355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Красницкий » Царевна на троне » Текст книги (страница 17)
Царевна на троне
  • Текст добавлен: 30 июля 2019, 22:00

Текст книги "Царевна на троне"


Автор книги: Александр Красницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

XLVIII
ПОД ВЛАСТЬЮ ЛЮБВИ

 Милославских князь Василий был встречен, как жданный гость. Братья, и в особенности на первых порах Дмитрий, окружили его всяческим уходом. Агадар-Ковранскому казалось, будто и они пришли в великое негодование, когда он рассказал им про своё ужасное заключение.

– Что и говорить, – сказал старший Милославский, – теперь полякам большая воля. В кабале у них московское государство; что хотят они, то и делают.

– Да с чего же это? – пробовал допытываться Агадар-Ковранский, но Милославские уклонялись от ответа.

Одно только он и узнал от них, что нет более в живых царя Алексея Михайловича, и что царствует сын его Фёдор Алексеевич.

Теперь, когда он был свободен и от него отошла прежняя мука, в его сердце вскрылась прежняя рана; ему вспомнилась Ганночка и снова заклокотала в нём любовь и ревность.

– Где-то она, ласточка-касаточка моя, теперь? – вспоминал князь Василий про Ганночку. – Поди, замужем уже, счастлива и никогда не вспоминает меня. Да и то подумать: за что ей вспоминать-то меня? Малого слова меж нами по сердцу сказано не было. Ну, что же, ежели мне счастья не суждено, пусть она, ненаглядная, будет счастлива во веки вечные!

Слёзы подступили к горлу князя Василия, когда он подумал так; тихая, кроткая печаль нисходила в его душу.

Однако вдруг ревность, а вместе с нею и адски кипучая ненависть, насильно пробуждённая извне, вспыхнула с прежней свирепой дикостью в душе князя Василия. Об этом постарались Милославские, решившие сделать князя орудием злобы против ненавистной им юной царицы Агафьи Семёновны!

Царские дядья узнали о заточенном русском князе от его тюремщика Петра. Сам перестрадавший своё горе и простивший его Пётр уже давно хлопотал о том, как бы избавить от мук своего несчастного господина, и обратился с этим к тем, кого, по его мнению, сильнее в Москве не было – к Милославским. Дмитрий Милославский, подробно расспросив Петра, быстро сообразил, что князь Василий Лукич может быть весьма полезен им, и тотчас заюлил пред добродушным Петрухой. Парень поверил и привёл к Милославским польского пленника.

Теперь оба брата решили, что время им приступить к исполнению своих мрачных замыслов, и умело повели своё дело.

Они с яростью, вполне способной распалить воображение ревнивца, долго рассказывали князю Василию, как вышла замуж Ганночка (о ней они всё, что им было нужно, узнали от Петра), так изобразили ему её "измену", что прежний яростный гнев закипел в душе Агадар-Ковранского. Наконец князю Василию было сообщено, чьей супругой стала Агафья Семёновна, и этому её замужеству был придан вид хищнического расчёта, а никак не свободно проявившегося чувства.

– Эх, – воскликнул младший Милославский, – уж если бы со мною такое было, ни за что не стерпел бы я! Нож бы в бок этой змее подколодной всадил, хотя она и царица! Поди, теперь подсмеивается она над тобою, Васенька!

Во время этой беседы кубки с вином не сходили со стола. Князь Василий, давно не видавший вина, пил с остервенением и с каждым глотком становился всё мрачнее и мрачнее.

– И всё-то это дело устроил крыжацкий пан Кунцевич, – словно вскользь заметил Дмитрий Милославский. – Задумал он нашего царя и весь народ в свою веру перевести, вот и подставил государю в супруги полячку богопротивную…

– Он? – прерывая хозяина, вне себя от ярости, закричал князь Василий и так ударил кулаком по столу, что все кубки и бокалы запрыгали.

– Он, всё он, – зашипел хозяин, – а теперь она, полячка проклятая, изменница твоя, поди, целует да милует муженька-царя, да над тем, кто из-за неё пострадал и сохнет, насмехается…

– Эх, – проговорил словно в раздумье Агадар-Ковранский, – ежели бы мне теперь нож отточенный, да подойти только поближе, уж за всё про всё расплатился бы я…

– А за чем дело стало? Хорошему человеку в этаком деле мы всегда помочь рады. Ножей много, не жаль этого добра, а о том, чтобы провести тебя, так для этого такой у нас человечек есть, что прямо на окаянную полячку наведёт, и делай с нею, что твоей душе будет угодно.

Сильно нетрезвый Агадар-Ковранский слушал эти речи и как-то особенно улыбался.

– Ну, чего же думаешь? – приставали к своему гостю оба Милославские. – Пойдёшь? Идти, так иди…

– А ну вас, – словно от назойливых мух, отмахнулся от них князь Василий, – ежели так, ведите!

Нетвёрдо помнил князь Василий, что было дальше. Милославские не скупились на угощение. Вино было безмерно крепкое, голова же Агадар-Ковранского после заточения слабая. Словно туманной дымкой застлало всё в его глазах. Смутно помнил князь Василий, что его куда-то везли, потом вели по каким-то тёмным переходам, и наконец он очутился в небольшом, ничем не освещённом покое.

– Вот и жди здесь, – шепнул ему чей-то голос, – в стене щёлочка есть, как свет увидишь, загляни, полюбуйся на свою змею подколодную, на полячку окаянную…

Агадар-Ковранский остался один и прежде всего ощупал себя. За поясом у него торчал длинный нож.

– У-у, идолы! – рассмеялся с чего-то он. – Аспиды и василиски. Какое дело задумали! Ладно, посмотрим, что я там ещё увижу. Я уж за обиду разочтусь, над собой надсмехаться никому не дам…

Прошло ещё немного времени.

Вдруг в тёмной стене засветился огонёк. Бесшумно скользнул вперёд князь Василий и припал к ней глазом. За стеною был ярко освещённый восковыми свечами покой, посреди него стол, накрытый на два прибора. Невдалеке от него, в глубоком кресле, сидела царица Агафья Семёновна. Она слегка задумалась, но её лицо не отражало печали. Ясен и безобиден был её взор. Агадар-Ковранский смотрел на неё, и слёзы текли из его глаз. Он не замечал их; его душа всколыхнулась при виде этой чудной красоты. По округлости стана царицы он понял, что скоро на свет Божий явится новая жизнь, и эта новая жизнь поднявшись и окрепнув, послужит на добро и на славу той православной Руси, которую угнетали они, Агадар-Ковранские, и грабили такие, как Милославские…

Отворилась одна из дверей покоя, и вошёл сам царь Фёдор Алексеевич. Это был уже не прежний заморыш-юноша, хилый и чахлый; теперь он возмужал, был весел, румян. Безмятежное счастье укрепило его, пересоздало в славного русского доброго молодца…

Царица поднялась с кресла и, в силу своего положения несколько тяжело ступая, пошла навстречу к простиравшему ей объятия царю.

Дрожь пробежала по всему телу князя Василия, видевшего всю эту сцену. Подступившие к горлу слёзы давили его. Не помня себя, он зарыдал и наобум кинулся к дверям из покоя.

Что было тогда в его сердце, князь Василий не соображал. На него словно опрокинулось что-то, но это "что-то" вовсе не было тяжёлым, давящим, угнетающим, а напротив того, он чувствовал восторг и умиление при воспоминании о той мимолётной сцене, которой он был свидетелем. Но вдруг он остановился: ему пришло в голову, что он перепутал переходы и теперь ему не выйти из этих дворцовых тайников…

В самом деле, он оказался в незнакомом ему месте. Это был какой-то узел дворцового лабиринта. Переходы здесь скрещивались, расходились в разные стороны, и князь Василий положительно не знал, куда ему идти, как выбраться из этой ловушки, в которую он был, очевидно, умышленно заведён.

– Окаянные, – задыхаясь шептал он, – смекнул я теперь, в чём дело. На зло меня наталкивали, хотели, чтобы её, ненаглядную мою, я погубил, а после того и сам бы попался. Да, нет, вот не вышло по-вашему!

Он радостно вскрикнул – один из переходов показался ему знакомым даже при слабом свете, кое-где мелькавшем в тайниках. Князь знал этот переход и уже не раз видывал его. Это был проход в так называемые кельи царского учителя, Симеона Полоцкого. Бывая у него для встреч с Фёдором Алексеевичем, князь Василий а тех случаях, когда ему приходилось дожидаться одному царевича, нередко выбирался из богатого помещения развесёлого монаха-пиита и прокрадывался по коридорам то в ту, то в другую стороны. Бывал он и в этом переходе и теперь сразу же узнал узел лабиринта, откуда можно было пробраться чуть ли не в любое помещение дворца.

"Ну, и везёт же мне! – подумал он. – Этого-то Милославские не сообразили, что мне ходы здесь известны. Ну, что ж, значит, судьба такая, не погибнуть мне. Ладно, попробуем! Авось инок Симеон за наваждение бесовское меня не примет".

Князь смело двинулся по знакомому переходу. Тут уже было значительно темнее, и Агадар-Ковранский старался идти так тихо, что его шагов совсем не было слышно. Вот и знакомая дверь роскошной кельи Симеона Полоцкого. Она была не прикрыта, и князю Василию достаточно было слегка толкнуть её, чтобы попасть в знакомые покои. Но он не сделал этого. До него донёсся говор голосов, и один из них показался ему знакомым. Несколько прислушавшись, Агадар-Ковранский так и замер на месте: он узнал этот голос! В покое монаха-пиита был иезуит Кунцевич, которого князь всё ещё считал своим наилучшим другом. С ним был ещё кто-то другой, и, только прислушавшись более внимательно, князь опять вспомнил этот второй голос. Он принадлежал Ивану Михайловичу Милославскому, царскому дяде.

– Ты уж, пан, – произнёс Милославский, – как там хочешь, а на нас не сердись. Не по нутру нам эта царица-полячка. Осетил ты государя нашего, попустил на то Господь. Мы, его верноподданные, должны порадеть о его здоровье и избавить его от дьявольского наваждения…

– При чём же я-то тут, боярин? – будто удивляясь, произнёс отец Кунцевич. – Моего старания тут ни к чему приложено не было…

– Ну, полно, говори там! – оборвал его Милославский. – Разве не ты её Фёдору-то подсватал? Ведь мы тоже хоть и на Москве живём, а не лыком шиты!.. Не ты, что ли, князя Василия Лукича Агадар-Ковранского в погреба поляка Разумянского упрятал? Одного лишь ты боялся, что помешает он твоим замыслам, а сам так змеёю в ангельскую душу юного нашего царя и забирался, невесту ему подыскивал. Эх, вы, клопы чёрные!

– Постой, боярин! – перебил его отец Кунцевич. – Что ты говоришь, того я не ведаю. Никогда я не боялся князя Василия. Весь он всегда в моих руках был и, что я указывал ему, то он лишь и делал. Государь же ваш сам увидал свою невесту и сам прельстился ею…

– А ты ему сказал, кто она такая и где её разыскивать?

– Сказал, – бесстрастно согласился отец Кунцевич. – Отчего же не сказать-то? Нешто они – друг другу не пара? – Голос иезуита дрогнул как-то особенно, видимо его всего охватил порыв – страстный порыв восторга пред самим собой. И он вдруг заговорил с особенной пылкостью, заговорил не столько для своего единственного слушателя, сколько для самого себя: – Да-да! Разве не пара друг другу эти молодые люди? Сознайсь: я отдал их одного другому… Да, боярин, я сделал это, всех вас перехитрив. Но из этого великое благо произойти может – не для Польши моей, а для вашей же Московии.

– Ну, какое ещё там благо? – буркнул Милославский. – Лаешь, сам не зная что, пёс потрясучий!

Отец Кунцевич будто не слыхал этого оскорбления, на которые никогда не были скупы Милославские, а прежним тоном воскликнул:

– Да-а, великое дело, великое дело! Большой народ погибает в кромешной тьме и уготован аду, преисподней, погибает и должен погибнуть, если только не просветится истинным светом и не воссоединится с великою римскою церковью, склонившись пред властью наместника Христа на земле. Об этом воссоединении и хлопочу я. Ради него и действовал я, ради него вырвал я Агадар-Ковранского из когтей смерти, когда он был болен, и держу его теперь в своей власти, как держат цепную собаку до того времени, когда её нужно спустить на злого ворога.

– Ой, смотри, не спустишь! – выкрикнул захохотав Милославский. – Не хвались заранее…

– Спущу, боярин, когда нужно будет, – твёрдо произнёс иезуит. – Покорен мне князь Василий во всём и жизнь отдаст по слову моему.

– Ан не отдам! – раздался выкрик, и обезумевший Агадар-Ковранский ворвался в покой, где происходила беседа.

Он был страшен. Вся та ярость, которую разожгли в нём Милославские, и которую успокоила было подсмотренная им идиллическая сцена в царской столовой, вдруг вспыхнула в этом легко воспламенявшемся человеке. Признание отца Кунцевича в том, что он сам отдал Ганночку другому, заставило князя позабыть всякое благоразумие. Не, помня себя, он очутился пред иезуитом, и его вид был таков, что даже Милославский отступил прочь в ужасе.

– Окаянные, окаянные! – вопил Агадар-Ковранский. – Что вы сделали оба? Вы оба, как коршуны, терзаете Русь несчастную, и не дорог вам её народ, а оба смеете кричать, что о добре её радеете.

– Ну, полно, полно! – попробовал остановить его Милославский. – Чего ты, князь, так разобиделся? Сделал ли дело своё удачно?

– Сделал, сделал, – словно в забытье, несколько раз выкрикнул князь Василий. – Да так сделал удачно, что никогда вам и во сне не снилось.

– Так вот теперь отмсти за себя! – указал Милославский на иезуита. – Ведь это он – всех твоих бед заводчик. Он тебя на столько времени в смрадный погреб посадил. Кабы не он, так женился бы ты на Агафье Семёновне и жил бы теперь припеваючи. Ну, что ж, вот и рассчитайся теперь, ежели случай выпадает.

Голова князя Василия закружилась. Он выхватил поясной нож и кинулся было на иезуита.

Однако тот давно уже поднялся с кресла и теперь стоял пред ним, бесстрастный, недвижимый, готовый к роковому удару.

– Ну, что ж, – произнёс он, – убей, князь Василий, меня, который тебя от смерти спас! Ну, рази, что ли?!

Что-то звякнуло о пол. Это Агадар-Ковранский выпустил из рук нож.

– Не могу, не могу, – воскликнул он, закрывая лицо ладонями рук.

– Чего там не могу? А ты попробуй! – сильно толкнул его рукой Милославский, а сам взметнул рукой.

В следующий же момент отец Кунцевич грузно рухнул на пол. Князь Василий Лукич вскрикнул, но Милославский, ухватив его за плечи, потащил к двери.

– Брось, не думай! – шептал он ему на ухо, – чёрная собака и без нас кончится. А теперь, ежели ты своё дело сделал, так обоим нам улепётывать надобно.

На другое утро в Большом дворце начался переполох. В покоях, которые занимал бывший учитель царя, Симеон Полоцкий, нашли зарезанного насмерть человека. Это был иезуит Кунцевич. Чья рука поразила его, так и осталось неизвестным.

Солнце счастья сияло над молодыми царём и царицею. Своё счастье они, светлые, любящие, распространяли вокруг себя. Но недолговечно счастье людское, всюду сторожит людей горе, крадётся оно за ними и настигает тогда, когда менее всего ожидают его люди. Не долго оно светило и царю Фёдору Алексеевичу и его дорогой жене, Агафье Семёновне[4]4
  Молодая царица родила единственного ребёнка, умершего во младенчестве, – царевича Илью Фёдоровича. Скончалась она на третий день после родов 14 июля (24 июля) 1681 года от горячки.


[Закрыть]
.

Царевна на троне



I
ГРОЗНЫЙ АТАМАН

округ большого и глубокого оврага, в стороне от большой проезжей дороги, пахло преступлением. Над кручами носилась стая воронья, пред пологим спуском была помята трава, поломан кустарник, как будто здесь только что была окончена отчаянная борьба. В ложбине оврага трава тоже была обмята и в воздухе носился запах свежей крови. И в самом деле, несколько в стороне виден был свеженасыпанный бугор, под которым, вероятно, была уложена на вечный покой жертва только что совершенного кровавого преступления.

То время было смутное. На московском престоле сидели малолетние цари Иван да Пётр Алексеевичи, а за их малолетством всеми государевыми делами правила их сестра, царевна Софья Алексеевна. Она была умной, способной правительницей, замечательно искусным политиком, но под нею всё-таки не было той почвы, какая нужна для успеха государевых дел: не было законности власти. Последняя была захвачена ею с помощью стремившихся к своеволию бояр да разнуздавшихся стрельцов. Кроме того, женщина на такой высоте – правительницы царства – была необычным явлением в России того времени, и, пожалуй, противников у царевны Софьи в годы её регентства было всегда гораздо больше, чем сторонников и приверженцев.

Открытого недовольства её правлением не было. Народ знал, что нужно же кому-нибудь быть на царстве, пока не подрастёт наследник Тишайшего, царь Пётр Алексеевич. Старики ещё помнили ужасы лихолетья и были твёрдо уверены, что хоть какая-нибудь власть всё же лучше, чем её отсутствие, и поэтому сдерживали от открытого бунта против правительницы тех, кто был помоложе. Может быть, из-за этого соображения люди мирились с царевной, но умаление законов всё-таки чувствовалось во всём. Правительница, чтобы удержать власть в своих руках и чтобы самой удержаться "превыше царей венчанных", должна была делать всякие послабления своим наиболее заметным и могущественным приверженцам, а те, чувствуя свою безнаказанность, своевольничали, как хотели, вызывая протест и отпор со стороны народа, изнемогавшего от их своевольства и озорства.

Народная масса выражала свой протест против умаления и сокрушения закона и своевольства знати, как и всегда, грубо. Наиболее буйные и наиболее обиженные уходили в леса, на большие дороги, составляли разбойные шайки, грабили проезжих и преимущественно купеческие караваны, иногда нападали на помещиков.

Словом, чернь отвечала на своевольство и бесчинство знати своим своевольством и бесчинством. Неистовствовали верхи, их примеру следовали и низы. И, чем больше озоровали и насильничали первые, тем больше становилось разбойных шаек.

Страдать от этого приходилось тем, кто был мирен, для кого ещё существовали законы и кто на них строил распорядок своей жизни.

Жить становилось всё тяжелее и тяжелее. Грубая сила крушила право. Никто не хотел знать обязанности. Каждый желал, чтобы его личная воля была законом. Кто был силён, тот был и прав.

Именно в силу таких условий и создалась большая разбойная шайка, обратившая в свои владения огромный дремучий лес с большой дорогой, пролегавшей на Москву. По всей округе наводили ужас разбойники. Про них говорили с ужасом, что это – не люди, а дикие, хищные звери, даже хуже их: ведь сытый зверь не трогал без надобности; злодеи же не только грабили, что было бы понятно в их положении, но и убивали, причём убивали не ради необходимости, а ради самого убийства, ради пролития крови. Бывали случаи, – правда, редкие, – когда даже некоторые из разбойников не выдерживали творившихся ужасов и убегали от товарищей, а затем, предпочитая верную гибель от руки палача, отдавались с повинною воеводам, хотя те и расправлялись с ними без всякого милосердия.

Особенно страшна была эта разбойная шайка своей сплочённостью. Во главе её стоял человек несокрушимой воли, сотканный из железных нервов и отличавшийся прямо нечеловеческой отчаянностью. Кто он был – не знали даже ближайшие к нему люди из шайки. Он появился в этих местах никому неведомый, собрал людишек буйных и начал разбойное неистовство. Скоро вся округа дрожала от его разбойных дел. Действовал он всегда с отчаянной смелостью. На него и его шайку предпринимались большие облавы, но главарь был неуловим и ускользал, как тень, каждый раз, как только пробовали захватить его врасплох.

По рассказам убежавших из шайки можно было судить, что этот изверг был молод, но при этом, как рассказывали, лют по-зверски. Вид жертв, обречённых на смерть, жалких, вопящих о пощаде, будил в нём весёлость, зрелище их смертных мук вызывало в нём хохот. В схватках он был неустрашим и всегда кидался туда, где была наибольшая опасность. В своих приговорах этот атаман был неумолим. За все проступки в его шайке было только одно наказание – смерть, и не было известно случая, чтобы раз произнесённое решение было отменено. Благодаря этому железная дисциплина крепко спаивала между собою разбойников, заставляла их без всяких рассуждений повиноваться вождю. Если прибавить к этому, что всех беглецов из шайки вскоре после побега находили убитыми, где бы они ни прятались, то понятно станет, что редко кто решался покинуть грозного атамана. Напротив того, несмотря на тяжелейшие условия, к нему шли люди, шли чуть не толпами, и, если бы грозный атаман пожелал, он быстро мог бы составить громадное скопище отчаянных головорезов. Но он, очевидно, не желал этого – его шайка не была особенно многочисленна.

II
НЕЖДАННЫЙ ОКЛИК

 тот день, с которого начинается рассказ о правдивой истории давным-давно прошедших лет, шайкой было произведено нападение на проходивший мимо купеческий караван. Последнему не помог и конвой из стрельцов, сопровождавший его. Разгром был полный. Как и всегда бывало, ни в чём неповинные приказчики, извозчики, грузильщики были перерезаны без пощады, перебит был и конвой. Каким-то чудом уцелело только двое: один приказчик, отчаяннее всех сопротивлявшийся разбойникам, да ещё несчастный жалкий стрельчишка, притворившийся мёртвым в самом начале схватки.

Схватка на этот раз была жестокою. Сопротивление нападавшим было оказано и в самом деле отчаянное. Один уцелевший приказчик чего стоил! Силища у него была медвежья – он так и швырял наседавших на него разбойников. Атаман, вопреки своему обыкновению, приказал взять его живым и даже без единой раны, а это стоило шайке четырёх товарищей; двум из них силач, сопротивляясь, раздробил головы, двое ещё умирали с переломленными позвоночниками.

Теперь этот силач, опутанный верёвками, ожидая своей участи, лежал под деревом, с завязанными глазами, с толстым кляпом во рту.

Разбойники, утомлённые схваткой и кровавой расправой с караванщиками, зарыли трупы своих несчастных жертв и отдыхали около громадного костра, разложенного в овраге без всякой опаски. Среди них очутился и стрелец. Утомлённые кровавой бойней, душегубы взяли его к себе для забавы. Они уже порядком подпоили его хмельной брагой и громко смеялись, слушая его хвастливые пьяные речи.

Бедняга как будто не совсем ясно представлял себе, что именно произошло. По крайней мере он как будто чувствовал себя далеко не плохо среди душегубцев и, когда они хохотали, сам весело вторил им.

– Эх, ребята! – сказал он, оправляя обрывки своего стрелецкого кафтана, – взяли бы вы меня к себе, так никогда скуки не видали бы… Уж больно я парень-то весёлый.

– Ну, коли так, скоро на том свете развесёлое житьё пойдёт! – глумились над ним разбойники.

– На том, так на том, – согласился пленник, – мне всё равно…

– Будто? Иль жизнь опротивела?

– Не то, чтобы опротивела, а двум смертям не бывать, одной – не миновать. Поди, и сами это знаете…

– Как не знать? на этом и живём, – послышались отзывы, – кажинное утро просыпаемся, не зная, будем ли живы о полдень.

– И все теперь так живут, – возразил стрелец, – ишь, чем похвастаться нашли. Первеющие бояре и те с такими же думами просыпаются…

– Разве? Они-то с чего?

– Как с чего? Разве бояре-то не ваш брат Исаакий? Только и разницы между вами: вы на большой дороге народ православный грабите, а они на Москве златоверхой… И по вас, и по них два столба с перекладиной плачут: ждут не дождутся, когда пожалуют гости дорогие…

Громкий смех встретил слова пьяненького стрельца. Это ободрило его. Он потянулся к жбану с брагой, налил её в ковш чуть не до краёв, выпил единым духом, крякнул и утёрся лохмотьями рукава.

– Молодец! – одобрил один из разбойников.

– Пить-то? – подхватил его замечание стрелец, – и не говори! Кто хочет пить научиться, пусть в московские стрельцы идёт…

– Будто уж насчёт этого так у вас на Москве хорошо?

– Чего хорошо! Море разливное… Есть не проси, а пить, сколько хочешь, заливай душеньку огневым пойлом. С тех пор, как померла царица светлая Агафья Семёновна да преставился после неё её супруг, великий государь царь Фёдор Алексеевич…

– Тише, молчи! Атаман! – понеслось вокруг и всё разом смолкло.

К разбойничьему кругу около костра подходил высокий, красивый, далеко ещё не старый человек в богатом кафтане с саблей на боку и двумя пистолетами за поясом. На его лице был виден отпечаток тяжёлых страданий, но глядел он вокруг себя с холодным высокомерием. Подойдя, он в упор уставился на хмельного стрельца, и его глаза вдруг зловеще сверкнули.

– Этот чего ещё на сем свете болтается? – хрипло крикнул он, – чего ему на земле нужно? Или на том свете места мало?..

Он поднял руку, готовясь дать роковой для несчастного знак, но в это время вдруг раздался громкий, укоряющий голос:

– Князь Василий, а, князь Василий! Бога побойся!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю