Текст книги "Царевна на троне"
Автор книги: Александр Красницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
XXVII
СОРВАННАЯ СМУТА
розные дни переживала царевна-правительница Софья Алексеевна. Она ясно понимала своё положение, сознавала призрачность своей власти. Какая это власть, если иные стрельцы могли шатать её из стороны в сторону, если они могли за несколько бочек вина, выкаченных им для пропоя, сгонять с царства одних, возводить на престол других! Что это за положение, если развратный старик Хованский, плохой полководец на поле битвы, мог предъявлять требования на красавицу, царскую дочь, замужеству с которой был бы рад любой зарубежный король!
Царевна зубами скрежетала, платки свои кружевные в мелкие клочья рвала, всех своих горничных девок перещипала со злости, когда ей вспоминались замыслы Тараруя. В ней этими замыслами была оскорблена женщина, женщина гордая, властная, знающая, кто и что она такое, и притом ещё, женщина любящая…
После ночного свидания в беседке царевна не видела князя Василия Васильевича, – да мало того, что не видела, а сама не хотела его видеть.
– Когда сдержу своё слово и покажу ему, что Тараруй в свой смертный час будет отказывать, – приказала она передать своему любимцу, – тогда и свидимся…
Однако, тут говорила уже не одна только гордость. Как ни была могуча царевна, а и в её мужественное сердце закрадывалась неуверенность в своём будущем. Она тоже хорошо знала, на какие силы опирался Хованский, и порой отчаяние начинало охватывать её. В сущности говоря, она была одна, совсем одна; то трусливое боярское стадо, которое толклось постоянно в царских палатах, только раздражало её своею растерянностью.
"У-у, окаянные! – думала не раз царевна. – Возьмёт Тараруй силу, так от меня все они к нему и посыплются! Вот и вся их цена".
Однако в последние дни при царевне оказался человек, в котором она сразу же уверилась безусловно. Это был Фёдор Леонтьевич Шакловитый. Уже одного того, что он был прислан "светом Васенькой", было вполне достаточно, чтобы царевна положилась на него, как на каменную гору. И она на этот раз не ошиблась: Фёдор Шакловитый был именно такой человек, какой и нужен был Софье Алексеевне в переживаемое ею тревожное время.
Она сразу приблизила его к себе, долгие часы проводила с ним в разговорах о предстоявших событиях, и Шакловитый умел всегда успокоить её тревогу.
– Брось даром крушить своё сердце, матушка-царевна, – говорил он, – что там будет, Бог покажет, а я так думаю, что не Тарарую нас взять…
– Думаешь? – спрашивала Софья Алексеевна.
Шакловитый презрительно передёргивал плечами.
– В грош я тараруевских стрельцов астраханских не ставлю! – говорил он. – Они, что пёс-пустолай, только на одно тявканье и годны… Сделай по-моему, царевна, и увидишь, что выйдет… Доверься мне в этом! Богом клянусь – не пожалеешь!..
Шакловитый уже не однажды развивал пред правительницею в подробностях свой план борьбы со смутой, но только накануне того дня, когда должен был идти роковой крестный ход, царевна-правительница сказала ему:
– Ну, Фёдор, сделаю по-твоему, а в остальном сам действуй…
Глаза молодого человека заблестели радостью, когда он услыхал эти слова.
В день крестного хода несмотря на все страхи, все московские улицы и проулки, по которым он должен был пройти в Донской монастырь, кишели народом. Все знали, что вряд ли дойдёт до монастыря крестный ход, что на пути ему тараруевы приспешники приготовили засаду, и что дело дойдёт до кровопролития; но всё-таки во всех говорило любопытство и собрало на улицы толпы праздных людей. Среди них был и недавний пленник Тараруя – князь Василий Лукич Агадар-Ковранский.
Когда он вырвался из погреба Хованского, то первым, на кого он наткнулся, очутившись на свободе, был Фёдор Шакловитый. Последний увёл к себе освободившегося пленника, скрыл его у себя до поры, до времени и только теперь, в день крестного хода, позволил ему выйти на московские улицы, чтобы посмотреть, как начнётся тараруево "великое действо".
Князь Василий Лукич ходил из улицы в улицу, как сонный. Всюду он видел буйные толпы пьяных стрельцов, слышал угрозы залить Москву кровью и не видел ничего такого, что было бы приготовлено хотя бы для отпора начинавшегося бунта.
А что последний был неизбежным, это казалось очевидным.
– Возьмём за себя великих государей, – во всё горло орали пьяные, – пусть они сами царствуют, а бабьего хвоста нам на престоле не нужно…
Такие крики раздавались всюду. Начало своего "великого действа" Тараруй полагал именно в захвате царей. Это он считал наиболее важным; остальное всё, по его расчётам, должно было пойти как по маслу.
Вдруг незадолго до того, как кончилась в Успенском соборе литургия, показались стройные ряды всадников, направлявшихся через Москву к Коломенской заставе. Это выходил в полном своём составе стремянный полк, тот самый, на который не питал надежды князь Хованский. Полк красиво прошёл по улицам, никого не трогая, и это ещё более убедило бунтовщиков в их успехе.
– Видел, князь, стремянных? – ликовали полупьяные стрельцы, – теперь нашему делу ни от кого помехи не будет…
Чу, зазвонили колокола. Это пошёл крестный ход. Вот его хоругви, слышны песнопения… Вот идёт духовенство.
Стрельцы не двигались с места. Они стояли, разинув рты, не зная, что им делать. Ни царей, ни царевны-правительницы за крестным ходом не было…
– Отъехали цари-то с Москвы, – пронеслась вдруг весть среди обескураженных бунтовщиков, – стремянные их поезд провожать позваны.
Хитросплетённый план Тараруя потерпел крушение.
XXVIII
ЦАРСКИЙ ОТЪЕЗД
а, не удался в самом своём начале план старого Тараруя!..
Несчастные пьяницы-стрельцы были подбиты на то, чтобы захватить обоих царей и скрыть в подмосковном дому своего "батьки". Но царей на крестном ходу не оказалось и захватить было некого. Повод к смуте был вскрыт разом: и всеми сторонниками Хованского овладели смущение и растерянность.
Сам Тараруй не знал, что делать. Теперь ему уже не о царстве нужно было думать, а о том, как спасать свою голову. Старик хорошо знал нрав своих стрельцов. "Сумы перемётные" – нередко называл он их сам. Всякая неудача действовала на них угнетающе, и теперь можно было ожидать, что если не все полки, то большинство их, перейдут на сторону правительницы.
"Изловить! Придушить сразу, – было первою же мыслью Хованского, когда он получил известие об отъезде царей, – всё равно пропадать теперь".
Но момент был уже упущен. Весь царский двор был в селе Коломенском и около него для стражи оказался стремянной полк, достаточно сильный, чтобы отбить нападение стрельцов, если бы только те осмелились на это.
Но стрельцам было не до того. Они приуныли, потеряли всякую бодрость и пьянствовали так, что в кружалах не хватало вина.
Однако, Хованский не хотел сдаваться. Он вздумал пугать правительницу "новгородскими боярами", которые, будто бы, прибыли в Москву для всенародной смуты, и совсем уже глупо спрашивал у правительницы, что ему с ними делать?
– А тебе бы, воевода, – последовал ответ, – тех новгородских бояр взять за себя и разыскать ими, для чего они то действо затеяли, и, разыскав всё, бить челом великим государям, пусть бы грамоту свою дали и тех смутьянов по своей царской воле пожаловали.
Другими словами, Хованскому указан был обычный порядок судебного расследования по делам подобного рода и при этом даже было подчёркнуто, что, дескать, он, воевода, своего дела не знает, ежели о нём расспросы делает.
Это было таким ударом по самолюбию князя, что он совсем голову потерял и начал было Москву мутить и кровавую гиль поднимать.
Однако опять последовала неудача! Московский народ не хотел гили и был против стрельцов, которых считал рассадником смуты; стрельцы, растерявшиеся после первой неудачи, боялись народа, зная, что они – ничто без него и негодны были ни к каким вооружённым выступлениям.
Раскольники же, видя, что ни народ, ни стрельцы смуты не начинают, тоже сидели, не давая о себе ни слуха, ни духа, так что Тараруй и его сын остались совершенно без союзников. А тут ещё наступило новолетие. Нельзя сказать, чтобы день первого сентября праздновался Москвою особенно пышно, но, как и во все другие праздники, москвичи любили основательно выпить в течение его. Москва в день "действа нового лета" обычно имела пьяный праздничный вид, а на этот раз осталась трезвою. От двора пришёл указ Хованскому быть у "действа нового лета", а он, струсив сам, не пошёл. Не пошли и его стрельцы. Из народа пришли только пьяницы, и патриарх остался очень недоволен. Ещё бы! При торжестве был только один окольничий.
Москва испугалась, с одной стороны, стрелецкого бунта, а с другой – была уверена, что боярские дети и люди отомстят в день новолетия стрельцам за беспорядок на крестном ходу. Таким образом, с обоих сторон было пусто, а Хованский, не получавший точных сведений о настроении стрельцов и народа, был уверен, что он останется совсем без союзников.
О малолетних царях он получал довольно верные сведения. Они, благоверные, изволили путешествовать. Из села Коломенского оба царя отъехали в Воробьёво, из Воробьёва – в Павловское, затем – в Саввин-Сторожевский монастырь, где праздновать изволили память чудотворца Саввы. Затем они вернулись в Павловское, а из него проехали в Хлябово, а из Хлябова – в село Воздвиженское, где и были четырнадцатого сентября, дабы отпраздновать здесь престольный праздник.
Ездили-то цари не совсем просто. Не Бог весть какие они сёла объезжали, а массу народу собрал их поезд. Напрасно сказал поэт, что "живая власть для черни ненавистна". Во время этого путешествия царей, из которых один был недоумок, а другой – малолеток, около них собралась такая масса всякого народа, какая и в Москве не всегда собиралась.
Софья ездила с братьями и ловко придумала.
Прибыл с Украины гетманыч Семён и ради него царевна-правительница стала рассылать всем боярам, окольничьим, думным людям, стольничьим, стряпчим, дворянам московским и жильцам указы о походе из Москвы в Воздвиженское, всем было приказано съехаться непременно к 18 сентября. В этот день назначился большой приём гетманыча великими государями, а так как в канун этого дня были именины царевны-правительницы, то ещё шестнадцатого сентября масса московской знати переполнила Воздвиженское. Тут были не только придворные люди, но и множество простых стрельцов, пожелавших воспользоваться именинным днём, чтобы заявить о своём раскаянии принести повинную царевне.
Князь Иван Андреевич Хованский видел, что вся его затея рушилась, но для вида всё ещё держал голову высоко. Он оказался в полном одиночестве; около него ютился ещё сын его, Андрей, прекрасно понимавший, что его судьба связана безусловно с судьбою отца. Второй сын, Иван, словно не замечая, что происходит, пьянствовал и беспутствовал со стрельцами, как прежде.
Нельзя сказать, чтобы князь Иван Андреевич казался забитым или униженным; напротив того, он держался совсем гоголем, отдавал распоряжения, как будто ничего не произошло в Москве, и не показывал вида, что число преданных людей вокруг него с каждым днём всё таяло и таяло. Должно быть, он всё ещё питал надежду, и эта надежда прочно сидела в нём, хотя бы потому, что он видел, что и князь Василий Васильевич Голицын всё ещё остаётся в Москве и даже не делает никаких сборов к отъезду.
– Обнесли нас пред царевной-то, – лицемерно вздыхал он в беседах с сыном, – уж если она своего… милого дружка к себе не требует, так, значит, ничего она не задумывает, и всё пойдёт на Москве по-старому.
Однако, семнадцатое сентября сильно пугало Тараруя. Он уже прознал, что на день своих именин царевна назначила в Воздвиженском "большое сидение", то есть совет по каким-то государственным делам. Если бы она не призвала к этому сиденью и Хованских, то это значило бы, что они в великой опале, но этого не было. Особым гонцом правительница просила и князя Ивана, и князя Андрея прибыть к ней "на водку", то есть, другими словами, она приглашала их и на созываемый ею совет.
Тараруй был в восторге от этого приглашения и, нимало не медля, собрался в Воздвиженское.
XXIX
ЛЮБОВЬ И ТРОН
нязь Василий Васильевич Голицын тоже получил приглашение прибыть в Воздвиженское на именины царевны, но оно было далеко не таково, как приглашение Тараруя.
Царевна-правительница уже чувствовала и ясно видела, что она в состоянии исполнить те обещания, которые несколько хвастливо были даны ею князю Василию при ночном свидании в беседке, и написала ему очень нежное приглашение.
"Свет ты мой Васенька, солнышко ты моё ненаглядное! – читал князь Василий Васильевич в нежном послании своей разлапушки. – Проходит наша тёмная ночка и радостный светлый день наступает, но, как в беде, так и в радости, не могу я тебя забыть, моего светозарного. Спасибо тебе за Федю Шакловитого! Вот парень, в молодые лета умудрённый опытом старца седого. Он мне один только добрый совет подал; но я так думаю, что не он, а ты мне добро сделал, ибо если б ты его ко мне не прислал, так и его в тяжёлые годины около меня не было бы. Так что не он, а ты мне помог окаянную хованщину избыть. Теперь же я ничего не боюсь. Около меня народ сошёлся и происки врага мне не страшны. Приезжай ты, свет мой, в Воздвиженское, где я с братьями милыми и с мачехой будем справлять именины мои, святой Софии, премудрости Божией, коей имя невозбранно ношу я с твоею теперь, Васенька, помощью. Назначила я после водки у великих государей великое с боярами сиденье. Ты на него хотя и не приезжай, а после пожалуй. Может быть, и исполнится слово моё, кое я тебе в нашем особливом разговоре сказала, и увидишь ты, какое кому царство проклятый Тараруй будет отказывать. А тебе, соколу моему поднебесному, привет от меня. Поцелуи же мои потом последуют, когда мы без письма с глазу на глаз встретимся".
Это письмо, дышащее и любовью, и ненавистью, произвело большое впечатление на князя Василия Васильевича. Он не любил Хованского, считал его вредным интриганом, но уже по той паутине, которую раскидывал Тараруй, видел в нём человека, куда более способного, чем дядя царевны, Иван Михайлович Милославский. И ему жалко было князя Ивана Андреевича, жалко потому, что, по его соображению, этот зарвавшийся вельможа, как бы там ни было, человек с русской душою, мог бы быть полезным русскому царству. Но Голицын видел, что князь Иван Андреевич приуготовил свою судьбу, и теперь, жалея его, размышлял, как бы устранить от него его ужасную участь.
Шакловитый был у князя Василия Васильевича постоянным гостем и являлся к нему запросто.
Скромный подьячий величался теперь уже думным дьяком и правил многие царёвы дела. Он отнюдь не был снисходителен ни к Хованским, ни к стрельцам.
– Брось ты, княже, жалеть эту мразь, – сказал он Голицыну. – Много их, и обо всех-то их, от первого до последнего, плаха да виселица плачут. Одну голову срубить – десяток на её место явятся. Одного повесить – десяток с петлями на шее прибежит. Чего их жалеть-то? Э-эх! Добра ещё царевна-правительница! Собрать бы их всех на Красную площадь да перерезать, как персюки баранов режут, чтобы другим, что после придут, не повадно было бунтовать. А то, сам посуди, из-за чего они стараются? Очень им переболело, кто на царстве будет; ведь Романовы, Милославские, Хованские – один им дьявол. Кто их водкой поит, тот им и царь. А польза какая от них? Вот смутьянят ляхи, обидные грамоты рассылают, Украину в подданство к султану зовут, чтобы от нас их отшибить. А пошли-ка этих стрельцов на рубеж, так разве они годны для царского дела? Нет, новые солдаты куда пригоднее. Ежели бы моя воля была, вывел бы я всё это войско стрелецкое до единого… Смута только одна от него…
В ответ на такие суждения князь Василий только головой кивнул.
– Всякому овощу своё время, – произнёс он. – Хорошо, что теперь и стрельцы есть. Буйны они, что говорить, а всё-таки сила. Силою же один только ум владеет. Настанет время, когда и сами они пропадут. И так я думаю, что такое время не за горами. Недолговечна правительница. Сам, поди, знаешь, не по дням, а по часам растёт богатырём нарышкинец-то. Мало времени пройдёт – и придётся правительнице ему царство сдать. А уж он-то и не с одними стрельцами управится.
– А скажи мне, княже вот ежели бы, к примеру сказать, Пётр-то Алексеевич царём стал? Был бы ты ему слуга, или нет? – спросил Шакловитый.
– Был бы! – без всякого раздумья ответил князь Василий. – Не за страх, а за совесть был бы, хоть и не люб мне. Ведь всё же он – царь над Русью венчанный.
В князе Василии Васильевиче уже сказывался будущий дипломат, умеющий заглядывать за завесу грядущего.
XXX
НА ПУТИ К ПЛАХЕ
ся московская знать двинулась в Воздвиженское, как только стало известно, что царевна Софья там будет справлять свои именины. По дороге в тихое, мало посещаемое село потянулись длинные обозы; с утра до ночи, а то и ночью, видны были колымаги, окружённые вершниками, слышались непрерывные крики, брань, понукание, и уже одно это должно было бы показать князю Хованскому, что затеянное им дело потерпело полнейшую неудачу.
Однако, старый Тараруй всё ещё не хотел сдаваться; он никак не мог поверить тому, что его тайные замыслы могли быть раскрыты. Он не допускал мысли, чтобы кто-либо мог прознать его сокровенные тайны, а всё то, что пока произошло, ещё отнюдь не составляло, по его мнению, никакого преступления, в котором можно было бы обвинить его. Такие мути и гили, как вызванная им, и раньше того не раз бывали в Москве; задорность и буйность стрельцов были хорошо известны, а он ничем не проявил себя – ни подстрекательством к мятежу, ни даже попустительством на него. Да и мятежа-то никакого не вышло, всё обошлось тихо. А злые языки мало ли что говорить могут? Их мерзкого бреханья не переслушаешь.
Так думал Хованский, и женской придурью, то есть капризом, объяснял себе желание царевны отпраздновать именины не в столице, а в далёком подмосковном селе. Наконец, видя, что все отъезжают из Москвы в Воздвиженское, князь Иван Андреевич решил и сам поехать вместе со старшим сыном, князем Андреем.
Было ясное сентябрьское утро, когда, наконец, из Москвы к Пушкину тронулся поезд Хованского. Желая показать, что ему бояться нечего, князь Иван Андреевич не взял даже стрелецкого конвоя, а ехал запросто. Думалось ли ему в те мгновения, когда он отъезжая крестился, что он в последний раз в жизни видит блистающие главы московских сорока сороков?
А оставленная им Москва словно теряла голову от неожиданно нависшей над ней беды. Такое с ней случалось ещё впервые. Правда, отъезжали на время гили и Тишайший царь, и царь Михаил Фёдорович, но столица, всё-таки, никогда не оставалась без высокой власти, к которой она уже привыкла в предшествующее царствование. Всюду шатавшиеся пьяные стрельцы, то там, то тут задиравшие мирных обывателей, как бы хотели показать, что ждало бы москвичей, если бы они, "тараруевы детки", стали и на самом деле хозяевами положения, и тем самым как бы оттеняли значение высшей власти для мирного населения. Скоро эти полупьяные буяны стали ненавистны своими бесчинствами для всех, кто оставался в Москве, и если бы не уверились, что в конце концов правительство справится со смутой стрелецкой, против них двинулся бы сам народ.
Князь Василий Лукич во все эти смутные дни шатался по Москве, к чему-то всё приглядываясь, чего-то всё ожидая. Ему казалось, что "тараруево действо" далеко ещё не закончено и что так ничем не может быть кончено. Порой ему становилось жалко, что он не принял предложения Хованского, порой он обвинял самого себя в том, что сам до известной степени был виновником всей этой московской бестолочи, только напрасно перебудоражившей людей.
"Э-эх, если бы в прежнее времячко да это, – думалось ему, – уж тогда было бы, где разгуляться!.. А то и народ-то какой пошёл: режь его, а он, как телёнок, голову протягивает. И стрельцы тоже – хороши молодцы… нечего сказать! А ещё войском считаются!.."
И опять в душе этого неукротимого человека рождалась злоба, притом, совершенно беспричинная в его положении. Вряд ли он даже знал, на кого он злобствовал; он сознавал только одно, что всё делается не так, как ему хотелось бы, что смута не принимает такого характера, какой он представлял себе. В то же время князя Агадар-Ковранского неудержимо тянуло в Воздвиженское, где была теперь вся Москва. Ему хотелось видеть, как встретится Тараруй с неукротимой царевной и чем завершится их встреча. Натура князя Василия Лукича была непосредственна, он легко поддавался своим порывам, и, когда прознал, что князья Хованские собрались на царевнины именины, решил и сам отправиться в Воздвиженское, дабы стать свидетелем того, чем завершится наконец "тараруево действо". Как ни неукротима была душа этого человека, всё-таки то, что он пережил в последние дни, как бы покинуло его и уже лишило прежней мощи, в которой всегда сказывалось более безумства, чем ума.
Нельзя сказать, чтобы замыслы Тараруя, в которые он столь неожиданно проник, не привлекали его. Всё преступное скорее находило отклик в душе Василия Лукича, чем доброе. Злость заставила его помешать Тарарую, выдав Шакловитому его тайные планы, а теперь, когда, благодаря доносу, "тараруево действо" было проиграно, ему было уже жалко этого лихого старика, хотя и не прикидывавшегося доброжелателем простого народа, но всё-таки кое-что для него делавшего.
Обуреваемый такими мыслями, Агадар-Ковранский, пристроившись на чьём-то возке, начал пробираться к Воздвиженскому.
Между тем, Хованский добрался уже до Пушкина. Дорога была для него лёгкая. Много народа шло по ней, и со своим величайшим прискорбием он должен был видеть, что все эти люди шли к Воздвиженскому, то есть на поклон к царевне. Грустно было на душе у Тараруя, но тем не менее он считал своё дело далеко ещё не проигранным.
– Э, пустяки всё, – сказал он сыну, князю Андрею Ивановичу, стараясь ободрить его. – Полно, сынок, не робей!.. Не в таких мы с тобой передрягах бывали, а сухими из воды всегда выходили. И теперь мы выйдем. Не бойся!..
– А слыхал ли, батюшка, в чём виноватят нас? – спросил приунывший князь Андрей. – Знаю, что заведомую напраслину взводят, а как бы дыбою в застенке наше дело не кончилось.
– Э-э, пустое! Какая там дыба? Не так-то легко именитого князя на дыбу вздёргивать, не простые мы с тобой люди. Прежде чем в застенок отправлять, спросят, поди, нас, так ли то было, или нет.
– А ежели, батюшка, не спросят? – настаивал младший Хованский. – Ежели вот и видеть-то нас царевна не пожелает.
– Ну, тогда мы и сами на неё не взглянем, – дерзко сказал старик. – Возьмём да назад на Москву и отъедем, а там нас стрельцы-молодцы не выдадут.
– Хорошо, кабы так!.. А гляди-ка, батюшка, никак боярин Лыков из Воздвиженского назад едет.
Андрей Иванович не ошибался. Прямо на поезд Хованского надвигался отряд стремянных стрельцов, во главе которых был боярин Лыков, один из боевых воевод царя Алексея Михайловича, личный враг Хованского.
– Эге, князь Иван Андреевич, – закричал он ещё издали. – Поздно ты на царевнины именины собрался! Соскучилась по тебе наша матушка и вот теперь меня за тобой послала. Ну-ка, поедем вместе, скорее будем.
Глазом не успел моргнуть Хованский, как его поезд был окружён стремянными. Теперь и его сердце почувствовало недоброе.