Текст книги "Царевна на троне"
Автор книги: Александр Красницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
XXXIV
ДЫХАНИЕ ЛЮБВИ
акловитый увёл князя Василия в какую-то надворную постройку, приспособленную под жильё. Он, видимо, очень торопился, так как, приказав слугам накормить и напоить гостя, ласково сказал ему:
– А меня, князь Василий, уж прости. Пойду туда князю Василию Васильевичу поклониться. Нельзя иначе: он меня любит, и я его привечать должен. Ты же, поди, устал после передряги… Вот покушай, подкрепись, а потом ляг, сосни малость… Я, как только там освобожусь, приду к тебе и обо всём мы с тобой поговорим. Много есть нам, чем словами перекинуться; времена такие настали, что, ежели без разумения жить, так пропадёшь совсем. Так будь милостив, князь Василий, подкрепляйся; помни, что ты у меня и никто здесь тебя тронуть не посмеет.
Шакловитый исчез, и только теперь, оставшись один, Василий Лукич почувствовал, как он устал во все эти дни непрерывных скитаний по волновавшейся Москве. Он присел на лавку, хотел было налить себе вина из стоявшего на столе объёмистого кубка, но раздумал, отодвинул его прочь, потом опять придвинул, быстро налил чару до краёв, залпом выпил, осушил вторую, за нею ещё одну, другую и ещё несколько чар. Что-то так и жгло его внутри, страшно жгло; словно огонь какой-то невидимый палил всего его и нечем было утолить это мучительное пламя.
– Что со мной творится? – провёл он рукой по голове. – Или стремянные так напугали, что меня со страха лихорадит.
Князь чувствовал себя совсем плохо; его глаза заволакивал белесоватый туман, всё помещение, где он находился, словно наполнилось его клубами, и в то же время Василия Лукича жгло, жгло так, что по временам ему казалось, будто у него горит кожа; а между тем его трясла лихорадка. Пред ним как бы в тумане рисовалось что-то, какие-то смутные фигуры отовсюду кивали ему головами. То ему представлялись люди с перерезанными горлами, трясущиеся, кивавшие ему, и в них недавний атаман разбойников узнавал жертв своих придорожных неистовств. Он ясно различал их лица, видел широкие кровавые раны; но это не ужасало его – уж слишком были привычны для него такие зрелища. Дальше в туманной дымке он видел нагло смеющееся лицо Ивана Милославского, виновника того, что он пошёл атаманствовать на большую дорогу. Рядом с ним выглянуло бритое, иссохшее лицо польского иезуита.
"Этот зачем? – удивился Василий Лукич. – Ведь я-то в его смерти неповинен. Милославский зарезал его, так зачем же он-то сюда пришёл?"
Однако и это видение, созданное распалённым от болезни мозгом, только мелькнуло пред князем и на смену ему в какой-то дымке глянуло другое – молодое женское – лицо, кротко смотревшее на него голубыми чистыми глазами. Василий Лукич сейчас же узнал его. Ведь эта была Ганночка Грушецкая, первая, кого он полюбил, действительно, искреннею любовью, та самая Грушецкая, которая стала потом русской царицею Агафьей Семёновной, и которую он пощадил в тот момент, когда распалённый вином и ядовитыми насмешками Милославских шёл, чтобы отомстить ей за измену, в чём она вовсе была неповинна.
Теперь, видя это лицо, Василий Лукич почувствовал, как увлажнялись его глаза и какое-то чувство, мимолётно знакомое ему, чувство всепрощения, смягчало его неукротимую душу.
– Милая, милая, ненаглядная – зашептал он. – Помню я тебя. В душегубствах неистовых старался я позабыть тебя, в крови людской хотел утопить любовь свою, ан нет, не по-моему вышло. Ушла ты с этого света, ушла, даже и не ведая любви моей!
Князь простёр к дивному видению дрожавшие руки, но в белесоватом тумане вынырнуло новое красивое женское лицо, так и дышавшее могучей энергией, лицо с крупными чертами и с соболиными бровями, загнутыми дугою над горящими, как угли, глазами. Эти глаза глядели на Василия Лукича и словно жгли его своим искристым огнём. Неукротимо сердце князя-разбойника затрепетало, забилось, как попавшая в тенёта птица, и вдруг князь Василий Лукич нежданно для самого себя понял, что значит это последнее видение, отчего вдруг замерло его сердце и закружилась его пылающая голова.
На него – неукротимого, злобящегося – во второй раз в жизни снизошла любовь, любовь пламенная, всезахватывающая, всепоглощающая. Богатырь-царевна там, на крыльце, двумя-тремя взглядами взяла в вечный плен сердце князя Василия Лукича, и он чувствовал, что конца края не будет этой его новой неволе, что на всю жизнь он останется безвольным рабом своей новой любви.
Нехорошо он почувствовал себя в это мгновение. Явилось удручающее сознание собственного ничтожества. В самом деле, что такое был он, разбойник с большой дороги, пред нею, царевной, правившей как государь целым народом, целой необъятной страной.
Сознание всего этого успокоительно подействовало на Василия Лукича. Он почувствовал, что силы возвращаются к нему, а томительный туман мало-помалу рассеивается. Однако, ему не хватало воздуха в этой душной горенке и он чувствовал, что непременно должен выйти на воздух, дабы хоть несколько освежить себя. Повинуясь этому инстинктивному влечению, князь пошёл было к двери, но побоялся выйти обычным путём. Ведь за дверьми, непременно, кто-нибудь должен был быть и без надзора его не выпустили бы. Тогда он прибег к обычному своему способу: он выпрыгнул прямо в окно и очутился в саду, окружавшем эту избу. Сразу же он увидел пред собою ярко освещённое окно, и словно какою-то силою его так и повлекло к нему. Ночь была тёплая, окно оставалось открытым, и князь Василий Лукич свободно мог заглянуть внутрь горницы.
XXXV
МУКИ ОЖИДАНИЯ
асилий Лукич стоял под окном, скрытый кустами уже давно пожелтевшей зелени. Он ясно видел всё происходившее в комнате с приподнятыми оконными рамами и узнавал тех, кто находился там. Прежде всего он увидел царевну-правительницу, Софью Алексеевну, а с нею был и князь Василий Васильевич Голицын. Они свиделись впервые после того, как было между ними тайное свиданье в заброшенной беседке голицынского сада.
Князь Василий Васильевич терпеливо переносил эту разлуку. Его натура была вполне уравновешена, он не был способен к резким порывам, умел ждать и подчинять свои желания обстоятельствам. Но царевна Софья по характеру и пылкости была совсем другая. Порыв охватывал её всецело и всякое ожидание заставляло её нестерпимо страдать. Она даже несколько растерялась, когда увидала приближавшийся поезд своего "лапушки" и, только сделав большое усилие воли, овладела собою и приняла нового именитого гостя, как подобало её сану и положению.
Однако тут её выдержки хватило ненадолго. Все присутствовавшие при этом приёме заметили, как сильно волновалась царевна. Она то бледнела, то краснела, то вдруг становилась не в меру разговорчива, то неожиданно замолкала. Всем со стороны было видно, что она непомерно томилась. Наконец, она не выдержала и под предлогом усталости удалилась в свою опочивальню.
Это было как бы сигналом к тому, чтобы всем расходиться на отдых после этого чреватого событиями дня.
– Мамушка! – кинулась на шею старой своей мамке царевна, когда осталась одна с нею в просторной горнице, обращённой теперь в её спальню. – Тяжко мне, милая, инда места не нахожу себе нигде…
– Да уж вижу, всё вижу, – несколько ворчливым тоном ответила старуха – мне и говорить не надобно! Ждёшь ты – не дождёшься сокола-то своего!
– Жду, мамушка, – откровенно призналась Софья, – и так жду, что сердце так вот на части и разрывается…
– Ну, и пожди ещё малость времени, приведу я его к тебе. До утра времени много; вдосталь намилуетесь!
Вульгарное слово ударило царевну по нервам.
– Ты, старый пёс, что это такое? – вдруг вспылила она. – Что я, девка, что ли, чёрная, что свиданья дождаться не могу? Не для забавы у меня свет мой Васенька, а друг собинный! Ты попомни! – даже затопала она ногами на старуху. – Ежели хочу его видеть, так не для одной своей забавы, о коей и не помышляю даже, а для беседы душевной о делах государских.
Такие переходы от ласки и нежности к пламенным гневным вспышкам были у царевны нередки. В гневе Софья Алексеевна была прямо-таки страшна. Её лицо всё искажалось, губы начинали подёргиваться, глаза метали молнии, и разгневанная царевна могла перепугать и нетрусливого человека. И теперь, как ни привыкла мамка к этим сценам, а всё-таки струсила не на шутку.
– Прости, матушка-царевна, меня, неразумную, – робко сказала она, сопровождая свои слова поклоном, – по глупости, разве, обмолвилась я.
Вид оробевшей старушки подействовал успокаивающе на царевну-богатыршу.
– Вот так-то все вы! – смягчилась она и потом заговорила уже с кротостью: – Все вы одним миром мазаны! Этакую тяготу пришлось мне поднять, врага такого сломить! Да и не сломлен он ещё совсем-то: только у двух Хованских головы слетели.
– Ещё отродьице, князь Ивашка, остался, – напомнила старуха о втором гульливом сыне казнённого старика, – ещё бед немалых понаделать может, того и гляди стрельцов подымет.
– Не боюсь я стрельцов! Раскольники богомерзкие – вот кто страшны! По всему царству они рассеяны, и, где хоть один из них есть, смута тлеет. Вот кто мне страшен! А с ними вот так, как с Хованскими, не управишься, все головы раскольничьи за один раз не снесёшь. Вот и нужно думать, как от этой проклятой гидры упастись. Голова же у меня одна, да и голова-то, притом, бабья. Вот и хочется, чтобы при мне была голова мужа достойного, чтобы могли мы вместе над государским делом думать. Васеньку Голицына я для того избрала и будет он при мне до скончания живота моего. С ним я власть свою разделю, а не для забавы он мне нужен. Поди, старая, приведи его!
XXXVI
РАЗБИТОЕ СЕРДЦЕ
е минуты, которые провела Софья Алексеевна одна в ожидании князя Василия Васильевича, показались ей особенно длительными; они тянулись бесконечно, время словно остановило свой лет, мучая влюблённую женщину.
А разных мыслей и отрывков несвязных дум столько роилось в этой гордой головке, сколько ещё никогда не тревожило её во всё то недолгое время, когда ей, царевне-богатырше, пришлось взять на себя всю тяготу управления великим государством.
Она, очутившись без всякой подготовки у власти, часто терялась, не зная, как ей поступить, чью сторону держать. Отовсюду предъявлялись настойчивые требования, каждый из близких людей хотел, чтобы дела правления шли так, как ему хотелось. Даже такие родные люди, как Милославские, в особенности, старший дядя, Иван Михайлович, действовали только для себя, и нужд государства словно не существовало для них. Софья Алексеевна, хоть и богатыршей была духом и телом, всё-таки была женщиной и мыслила по-женски. Ей была нужна опора, а кто же и мог быть надёжной опорою, как не человек, которому уже давным-давно было отдано её девичье сердце?
– Васенька, светик мой радостный! – крикнула Софья Алексеевна, увидав входящего в её покой князя Голицына. – Да и встосковалась же я, тебя ожидаючи!
Она бросилась к князю и порывисто обняла его. Прозвучал долгий, полный жгучей страсти поцелуй, другой, третий. Потом влюблённая царевна откинула назад голову Василия Васильевича и жадным, испытующим взором с минуту или две вглядывалась в его лицо, как бы желая проникнуть в тайники этой души, узнать самые затаённые помыслы этого дорогого для неё человека.
Эту самую сцену и видел стоявший под окном князь Агадар-Ковранский.
Сперва дыхание остановилось у него в груди, в глазах потемнело, а в горле словно заклокотало что-то. Его рука сама собою потянулась к поясу, нащупывая рукоять ножа. Но это длилось только мгновение, кровь отхлынула от головы и перестала туманить мозг, руки бессильно опустились, весь он поник и как-то сразу ослаб. Он слышал поцелуи, страстный лепет, и нестерпимая тоска вдруг охватила его сердце.
"Нет! – вихрем летели в его мозгу мысли. – Видно, не суждено мне любить счастливо, не для меня на роду счастье написано!.."
И тут вдруг ему припомнилась его любовь к Ганночке Грушецкой, вспыхнувшая в его страстной душе вот так же неожиданно, как и теперь. Тогда она всецело родилась из жажды мести, но всецело овладела им. Это была бешеная страсть, и она не нашла себе ни малейшего удовлетворения: ведь Ганночка даже не узнала, что князь Агадар-Ковранский любил её, он в её жизни был лишь мимолётным воспоминанием. Она даже не узнала о том, что только внезапно всколыхнувшийся в неукротимой душе добрый порыв отвёл от неё смертельный удар.
Теперь случилось то же. Сразу был очарован Василий Лукич другой женщиной, и эта женщина, опять всколыхнувшая его душу, уже принадлежала другому.
Так и стоял неукротимый князь, около стены под окном, и всё слабела и слабела его душа, замирал его мятущийся дух, ослабевала недавно ещё могучая воля. А в открытое окно ясно слышался любовный лепет. В людях сказалось человеческое: ради любви было позабыто всё на свете, нежному чувству уступили место все тревоги и заботы.
Посерела недолгая сентябрьская ночь, на востоке загоралась предрассветная заря.
– Новый день зачинается! – проговорил князь Василий Васильевич, тихо подводя Софью Алексеевну к поднятому окну, сквозь которое врывались в неосвещённый покой утренняя свежесть и первые лучи ещё невидимого солнца. – Видишь, ненаглядная?
– Пусть эта заря будет нашею зарею! – томно ответила Софья, – помни, Васенька: и на жизнь, и на смерть вместе.
– Да будет так! – с чувством проговорил Голицын.
В этот момент ему кинулась в глаза чья-то фигура, быстро удалявшаяся к воротам сада. Это уходил сломленный любовью князь Агадар-Ковранский.
XXXVII
ПОСЛЕ ВСПЫШКИ
же на другое утро по Воздвиженскому разнеслась весть, что на Москве бунтуют стрельцы, поражённые слухом о казни своего батьки Тараруя. Они, охваченные мстительным порывом, разобрали оружие и попробовали поднять бунт. Кремль был занят ватагами стрельцов, у которых оказались даже пушки, самовольно захваченные ими на Пушечном дворе. Стрельцы дошли до такой дерзости, что толпились на Крестовой у патриарха и грозили убить его. К ним скоро присоединились солдаты бутырского полка, также вооружившиеся и также озлобившиеся на отсутствующее правительство. Словом, вспыхивал новый бунт, грозивший залить кровью всю Москву.
Но в Воздвиженском уже не страшились этих новых волнений. Без Тараруя стрельцы отнюдь не казались опасными.
Тем не менее, весь двор перебрался из Воздвиженского в Троицко-Сергиевскую лавру, и она сейчас же была приведена в осадное положение; вместе с тем во все окрестные города поскакали придворные люди с царскими грамотами о том, чтобы служилые люди сходились к лавре в полном вооружении на защиту великих государей от злых врагов.
Главное начальство в многострадальном монастыре, превращённом в крепость, было возложено на князя Василия Васильевича Голицына, в Москву же для распоряжения был отправлен боярин Михаил Петрович Головин, человек нрава крутого и решительного.
Он своими распоряжениями показал волновавшимся стрельцам, что их теперь не боятся. Да те и сами поняли это: сбор служилых людей к Троицко-Сергиевской лавре нагнал такого страха на "надворную пехоту", что многие стрельцы плакали, как дети, и вскоре же пришли к Головину с челобитной о царском жаловании их великою милостью: позволением быть при государях их выборными. От Головина они ходили с таким же челобитьем к патриарху и так странствовали от одного вершителя их судеб к другому, пока, наконец, не вымолили себе указа "быть к государям в лавру стрелецким выборным по двадцати человек от полка".
Грозно встретила этих выборных правительница-царевна. Она сама вышла на крыльцо к ним и, буквально, кричала на них, понося их разными словами. Но волей-неволей приходилось им слушать: проиграно было стрелецкое дело!
Однако, стрельцы в ту пору не знали того, что их московская смута перекинулась в разные области и, особенно, на юг, в казацкие стороны. Там приводился, очевидно, в исполнение раскольничий план. Не осведомившись о том, в каком положении было московское "действо", раскольничьи агитаторы всюду, где было только возможно, поднимали гили и смуты. Во многих городах стрельцы отказывались слушать воевод, и к ним подставала жадная до всяких бесчинств чернь, всюду ходили по рукам подмётные "воровские письма". Однако все эти вспышки были разрознены, не было согласованности в действиях, а потому грандиозные замыслы о восстановлении старой веры всюду терпели крушение…
Двор не особенно торопился с возвращением в Москву, и из лавры правительница именем великих государей рассылала свои указы.
Конечно, они прежде всего касались виновников всей этой передряги – стрельцов. Было уничтожено их прозвание "надворной пехоты", которым они крайне гордились, и вместо того явился уже официальный "Стрелецкий приказ", главным начальником которого был назначен дьяк Фёдор Леонтьевич Шакловитый.
К концу октября вся смута была ликвидирована и 6 ноября двор торжественно возвратился в Москву.
Князь Василий Васильевич Голицын возвратился в столицу первым лицом в правительстве после царевны: он уже носил титул "Царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегателя".
XXXVIII
ПОСЛЕ РАССЕЯВШЕЙСЯ БУРИ
Москве после всей этой стрелецкой передряги воцарились давно желанные мир и тишина. Внезапно налетевшая буря, казалось, на этот раз не оставила и следа. До «крови» не дошло, стрельцов удалось укротить без массовых казней. Они поняли, что со смертью Хованских их дело проиграно, что не вождь им и не мститель за погибших отца и брата гуляка-князь Иван Хованский. Все его попытки поднять стрелецкую гиль не шли дальше кружал, и если причиняли кому беспокойство, то только присяжным целовальникам, не всегда уверенным, что подгулявшие стрельцы уплатят за выпитое.
Железные руки Фёдора Шакловитого сдерживали даже самых завзятых буянов от открытого бунта. Да и немного прежних стрельцов оставалось на Москве. Все полки, которые были нагнаны в столицу из городов, были возвращены обратно. Из Москвы прежде всего были удалены самые буйные астраханские стрельцы, главный раскольничий оплот прежней "надворной пехоты", самые яростные противники всяких новшеств. Заместившие их новички держались пока тише воды, ниже травы. Стрелецкие полки незаметно, но быстро из преторианской гвардии обращались в самый заурядный гарнизон, и против них была выдвинута теперь новая сила – солдатские полки, число которых всё возрастало.
У стрельцов, несмотря на уничтожение звания "надворной пехоты", всё ещё сохранились кое-какие привилегии, у солдат же не было никаких. И это было причиною ожесточённой ненависти последних к первым. Таким образом, одной грубой силе была противопоставлена другая. Обе эти силы были парализованы этим в том случае, если бы они вздумали обратить своё оружие против правительства.
В эту пору у всех в Москве было в памяти и сердцах имя князя Василия Васильевича Голицына, "сберегателя", как все называли его. Именно ему все приписывали то, что смута промелькнула мимо, не залив столицы кровью.
Женский ум и в те времена стоил малого в глазах русских людей. Как бы ни была талантлива правительница, её талантливости не замечали, а вместо неё видели "сберегателя". Он начинал развёртываться во всю мощь своего недюжинного таланта и вёл внешнюю политику московского государства так, что пред Москвою стали заискивать зарубежные соседи.
И в самом деле, никогда ещё Москва не видала столько иноземных посольств, сколько в эти первые дни и месяцы всевластия царевны Софьи. Князь Голицын так ловко повёл дело, что был заключён "вечный мир" с Польшей, по которому к России отошла вся Малороссия с Киевом и киевский митрополит оказался в подчинении у московского патриарха. Само собою, при этом вместо ненавистника России, гетмана Дорошенко, был "избран" гетманом, уже обоих берегов Днепра и всей Украины, пронырливый Иван Степанович Мазепа – человек, лучше которого и нельзя было желать для Москвы на этом посту. Таким образом, Малая Россия воссоединилась с Великою Россией, а это был шаг, недоступный для дипломатов предшествовавших царствований.
Другим блестящим делом "оберегателя" было вступление России в "священный союз народов против турок", который тогда возник в Западной Европе. "Оберегатель" так ловко повёл дело, что России было предложено вступление в союз, а не сама она входила в него. Турки в то время были в нынешней Подольской губернии. Польша должна была вести с ними ожесточённые оборонительные войны, и участие России в союзе обеспечивало от них Европу.
Благодаря этому, европейский дух со всеми его стремлениями к новшествам благодетельного прогресса и эти стремления встречали в московском государстве благодатную, готовую к их восприятию самобытную почву. Прогресс шёл естественным путём; образование быстро развивалось, крепчала Русь великая…
Многочисленные посольства, прибывавшие в Москву со всех концов Европы, различные торжества по случаю их прибытия, на которые отнюдь не скупилась правительница, приучали русских людей к братанью с иноземцами. Москвичи, а через них и вся Россия, видели, что и за рубежом живут такие же, как и русские, люди, и Бог так же, как и в Москве, всяким их грехам терпит.
Начиналось великое сближение русско-азиатского Востока с европейским Западом.