах, если бы ты только знал, что мне не нравится! Мне не нравится, как растет трава, как светит солнце, как сменяют друг друга времена года. Съел?.. Еще мне не нравятся некоторые законы, например, закон тяготения или закон Кулона. Целые науки я ненавижу: физику, геометрию, природоведение, и я велел бы сжигать все книги, все до одной – вытаскивать их из домов, из библиотек и сжигать, покуда не останется один только хрупкий пепел. Хочешь еще? Я ненавижу этот мир совсем, как он есть, от мельчайшего муравья до заоблачной звезды, до небесных тел, и легионы демиургов, и Силы, и Престолы, и Херувим, и Офаним... О-го-го, если бы ты знал, как я ненавижу Его Самого! Существуй нечистый, я продал бы ему душу просто так, назло, да ведь нету ни души, ни нечистого. Знаешь, в чем величайшая загадка мироздания? Знаешь?
– Нет, – признался Сыроедов, теряя терпение.
– В том, что правы материалисты, – и писатель закрыл лицо руками, как будто плакал.
Так они оба долго молчали. Потом Сыроедов сказал:
– Ты совсем пропал, это уже не шутки. С тобою с таким дело плохо. Что случилось за эти годы, почему ты так сдал? Когда-то, наверное, ты был совсем другим.
– Не помню, – всхлипнул писатель, – ничего не помню. Вроде бы я долго болел, потом пришел в себя посреди больничной палаты, но оказывается, что пока я был болен, пришла пора умирать. Ты хоть чтонибудь понимаешь в этой жизни?
– Я считаю, Бог есть, – подумав, ответил Сыроедов. – А ты – горький пьяница. Разве можно напечатать то, что ты мне принес? Эти листочки вдоль и поперек исписаны бредом.
– Только в жару и в бреду может жить человек! – заорал в ответ писатель. – Иначе как ты объяснишь, что происходит со мной, почему я не нахожу себе места? Разве я виноват, что у меня есть душа, пусть даже я в нее не верю? Кто сделал так, что меня трогает музыка Моцарта и Шостаковича? Из-за кого, из-за чего мне не дает покоя какой-нибудь оттенок заката или узкая улочка, усыпанная палыми листьями, или "Охотники на снегу"? Почему мне сплошь интересно то, мимо чего другие люди проходят, не замедляя шаг? И поэтому ничто, ничто из обычных радостей и наслаждений жизни не идет ко мне в руки, и я стал хуже самого последнего.
– Не ври, что отличаешься от других, – возразил Сыроедов. – Ты просто взвинченный тип, и свою жизнь ты свел с ума. Есть простые вещи, о которых нужно думать каждый день, иначе каюк. И потом, разве не о чем писать? Ведь те люди, за счет которых существует наш журнал, разве они хотят, чтобы ты их так... макал... во все щели? Найди другую тему, возьми себя в руки, будь умнее.
– Хочешь, я напишу о том, что Гоголь видел черта? – вдруг живо спросил писатель. – Серьезно. Потому и в религию ударился, и уморил себя голодом. Целую книгу про черта, которую потом сжег. Совсем не второй том "Мертвых душ", как учат в школе, а книжку про черта.
– Ну, это уже ни в какие ворота, – безнадежно махнул рукой Сыроедов, – это уже совсем.
– Не веришь? – взвился писатель. – Я тебе сейчас докажу, у меня все материалы с собой, я ношу их в голове, чтобы не показывать чужим...
– Ой, хватит с меня, хватит! – перебил его Сыроедов и совершенно остервенел. – Хватит с меня этого, уйди, не мучь. Уйди, выйди отсюда! Как ты стал таким? Чем я могу тебе помочь?
– Помолись за меня, – тихо ответил писатель, приблизив к Сыроедову свое лицо, не сулившее ничего хорошего, – помолись, а? Не то я однажды кого-нибудь покалечу.
Улица ревела, как дикий зверь. Тысячи людей брели плачущие, неспособные, совсем потерявшие себя. Над их теплой толпой клубился разноцветный удушливый парок, состоявший из коротких неважных мыслей. Некоторые, самые слабые, забивались в черные подворотни, где вскоре пропадали навсегда; следы их забытья виднелись всюду. По проезжей части сновали редкие кошки. Писателя тотчас взяли в оборот, чтобы он не ушел далеко. Люди это или нелюди, он разобрать не мог, поскольку давно уже не делал различия, погружаясь туда, откуда все видится подругому.
– На Запад, на Запад, – лихорадочно бормотал один, блестя очками. Целую жизнь мечтал вырваться на Запад, наконец, вырвался, и оказалось, что Запад не здесь. Вообще, Земля круглая. Идешь в сторону заката, и попадаешь, в конце концов, все туда же.
– Поехали, разрушим Китайскую стену, – предложил писатель. – Для многих она тоже символ.
Другой протиснулся поближе и заговорил липким свистящим шепотом, подергиваясь от возбуждения:
– Я тебе такую хохму расскажу, до параши добежать не успеешь, уделаешься от смеха прямо здесь. Приходит один в социаламт. Говорит: дайте денег на планирование семьи. Те его послали, конечно. Мужик – в суд, настырный попался идиот. Давай судиться. И что ты думаешь? Суд постановляет: считать за норму 20 половых актов в месяц. И дают ему бабки на 20 гандонов! Ты себе представляешь? Ты можешь себе это на минуточку представить?
– Ублюдок, – сказал ему писатель, – у меня нет женщины.
Тут появился третий, седой и усталый человек, со вставными социальными зубами. Он курил "Беломор", захлебываясь дымом, в его туфлях не было шнурков и ремня на поясе.
– Лагерь, – прохрипел этот седой, – сытый, благоустроенный лагерь. Когда-то нас хотели превратить в животных прежде, чем умертвить, – так ради Бога, умереть мы всегда успеем. Местные же тут ни при чем, просто первое, что всплывает в нас в незнакомой среде, – это лагерная психология. Так уж привыкли, так уж нас воспитала Система. Нормальное, человеческое вытравливается очень быстро, а главное – само по себе. Стоит лишь немного надавить, и все выскочит наружу, как гной из чирея. Знаешь, и ехать-то, по большому счету, бессмысленно, ведь дальше души не уедешь и дальше смерти не соврешь...
– У-уу-ууу!! – страшно завыл писатель, задрав голову к небу, – у-ууу! Рассыпьтесь, призраки! Разве не место вам в аду? Разве вас можно исцелить! Что вы меня кружите, что вы меня водите? Останусь на месте и буду лежать в грязи, чтобы не даться вам, опрокинете меня, но разъять не сумеете... Что поднимаете против меня железную молотилку, куда засыплете вы свой урожай?..
Так он кричал, стоя посреди пустой улицы, и размахивал руками, словно ветряная мельница, задевая, как ему казалось, прохожих. Кошки ахали.
– Какие-то свиные рылы вместо лиц, свиные рылы вместо лиц! – горячо восклицал писатель, затем упал, прижался волосатой щекой к мокрому булыжнику и пополз прочь от кошмара.
...................................................................... ...................................................................... ...........
– Во как мужика корчит, – с уважением произнес кто-то у него над ухом по-русски, затем ловкие руки бережно прошлись по карманам, и писатель окончательно потерял сознание.
...................................................................... ...................................................................... ...........
Когда, и где, и как он пришел в себя, неизвестно. Стояла глубокая ночь, рядом грохотала железная дорога, сыпало мелкой и противной моросью. "Разве я умер?" – с надеждой подумал писатель, но живые мысли его, наскакивая одна на другую, уже неслись чудовищным галопом: где я? что со мной? с кем мы были? – и картины одна хуже другой принялись выплясывать в его пылающем уме. "Жил как прыщ на щеке, – удрученно проворчал, созерцая эти картины, внутренний судия. – Выдавить было некому".
– Пить! – вдруг стукнуло в голове, как камнем в окошко, и виски посыпались мелкими стеклышками. – Пить хочу!
Внутри надулся пузырь и покатился кверху, плеснув на асфальт с таким звуком, как будто кого-то хлестнули по щеке. В ужасе отшатнувшись от сделанной им вонючей лужи, где копошились кусочки еды, писатель побежал вдоль по улице, отталкиваясь каблуками от равнодушной земли. На углу, сияя, как ангел, стоял автомат "Кока-Колы", залив булыжник нездешним белым полыханием.
– Ах ты, светлый! – крикнул ему писатель и ударил ногой в толстое стекло, за которым трусливо прятались холодные жестяные банки. – Ах ты, чистый!
Стекло треснуло, но не поддалось, тогда он принялся бить еще и еще, ругался, разгонялся, прыгал и снова бил до тех пор, покуда из автомата не вырвалось с шипением приземистое, похожее на клубок ангорской шерсти существо неопределенного цвета, – вырвалось и стало кружить, тяжело подскакивая. "Ничего себе паранойя, – смущенно признался писатель и метнулся прочь, бурча под нос скороговоркой: – Подумаешь, русский человек сходит с ума на чужой земле, эка невидаль". Существо устремилось следом прытко и весело, бежало и приговаривало: "Ich bin, du bist, er ist..."
– Грамматика построена на широко известных герметических принципах, – молвил глухой голос из-под земли. – В частности, грамматически правильно поставленный вопрос содержит в себе до девяноста процентов грамматически правильного ответа. А искусство ставить вопросы издавна считается высшим из герметических искусств.
Писатель остановился, пораженный мудростью.
– Эй! – окликнуло его существо. – Чего застрял? Беги, давай, дальше. Я мерзну без движения.
– Ну уж нет, – твердо ответил писатель. – Ничего подобного. Я спросить хочу, я сейчас спрошу.
– Пошел ты, – сказало существо, сразу уменьшившись в размерах. Зануда. Никто из вас не любит играть, – и исчезло.
– Спрошу, спрошу, спрошу, спрошу! – все твердил, стуча зубами, писатель. – Всю жизнь хотел спросить, да не у кого было. Хотя, у кого же спрашивать-то, Господи, если грамматика построена на герметических принципах, и отвечаешь себе ты сам?..
– Солидное мнение, – подтвердил глухой голос из-под земли. – А ну, обернись-ка на секунду.
Улица напоминала длинный, черный и влажный тоннель, уводящий в никуда, и в конце этого тоннеля, там, у трамвайной остановки, где особенно сгущалась чернота, полыхал ослепительный огонь. Этот огонь приближался со страшным вытьем, заполняя собой трубу тоннеля, а двигался он быстрее, чем писатель успевал о нем думать.
– Wie spat ist es? – громко и членораздельно спросил он, глядя в самую сердцевину пламени и сохраняя спокойное сердце. Спросил, и тотчас себе ответил: – Es ist zu spat... zu spat... zu spat...
Затем нахлынул сплошной смертоносный мрак, которого писатель уже не видел. Полицейская машина остановилась, погасив фары, двое легко подхватили его под руки и бросили внутрь. Многочисленные голоса хохотали.
Врачей было двое, на вид – мужчина и женщина, и походили они на двух старых желчных птиц. Когда его спрашивали о чем-то, писатель делал круглые глаза и отвечал с горечью: "Это – фарш, а это – арш. Как сказано в Библии". Тогда сразу оставляли в покое. Единственное, что он понял в определении своей дальнейшей судьбы, было слово "делириум", которое точно выражает обычное состояние подвижного человеческого ума, потому писатель не волновался. Каждый раз, когда ему казалось, что наступал вечер, он пытался объяснить своему соседу по палате, молодому, античного сложения, нарциссу-кататонику природу всех вещей, убеждая его никогда не менять выбранной позы, хотя кататоник уже несколько раз порывался это сделать.
Однажды, напившись перед сном горячего чаю, писатель вдруг сказал:
– Знаешь, брат, как умер Гоголь? Как он ёрзал на спине, лежа в гробу и тяжело дыша, и все старался разорвать ногтями нежную атласную обивку, загоняя себе в пальцы грубые древесные занозы? Как он моргал и всхлипывал, посасывая кровоточащие нарывы и осторожно пробуя отросшую щетину на лице? Забывался иногда, пытаясь встать, как обычно по утрам, и ударял лоб о крышку; шишка на лбу все росла и росла, покуда, наконец, не лопнула и не пустила корни в остывающий жидкий мозг, а оттуда потянулась к свету, произведя за много лет могучее древо русской литературы. Ах, сколько на нем побегов, отростков и ростков! Тебя никогда не тянуло, брат, подрубить это древо у самого корня?
Кататоник задумался и едва не переменил позу. Писатель зычно прикрикнул на него и продолжал:
– Все мы вышли из шишки Гоголя, и главный герой, около которого мы все пляшем, это Хома Брут. – Он очертил кататоника меловым кругом и сказал зачем-то: – Вот она, наша русская силушка...
Тотчас же следом за тем страшно загремело, загукало, и посыпалось в палату сквозь решетку сатанинское отродье, так что наутро нашли только несчастного кататоника, да и тот был не в себе.
Вода в канале стояла живая и мутная, она клубилась испарениями в холодной предрассветной мгле, с отвращением принимая отражение горбатого чугунного моста и скрюченной человеческой фигурки у перил. Это наступал последний час безумной ночи, когда над шпилями соборов еще золотятся низкие мерцающие звезды, а через три границы осторожно прочищают глотки первые петухи. Писатель вздохнул и очнулся, наконец, весь. О вспомнил, что вначале они долго спорили о чем-то с Сыроедовым, пили мандельштамовское Chablis, подозрительно дешевое и с газом, затем потянулись взять еще; взяли; Сыроедов исчез, а через несколько часов исчез и весь видимый мир, пустив вместо себя нечто трудновообразимое. Даже само время, на которое писатель и раньше не очень-то полагался, выкинуло ненормальный фортель и обежало петлю сквозь несколько лет за стенами некоей лечебницы, чтобы вернуться затем в изначальную точку и затянуться на горле человека, глядящего в темную воду. Но смерть не пришла. Сырое и твердое снова взяло верх и теперь торжествовало, подбадривая себя далекими автомобильными гудками. Оно проступало отовсюду, со всех сторон сразу, так, словно никуда и не уходило, словно существовало всегда и не знало вместо себя ничего иного. Эти утренние катастрофы хорошо знакомы всякому, кто хотя бы немного жив, но и они, эти живые, еще спали, тяжело выдыхая в своих постелях уголекислоту. Сырое и твердое забирало писателя в кольцо, как на волчьей охоте, и красные флажки уже маячили отовсюду, хлопая на колючем ветру. Сырое и твердое смеялось, зная о правоте своих законов, зная о неотвратимости своих решений, зная о себе. Оно обещало все, что можно обещать, кроме свободы, поскольку свободу у него отобрала смерть. И писатель занес уже было ногу над чугунными перилами, стараясь успеть, покуда над каналом не выбросили красную тряпку, покуда не погасла последняя низкая звезда над шпилями соборов.
– Zum Beispiel, – произнес кто-то у него за спиной высоким тенорком и цепко ухватил повыше локтя. – Возьмем две одинаковые спички и подожжем их одновременно. Как вы считаете, которая раньше сгорит, левая или правая?
– Чур меня, чур! – вскрикнул писатель и рванулся через перила, но рука не пускала.
– Известно ли вам, – продолжал между тем незнакомец, – что любая жизнь есть беспрерывный диалог с Создателем? Поди знай, почему нас не устраивают Его ежеминутные ответы.
– Известно, известно, – прохрипел писатель, холодея. – Оттого и лезу в воду. Пустите же!
– Смотри ты, как человек противится аду, – хихикнул незнакомец. Однако у нас мало времени. Слазьте скорее с перил, светает.
Писатель опустил ногу и обернулся. Перед ним стоял невысокий худощавый господин в потертом старомодном сюртуке и театральном цилиндре, немного похожий на загулявшего актера, да к тому же с тонкой тросточкой, которой он игриво постукивал по булыжнику. Рукоять у тросточки была выполнена в форме пёсьей головы. Длинный любопытный нос, ехидные светлые глазки, аккуратная щеточка усов над верхней губой и закрывающие уши масляно-черные волосы не оставляли сомнений. К тому же, выражение лица у незнакомца было такое, как будто он что подсмотрел или подслушал в церкви, и теперь любовно вертит на языке исключительной оригинальности анекдотец. Писатель даже на мгновение подумал, что известный постамент в его родном городе сейчас пуст, а пахло от незнакомца не серой, но почему-то медным пятаком.
– Ба-а-а! – вырвался из писателя сдавленный вопль ужаса.
– Зовите меня Николаем Васильевичем, если угодно, – доверительно представился визави и покрепче перехватил под мышкой толстую рукопись, туго стянутую бечевкой.
– Бродячий сюжет, – пролепетал, стуча зубами, писатель, – бродячий сюжет. Заслужил...
– Да-с, это вам не членский билет Союза, милостивый мой государь, все так же подхихикивая, сказал Николай Васильевич и резво начертал в воздухе концом трости фосфоресцирующую фигуру, которая мигом пропала. – Хотя можно и членский билет, конечно. Или Букеровскую премию. Не изволите ли Букера пожелать?
– Ды-ды-ды! – ответил писатель, часто и тяжело дыша.
– Скучно, конечно, повторяться, – вздохнул Николай Васильевич, тихонько оскалившись в воротник. – Тем более, кто из нас не читал классики? Может, у вас есть какая-нибудь оригинальная идея?
– Есть, есть! – внезапно выпалил писатель и, обхватив сатану руками, принялся кричать горячим шепотом в самое его ухо: – Забери ее от меня, забери, я тебя умоляю! Ты же за нею пришел, окаянный, она тебе нужна – так бери, бери скорее, только не медли и не передумай, а взамен мне ничего не надо, ей-Богу, ничего, это для меня и будет самое лучшее, лучше вечной молодости, лучше Букера, лучше всего на свете. Она у меня как гнойник, как язва, как волдырь на заднице, как какаянибудь киста или метастаза, или еще хуже. Она мой палач, она мучит и топчет, она бессмертна и переживет меня, и бросит червям, и останется безнаказанной. Она заставляет меня, обманывает, сулит, водит за нос, никогда не спит, у нее всегда наготове ложка дегтя. Неугомонная, прожорливая, всегда начеку, скользкая – не ухватишься, настырная, цепкая, всюду лезет, всюду сует свой нос, всего ей мало, всегда недовольна, шипит, как змея, и не дает покоя. Не хочу ее, не хочу, не хочу!! Как ребенка или больного преследуют кошмары, так она гоняется за мной. Сидит на цепи, как злая собака; знает – а ничего не скажет, имеет, да не поделится. Она – чтобы давить, мешать и держать в узде. Она – хуже тебя!..
Писатель укусил себя за палец и поднес его к самому длинному носу Николая Васильевича:
– Видишь: кровь! Давай сюда свою бумагу, давай скорее, не мешкай!
Николай Васильевич холодно и в некоторой растерянности выпростался из объятий писателя, начертал тростью новую светящуюся фигуру и исчез, оставив после себя аромат теплого грибного дождя пополам с плесенью старой библиотеки. И тут же все пошло вспышками, вспышками какими-то, и через три границы отсюда прокричали, наконец, петухи.
...................................................................... ...................................................................... ...........
До чего же здесь хорошо!
Пологие, нежно-зеленого бархатного оттенка холмы, наскоро разбросанные по плоской равнине под высоким прозрачным небом в облачной дымке; вдалеке, у непрерывно убегающей кромки горизонта, лесополоса, да золотистая маковка церкви, да шоссейная дорога, по которой проносятся почти невидимые редкие автомашины. Лаконичный пейзаж средних широт: ничего лишнего, как на японской гравюре, где из сгущения пустоты проступают неплотные формы, осторожно намеченные пугливыми штрихами. Здесь предмет всегда соседствует с воздухом и держится за свое место, вжимаясь боками в его неподатливое тело, а сам воздух то напряженный и упругий, как мяч, то густой и сытный, словно бабушкин творог, свежий и дерзкий с утра и неподъемный к вечеру, допьяна упившись разнотравьем. Природа сторонится ярких красок и сильных впечатлений, как молодая невольная монахиня: убран сумасшедший кобальт, от которого раскалывается голова, и соскоблена жестокая зелень изумруда – до черных проплешин, где галки выклевывают из земли червей. Куда ни глянь, не на чем остановить зрачок; взгляд, а следом за ним мысль привыкают к беззаботному скольжению, теряясь в травах и возвращаясь из-за далеких холмов налегке.
Раньше весь мир был для тебя мгновенно чередующимися кусками целлулоидной пленки, склеенными невпопад и прокрученными в темной дощатой будке исподволь, без должной цели, ради случайного заработка забредшим сюда киномехаником; теперь можно различать цвета и запахи, и прикосновения теперь исполнены большим смыслом, чем вереницы прочитанных книг. Приблизив лицо к траве, различишь несколько сот оттенков зеленого: и купорос старой бронзы, и глянцевый бок незрелого помидора, и прозрачный халцедон виноградины, и злая кромка отбитого бутылочного горлышка, и нити водорослей, и живая молния ящерицы... Эти тонкие зеленые стрелы, они одинаковы только на первый взгляд: отдай им должное, и узнаешь их тайну. Наслаиваясь на легкое усилие, терпение приходит само собой, и чем больше ты узнаешь, тем вольнее дышится в этой уютной вселенной, что раньше проносилась за грязным окном электрички, неузнанная, пытаясь догнать тебя протяжным криком птицы или запахом костра, который разводят рыбаки на вечерней зорьке. Этот мир словно бы промыт свежей ключевой водой, он ясен и свеж, мерцает и слепит великолепием, полный тайн и предчувствий, он – сама загадка, и он же – простота; куда ни пойди, там ждет тебя сокровище, которому нет цены, но приобретение не тяготит, открывая все новые двери; отовсюду раздаются голоса, объясняющие неподвластные истины, и этой игре нет конца...
Писатель отнимает свою тяжелую, увенчанную крутыми рогами, голову от сочной травы, и торжествующий рев его исполнен наслаждения, понимания и силы. В отличие от других, слишком занятых собой на бескрайних пастбищах подлунного мира, он хорошо знает, что ждет его совсем скоро, но принимает свою участь с гордым смирением свободного существа.
ЛИЗА МАЯКИНА
Лиза аккуратно засовывает толстый пакет между ног, чтобы не мешал, и нашаривает в кармане ключи. На лестничной клетке темно, свет не долетает с верхнего этажа. Можно рассмотреть силуэт своих туфлей, но обычно они сливаются с полом. Лиза вытряхивает связку ключей и ощупью пытается определить нужный. Не выходит. Она примеривает ключи, каждый по очереди, к замочной скважине, отчаивается, достает зажигалку. Тут что-то происходит, непредвиденное, пакет падает со шлепком, омерзительно чавкает внутри. Ч-черт! Колесико зажигалки заедает, отказывается вращаться. Лиза нагибается, чтобы поднять пакет, и тут, в довершение всего, куда-то в темноту проваливаются ключи... Зажигалка, наконец, поддается. Лиза опускается на колени и шарит мигающим пятачком света по холодному бетону. Свет брызжет в лужу, растекающуюся вокруг пакета, где стоят оба ее колена.