Текст книги "Былое и думы, том 1"
Автор книги: Александр Герцен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 57 страниц)
Как скоро брак выходит из сфер мистицизма – он делается expedient[667]667
средством (франц).
[Закрыть] внешней мерой. Ее ввели испуганные «Синие Бороды», обрившиеся и сделавшиеся «синими подбородками», Раули в судейских париках, академических фраках, народные представители и либералы, попы кодекса. Гражданский брак – мера государственного хозяйства, освобождение государства от воспитания детей и вящее прикрепление людей к собственности. Брак без вмешательства церкви сделался кабальным контрактом на пожизненное отдание своего тела друг другу. До веры, до мистических бредней законодателю дела нет, лишь бы контракт был исполнен, а не будет исполнен, он найдет средства наказать и добить. Да отчего же и не наказать? В Англии, в классической стране юридического развития, подвергают же страшнейшим истязаниям шестнадцатилетнего мальчика, которого старый казарменный сводник, с лентами на шляпе, напоит элем и джином и завербует в полк. Отчего же не наказывать позором, разорением, выдачей головой девочку, которая, не давая себе отчета в том, что делает, законтрактовалась на пожизненную любовь и допустила extra[668]668
лишнее (лат.).
[Закрыть], забывая, что season ticket[669]669
сезонный билет (англ.).
[Закрыть] не передается.
Но и на "синий подбородок" нашлись свои труверы и романисты. Против контрактового брака водрузился догмат психиатрический, физиологический, догмат абсолютной непреложности страстей и человеческой несостоятельности бороться с ними.
Вчерашние рабы брака идут в рабство любви. На любовь суда нет, против нее сил нет.
Затем стирается всякий разумный контроль, всякая ответственность, всякое самообуздание. Покорение человека неотразимым и не подчиненным ему силам дело совершенно противоположное тому освобождению в разуме и разумом, тому образованию характера свободного человека, к которому стремятся, разными путями, все социальные учения.
Мнимые силы, если люди их принимают за действительные. точно так же мощны, как и действительные, и это потому, что материал, даваемый человеком, тот же – какая бы сила ни была. Человек, который боится духов, и человек, который боится бешеных собак, – боится одинаким образом и может умереть от страха. Разница в том, что в одном случае человеку можно доказать, что он боятся вздора, а в другом – нельзя.
Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть и протестую против слабодушного оправдания увлечением.
Неужели мы освободились от всего на свете: от бога и диавола, от римского и уголовного права – и провозгласили разум единственным путеводителем и регулятором для того, чтоб скромно, как Геркулес, лечь у ног Омфалы или уснуть на коленях Далилы? Неужели женщина искала своего освобождения от ига семьи, вечной опеки, тиранства мужа, отца, брата, искала своих прав на самобытный труд, на науку и гражданское значение для того, чтоб снова начать всю жизнь ворковать, как горлица, и изнывать от десятка Леон-Леони вместо одного?
Да, женщину в этом вопросе мне всего больше жаль: ее безвозвратное точит и губит всепожирающий Молох любви. Она больше верует в него, больше страдает. Она больше сосредоточена на одном половом отношении, больше загнана в любовь… Она больше сведена с ума и меньше нас доведена до него.
Мне ее жаль.
III
Разве кто-нибудь серьезно, честно старался разбить предрассудки в женском воспитании? Их разбивает опыт, и оттого-то ломится не предрассудок, а жизнь.
Люди обходят вопросы, нас занимающие, как старухи и дети обходят кладбище или места, на которых совершилось злодейство. Одни боятся нечистых духов, другие– чистой правды и остаются при фантастическом неустройстве и неисследованной тьме. Серьезного единства во взгляде на половые отношения так же мало, как во всех практических сферах. Все еще мерещится возможность соединить христианскую нравственность, идущую от попрания плоти на тот свет, с земной, реальной нравственностью этого света. С досады, что не ладится и чтоб не долго мучить себя над разрешением вопросов, люди оставляют по выбору и по вкусу то, что им нравится из церковного учения, и бросают то, что не нравится, на том самом основании, на котором, не соблюдая постов, усердно едят блины, и, не оставляя веселых религиозных обычаев, устраняются от скучных. А кажется, давно пора внести больше спетости и мужества в поведение. Пусть уважающий закон остается подзаконным и не нарушает его, а не принимающий свободным от него открыто и сознательно.
Трезвый взгляд на людские отношения гораздо труднее для женщины, чем для нас, в этом нет сомнения; они больше обмануты воспитанием, меньше знают жизнь и оттого чаще оступаются и ломают голову и сердце – чем освобождаются, всегда бунтуют и остаются в рабстве, стремятся к перевороту и пуще всего поддерживают существующее.
С детских лет девушка испугана половым отношением, какой-то страшной, нечистой тайной, от которой ее предостерегают, отстращивают, как будто этот грех имеет какую-то чарующую силу. И потом то же чудовище, то же magnum ignotum[670]670
великое неизвестное (лат.).
[Закрыть], пятнающее неизгладимым пятном, дальнейший намек на которое заставляет краснеть и позорит– ставится целью ее жизни. Мальчику, едва умеющему ходить, дают жестяную саблю, приучая его к убийству, ему пророчат гусарский мундир и эполеты, девочку убаюкивают надеждой богатого, красивого жениха, и она мечтает об эполетах, но не на своих плечах, а на плечах суженого.
Dors, dors, mon enfant,
Jusqua lage de quinze ans,
A quinze ans faut te reveiller,
A quinze ans faut te marier[671]671
Спи, спи, дитя мое, до пятнадцати лет, в пятнадцать лет придется проснуться, в пятнадцать лет придется выйти замуж (франц).
[Закрыть].
Надобно дивиться хорошей человеческой натуре, не поддающейся такому воспитанию, – следовало бы ожидать, что все девочки, так убаюканные, с пятнадцати лет пустятся на ускоренную замену убитых мальчиками, приученными с детства к смертоносным оружиям.
Христианское учение вселяет ужас перед "плотью" прежде, чем организм сознает свой пол: оно будит в ребейке опасный вопрос, бросает тревогу в отроческую душу, и, когда приходит время ответа, – другое учение возводит, как мы сказали, для девушки половое назначение в искомый идеал; ученица становится невестой, и та же тайна, тот же грех, но очищенный, является венцом воспитанья, желанием всех родных, стремлением всех усилий, чуть не общественным долгом. Искусства и науки, образование, ум, красота, богатство, грация – все устремлено туда же, все это розы, которыми усыпается путь к официальному падению… к тому же греху, мысль о котором считалась преступлением, но которое изменило свою сущность тем чудом, которым папа, взалкавши на дороге, благословил скоромное блюдо в постное.
Словом, отрицательно и положительно все воспитание женщины остается воспитанием половых отношений, около них вертится вся ее последующая жизнь… от них она бежит, к ним она бежит, ими опозорена, ими гордится… Сегодня хранит отрицательную святость непорочности, сегодня ближайшей подруге, краснея, шепотом говорит о любви, завтра при блеске и шуме, при толпе, зажженных люстрах и громе музыки бросается в объятия мужчины.
Невеста, жена, мать – женщина едва под старость, бабушкой, освобождается от половой жизни и становится самобытным существом, особенно, если дедушка умер. Женщина, помеченная любовью, не скоро ускользает от нее… беременность, кормление, воспитание, развитие той же тайны, того же акта любви, в женщине он продолжается не в одной памяти, а в крови и в теле, в ней он бродит и зреет и, разрываясь, – не разрывается.
На это физиологически крепкое и глубокое отношение христианство дунуло своим лихорадочным, монашеским аскетизмом, своими романтическими бреднями и раздуло его в безумное и разрушительное пламя– ревности, мести, кары, обиды.
Выпутаться женщине из этого хаоса-геройский подвиг, его совершают одни редкие, исключительные натуры; остальные женщины мучатся и если не сходят с ума, то только благодаря легкомыслию, с которым мы все живем до грозных столкновений и ударов, не мудрствуя лукаво и бессмысленно переходя с дня на день от случайности к случайности и от противоречия к противоречию,
Какую ширину, какое человечески сильное и человечески прекрасное развитие надобно иметь женщине, чтоб перешагнуть все палисады, все частоколы, в которых она поймана!
Я видел одну борьбу и одну победу…
ГЛАВА ХLIICoup dEtat. – Прокурор покойной республики. – Глас коровий в пустыне. Высылка прокурора. – Порядок и цивилизация торжествуют.
"Vive!a mort[672]672
Да здравствует смерть (франц.).
[Закрыть], друзья! И с Новым годом! Теперь будем последовательны, не изменим собственной мысли, не испугаемся осуществления того, что мы предвидели, не отречемся от знания, до которого дошли скорбным путем. Теперь будем сильны и постоим за наши убеждения.
Мы давно видели приближающуюся смерть; мы можем печалиться, принимать участие, но не можем ни удивляться, ни отчаиваться, ни понурить голову. Совсем напротив, нам надобно ее поднять – мы оправданы. Нас называли зловещими воронами, накликающими беды, нас упрекали в расколе, в незнании народа, в гордом удалении, в детском негодования, а мы были только виноваты в истине и в откровенном высказывании ее. Речь наша, оставаясь та же, становится утешением, ободрением устрашенных событиями в Париже".
("Письма из Франции и Италии" письмо XIV, Ницца, 31 дек. 1831.)
Утром, помнится, 4 декабря, вошел ко мне наш повар Pasquale Rocca и с довольным видом объявил, что в городе продают афиши с извещением о том, что "Бонапарт разогнал Собрание и назначил красное правительство". Кто так усердно служил Наполеону и распространял, даже вне Франции (тогда Ницца была итальянской), такие слухи в народе-не знаю, но каково должно быть число всякого рода агентов, политических кочегаров, взбивателей, подогревателей, когда и на Ниццу хватило?
Через час явились Фогт, Орсини, Хоецкий, Матьё и другие, – все были удивлены… Матьё, типическое лицо из французских революционеров, был вне себя.
Лысый, с черепом в виде грецкого ореха, то есть с черепом чисто галльским, непоместительным, но упрямым, с большой, темной и нечесаной бородой, с довольно добрым выражением и маленькими глазами-Матьё походил на пророка, на. юродивого, на авгура и на его птицу. Он был юрист и в счастливые дни Февральской республики был где-то прокурором или за прокурора. Революционер он был до конца ногтей: он отдался революции, так, как отдаются религии, с полной верой, никогда не дерзал ни понимать, ни сомневаться, ни мудрствовать лукаво, а любил и верил, называл Ледрю-Роллена – "Ледрррю" и Луи-Блана – Бланом просто, говорил, когда мог, "citoyen" и постоянно конспирировал.
Получивши весть о 2 декабре, он исчез и возвратился через два дня с глубоким убеждением, что Франция поднялась, que cela chauffe[673]673
недовольство разгорается (франц.).
[Закрыть] и особенно на юге, в Барском департаменте, около Драгиньяна. Главное дело состояло в том, чтоб войти в сношения с представителями восстания… кой-кого он видел и с ними решил ночью, перейдя Вар на известном месте, собрать на совещание людей важных и надежных… Но, чтоб жандармы не могли догадаться, было положено с обеих сторон подавать сигналы «коровьим мычанием». Если дело пойдет на лад, Орсини хотел привести всех своих друзей и, не совсем доверяя верному взгляду Матьё, сам отправился вместе с ним через границу. Орсини возвратился, покачивая головой, однако, верный своей революционной и немного кон-дотьерской натуре, стал приготовлять своих товарищей и оружие. Матьё пропал.
Через сутки ночью меня будит Рокка, часа в четыре:
– Два господина, прямо с дороги, им очень нужно, говорят они, вас видеть. Один из них дал эту записку – "Гражданин, бога ради, как можно скорее, вручите подателю триста или четыреста франков, крайне нужно. Матьё".
Я захватил деньги и сошел вниз: в полумраке сидели у окна две замечательные личности; привычный ко всем мундирам революции, я все-таки был поражен посетителями. Они были покрыты грязью и глиной с колен до пяток, на одном был красный шарф, шерстяной и толстый, на обоих – затасканные пальто, по жилету пояс, за поясом большие пистолеты, остальное – как следует: всклоченные волосы, большие бороды и крошечные трубки. Один из них, сказав "citoyen", произнес речь, в которой коснулся до моих цивических добродетелей я до денег, которые ждет Матьё. Я отдал деньги.
– Он в безопасности? – спросил я.
– Да, – отвечал его посол, – мы сейчас идем к нему за Вар. Он покупает лодку.
– Лодку? зачем?
– Гражданин Матьё имеет план высадки, – гнусный трус лодочник не хотел дать внаем лодку…
– Как, высадку во Франции… с одной лодкой?."
– Пока, гражданин, это тайна.
– Comme de raison[674]674
Как и следует (франц.).
[Закрыть].
– Прикажете расписку?
– Помилуйте, зачем.
На другой день явился сам Матьё, точно так же по уши в грязи… и усталый до изнеможения; он всю ночь мычал коровой, несколько раз, казалось, слышал ответ, шел на сигнал и находил действительного быка или корову. Орсини, прождав его где-то часов десять кряду, тоже возвратился. Разница между ними была та, что Орсини, вымытый и, как всегда, со вкусом и чисто одетый, походил на человека, вышедшего из своей спальной, а Матьё носил на себе все признаки, что он нарушал спокойствие государства и покушался восстать.
Началась история лодки. Долго ля до греха, – сгубил бы он полдюжины своих да полдюжины итальянцев, Остановить, убедить его было невозможно. С ним показались и военачальники, приходившие ко мне ночью, – можно было быть уверенным, что он компрометирует не только всех французов, но и нас всех в Ницце. Хоецкий взялся его угомонить и сделал это артистом.
Окно Хоецкого, с небольшим балконом, выходило прямо на взморье. Утром он увидел Матьё, бродящего с таинственным видом по берегу моря… Хоецкий стал ему делать знаки; Матьё увидел и показал, что сейчас придет к нему, но Хоецкий выразил страшнейший ужас – телеграфировал ему руками неминуемую опасность и требовал, чтоб он подошел к балкону. Матьё, оглядываясь и на цыпочках, подкрался.
– Вы не знаете? – спросил его Хоецкий.
– Что?
– В Ницце взвод французских жандармов.
– Что вы?!
– Ш-ш-ш-ш… Ищут вас и ваших друзей, хотят делать у нас домовой обыск вас сейчас схватят, не выходите на улицу.
– Violation du territoire…[675]675
Вторжение на чужую территорию (франц).
[Закрыть] я буду протестовать.
– Непременно, только теперь спасайтесь.
– Я в St.-Helene к Герцену.
– С ума вы сошли! Прямо себя отдать в руки, дача его на границе, с огромным садом, и не проведают, как возьмут – да и Рокка видел уже вчера двух жандармов у ворот.
Матьё задумался.
– Идите морем к Фогту, спрячьтесь у него покаместь, он, кстати, всего лучше вам даст совет.
Матьё берегом моря, то есть вдвое дальше, пошел к Фогту и начал с того, что рассказал ему от доски до доски разговор с Хоецким. Фогт в ту же минуту понял, в чем дело, и заметил ему:
– Главное, любезный Матьё, не теряйте ни минуты времени. Вам через два часа надобно ехать в Турин– за горой проходит дилижанс, я возьму место и проведу вас тропинкой.
– Я сбегаю домой за пожитками… – и прокурор республики несколько замялся.
– Это еще хуже, чем идти к Герцену. Что вы, в своем ли уме, за вами следят жандармы, агенты, шпионы… а вы домой целоваться с вашей толстой провансалкой, экой Селадон! Дворник! – закричал Фогт (дворник его дома был крошечный немец, уморительный, похожий на давно не мытый кофейник и очень преданный Фогту). – Пишите скорее, что вам нужна рубашка, платок, платье, он принесет и, если хотите, приведет сюда вашу Дульцинею. целуйтесь и плачьте, сколько хотите.
Матьё от избытка чувств обнял Фогта.
Пришел Хоецкий.
– Торопитесь, торопитесь, – говорил он с зловещим видом.
Между тем воротился дворник, пришла и Дульцинея – осталось ждать, когда дилижанс покажется за горой. Место было взято.
– Вы, верно, опять режете гнилых собак или кроликов? – спросил Хоецкий у Фогта.– Quel chien de metier![676]676
Что за собачье ремесло! (франц.).
[Закрыть]
– Нет.
– Помилуйте, у вас такой запах в комнате, как в катакомбах в Неаполе.
– Я и сам чувствую, но не могу понять, это из угла… верно, мертвая крыса под полом – страшная вонь… – И он снял шинель Матьё, лежавшую на стуле. Оказалось, что запах идет из шинели.
– Что за чума у вас в шинели? – спросил его Фогт.
– Ничего нет.
– Ах, это, верно, я, – заметила, краснея, Дульцинея, – я ему положила на дорогу фунт лимбургского сыра в карман, un peu trop fait[677]677
немного перезрелого (франц).
[Закрыть].
– Поздравляю ваших соседей в дилижансе, – кричал Фогт, хохоча, как он один в свете умеет хохотать. – Ну, однако, пора. Марш!
И Хоецкий с Фогтом выпроводили агитатора в Турин. В Турине Матьё явился к министру внутренних дел с протестом. Тот его принял с досадой и смехом.
– Как же вы могли думать, чтоб французские жандармы ловили людей в Сардинском королевстве? – Вы нездоровы.
Матьё сослался на Фогта и Хоецкого.
– Ваши друзья, – сказал министр, – над вами пошутили.
Матьё написал Фогту; тот нагородил ему, не знаю какой вздор в ответ. Но Матьё надулся, особенно на Хоецкого, и через несколько недель написал мне письмо, в котором между прочим писал: "Вы один, гражданин, из этих господ не участвовали в коварном поступке против меня…"
К характеристическим странностям этого дела принадлежит, без сомнения, то, что восстание в Варе было очень сильное, что народные массы действительно поднялись и были усмирены оружием с обыкновенной французской кровожадностью. Отчего же Матьё и телохранители его, при всем усердии и мычании, не знали, где к ним примкнуть? Никто не подозревает ни его, ни его товарищей, что они намеренно ходили пачкаться в грязи и глине и не хотели идти туда, где была опасность, – совсем нет. Это вовсе не в духе французов, о которых Дельфина Ге говорила, что "они всего боятся, за исключением ружейных выстрелов", и еще больше не в духе de la democratie militante[678]678
воинствующей демократии (франц).
[Закрыть] и красной республики… Отчего же Матьё шел направо, когда восставшие крестьяне были налево?
Несколько дней спустя, как желтый лист, гонимый вихрем, стали падать на Ниццу несчастные жертвы подавленного восстания. Их было так много, что пиэмонтское правительство, до поры до времени, дозволило им остановиться какими-то биваками или цыганским табором возле города Сколько бедствий и несчастий видели мы на этих кочевьях, – это та страшная, закулисная часть внутренних войн, которая обыкновенно остается за большой рамой и пестрой декорацией вторых декабрей.
Тут были простые земледельцы, мрачно тосковавшие о доме, о своей землице и наивно говорившие: "Мы вовсе не возмутители и не paitageux[679]679
сторонники раздела земель (франц).
[Закрыть]; мы хотели защищать порядок, как добрые граждане, се sont ces coquins[680]680
а эти негодяи (франц.).
[Закрыть], которые нас вызвали (то есть чиновники, мэры, жандармы), они изменили присяге и долгу, – а мы теперь должны умирать с голоду в чужом крае или идти под военный суд?.. Какая же тут справедливость?" – И действительно, coup dEtat вроде второго декабря убивает больше, чем людей, – он убивает всякую нравственность, всякое понятие о добре и зле у целого населения, это такой урок разврата, который не может пройти даром. В числе их были и солдаты, troupiers[681]681
рядовые (франц).
[Закрыть], которые не могли сами надивиться как они, вопреки дисциплины и приказаний капитана, очутились не с той стороны, с которой полк и знамя. Их число, впрочем, не было велико.
Тут были простые, небогатые буржуа, которые на меня не делают того омерзительного впечатления, как не простые-жалкие, ограниченные люди, они кой-как, с трудом, между обмериванием и обвешиванием усвоивая себе две-три мысли и полумысли об обязаиностйх, – восстали за них, когда увидели, что их святыня попрана-"Это победа эгоизма, – говорили они, – да, да, эгоизма, а уж где эгоизм, тут порок; надобно, чтоб каждый исполнял долг свой без эгоизма".
Тут были, разумеется, и городские работники, этот искренний и настоящий элемент революции, стремящейся декретировать la sociale и в ту же меру воздать буржуа и aristo[682]682
социализм аристократу (франц.).
[Закрыть], в какую они им воздают.
Наконец, тут были раненые – и страшно раненые. Я помню двоих крестьян средних лет, доползших, оставляя кровавый след, от границы до предместья, в котором жители подняли их полумертвыми. За ними гнался жандарм, видя, что граница недалеко, он выстрелил в одного и раздробил ему плечо… раненый продолжал бежать… жандарм выстрелил еще раз, раненый упал; тогда он поскакал за другим и нагнал его сначала пулей, а потом сам. Второй раненый сдался, жандарм второпях привязал его к лошади и вдруг хватился первого… тот дополз до перелеска и пустился бежать… догнать его верхом было трудно, особенно с другим раненым, оставить лошадь невозможно… Жандарм выстрелил a bout portant[683]683
в упор (франц).
[Закрыть] пленному в голову сверху вниз, тот упал замертво, пуля раздробила ему всю правую сторону лица, все кости. Когда он пришел в себя – никого не было… он добралсй по знакомым тропинкам, протоптанным контрабандистами, до Вара и перешел его, исходя кровью; тут он нашел совершенно истощенного товарища и с ним дожил до первых домов St.-Helene. Там, как я сказал, их спасли жители. Первый раненый говорил, что после выстрела он зарылся в какие-то кусты, что он потом слышал голоса, что охотник-жандарм, верно, настиг других и поэтому удалился.
Каково усердие французской полиции!
За ним следовало усердие мэров, их помощников, прокуроров республики и префектов, оно показалось при подаче и счете голосов; все это истории чисто французские, известные всему миру. Скажу только, что в отдаленных местах меры для достижения огромного большинства при вотировании были взяты с сельской простотой. По ту сторону Вара в первом местечке мэр и жандармский brigadier сидели возле урны и смотрели, какой бюллетень кто кладет, тут же говоря, что они свернут потом в бараний рог всякого бунтовщика. Казенные бюллетени были печатаны на особой бумаге, – ну, так и вышло, что во всем местечке нашлось, не знаю, пять или десять смельчаков беспардонных, вотировавших против плебисцита; остальные, и с ними вся Франция, вотировали империю in spe[684]684
в будущем (лат).
[Закрыть].