444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2 » Текст книги (страница 32)
Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:17

Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 36 страниц]

327

Всё-таки поездная теснота донимала, совсем никак: не разомнёшься. Захотелось выйти из вагона. И перед завтраком Николай вышел погулять по перрону.

Мимо этой кирпичной водокачки с намёрзлым хребтом льда. Этой отдельной цистерны. Врежутся на всю жизнь как ни один пейзаж в России.

И денёк был серенький, с мутниной. Не холодный.

Свитские гуляли кто следом, кто в стороне. Редкая здешняя публика – как-то по-новому: не стояла с разинутыми ртами, но проходила мимо.

Так Государь попал, что не имел ни своего пространства, ни власти. Уже вчера вечером выяснилось: передать телеграмму куда-нибудь, даже домой, – только через Рузского. (Но и на посланную, где Псков указан, всё нет ответа. Боже, что с Аликс?) Получить что-нибудь, узнать что-нибудь – только через Рузского. А попросить мотор для прогулки – даже неудобно. Да имеет ли он и право куда-нибудь ехать?

Странное состояние, можно сказать – приговорённости. Держатель великой империи, он как будто свободно думал, решал, выбирал, а на самом деле…

Как-то повернулось за двое суток, что вся власть – будто утекла от него. Только числился он императором и Верховным Главнокомандующим, а приказать – было некому. А – соглашаться на всякую бумагу, которую поднесут. Все эти дни, пока он ездил, где-то связывались аппараты, текли аппаратные разговоры – но всё мимо него, подходили, отвечали кто-то другие, а ему несли лишь готовые результаты.

Как-то незаметно остаток власти утёк от него к Алексееву. И тот вот уже сам спрашивает об отречении?

Что же ответят главнокомандующие?…

Даже нелюбимую им власть смеет ли он отдать, – перед предками? Всегда мучила Николая боязнь – оказаться не на высоте своего призвания. И особенно – оказаться недостойным отца и прадеда Николая, которые так смело, так уверенно вели.

Что же ответят главнокомандующие?

Да – хочет ли сама вся Россия, чтоб он отрёкся? Если хочет, то – да, конечно, немедленно! Если царь стал помехой национальному единению – так он уйдёт. Да он будет Бога благодарить, если Россия наконец станет счастлива, без него.

Но – как узнать истинную волю России?

Царствование – это крест. Это – обязанность трудноподъёмная. Царь принимает на себя всю тяготу государственных решений, всю суету и мелкость управления, – чтоб освободить от этой мути души подданных, чтоб они непринуждёнными взрастали к Богу.

Всегда все добиваются с докладами, мненьями, одни хотят одного, другие противоположного, всё надо выслушивать, прочитывать, подписывать. Но как ни реши -всегда общество свистит, улюлюкает, недовольно.

А как хорошо бы, правда, всё это бросить да поехать доживать век в Ливадию! Какой растворительный воздух! Какое успокоительное место, – есть ли в мире что равное южному крымскому берегу! Высоко над морем сидеть за мраморным столиком на мраморной скамье – смотреть на солнечный морской переблеск или на сказочный лунный. Царскою тропой пройти до Ореанды. Верхом съездить на виноградники. Так и прожить бы остаток жизни своею семьёй, ничего лучшего не надо, воспитывать сына. И Алексею очень благотворен Крым.

Да! ведь ему надо будет царствовать!…

Завтракали без приглашённых.

Догадывалась ли свита, какой встал вопрос? слышали что? волновались? – на обряде принятия еды это не отразилось.

А сразу после завтрака Государь, одетый в любимый тёмно-серый кавказский бешмет с погонами пластунского батальона и своими полковничьими звёздами, перепоясанный тонким тёмным ремешком с серебряною пряжкой и кинжалом в серебряных ножнах, в костюме воинственном, а с душою опавшей, принял в зелёном вагонном салоне, где стояло пианино, трёх генералов, – трёх даже не по старшинству на Северном фронте, третьим зачем-то привели начальника снабжения.

Государь пригласил их сидеть и курить. Рузский сел, закурил, а те двое остались стоять, настораживая. Рузский механически-размеренным голосом доложил некоторые дневные сведения, о ходе отзыва войск, посылавшихся на Петроград. А потом положил перед Государем расклеенную ленту от Алексеева.

Государь принял с волнением, жарко стало в предлокотьях.

…Всеподданнейше представляю вашему императорскому…

А дальше сразу – ответ Николаши.

В этот раз – всё доходило до сознания, всё остро впитывалось.

…Алексеев сообщил… небывало роковую обстановку и просит поддержать его мнение… принятие сверхмеры…

Поддержать его мнение…

И – как верноподданный, по долгу присяги, по духу присяги Николаша коленопреклонённо молил: спасти Россию! Осенив себя крестным знамением, передать трон наследнику. Как никогда в жизни и с особо горячею молитвою…

Нет, отчего же «как никогда»? Один раз уже это было, в октябре Пятого.

И – потерял Николай всё волнение. И даже – потерял интерес читать.

Он уже понял.

Так же и Брусилова всеподданнейшая просьба была основана на преданности царскому престолу: отказаться от него в пользу наследника, без чего Россия пропадёт. Другого исхода нет, и необходимо спешить, дабы не повлечь неисчислимые катастрофические последствия.

Ещё – Эверт. В общем то же. Средств прекратить революцию в столицах – нет никаких. Не находя иного исхода и безгранично преданный Вашему Величеству, умолял во спасение родины и династии принять предложение династии…

И как быстро пришли все телеграммы. И как они единогласны.

И ведь все трое они были главнокомандующие, и все трое – генерал-адъютанты, то есть из генералов самые приближенные, обласканные, сердечно доверенные, с императорскими вензелями на погонах.

И – все говорили согласно.

Это единство их всех – потрясло Государя.

Значит: Божья воля.

И только добрый Алексеев так тепло прибавил от себя. Не настаивал, не указывал, что именно делать. А – принять решение, которое внушит Господь, к мирному благополучному исходу. По-христиански.

Этот мягкий конец Алексеева примирял с жестоким генеральским документом..

А перед лицом был – вот, Рузский. Утроенный для убедительности широколицым Даниловым-чёрным, с сильной проседью, с безмысло упёртым взглядом, и генералом по снабжению Савичем.

И все трое, один за другим, они отрапортовали своё жестокое: обстановка по-видимому не допускает иного решения… Потеря каждой минуты может стать роковой для существования России…

И не могли ж они все-все-все ошибаться, а только Государь один думать верно?

Армия, своя Армия – ведь не может оказаться против своей власти! Если вот вся Армия – отступалась, уходила из-под рук – значит…

Что значило теперь – отказаться, упереться? Это значило вызвать кровавую междуусобицу, да в разгар внешней войны. Разве он хотел ещё такой беды своему народу?

Нет, только не гражданская война!

И вообще удержать армию подальше от политики. Довольно уже, что втянули главнокомандующих.

Для блага России… Для удержания армии в спокойствии… Для конечной победы.

Вот и Родзянко говорит: ненависть к династии дошла до крайних пределов – но весь народ полон решимости довести войну до конца.

Они – этого хотят. Все хотят – именно этого. И только для этого – нужно внутреннее умиротворение.

Так эта цель – стоила того! Благу России – с каким же сердцем противостоять? Да ведь он и царь – народный, для блага благопослушного народа. Того чудесного народа, стоявшего коленно на Дворцовой площади в открытье войны. Или ликовавшего в Новгороде при приезде императрицы.

Для того народа – как не уступить?

– Но кто знает, – в раздумьи всё же возразил Николай. – Действительно ли хочет моего отречения вся Россия? Как это узнать?

Рузский – уже не хрупкий утренний, а покрепчавший, много куря, отвечал, что теперь – не до анкет. События несутся со слишком ужасающей быстротой, и всякое промедление грозит бедствием. Вот – и генералы так думают.

Три генерала. Не с обнажёнными саблями, не заговорщики ворвавшиеся, но со всеподданнейшим убеждением: как отречение сразу спасёт Россию и от смуты и от военного позора.

Государь утомлённо стряхивал пепел с папиросы. И смотрел на говорящих печально, печально.

Заточён каждый в клетке своего характера. Невозможно – вскочить, крикнуть, выгнать. Но, сидя, курить, в куриваться, вслушиваться. Несчастное свойство: всегда волочиться за доводами собеседников и находить их убедительными, и не иметь силы отсечь.

Вот этих уговоров обступных – больше всего не выдерживал Государь, не выдерживал он этих уговоров! Если и мог быть отстоен отказ, то – выигрышем времени и через то – укрепленьем души. Если бы Аликс!… Если бы кто-нибудь вернул ему веру в себя самого!…

Однако времени, вот говорили, не оставалось. Так попал Государь (разглаживая усы большим и средним пальцами, большим и средним), что, видимо, неизбежно было уступить. Генералы эти были – его подчинённые, но вместе с тем он как бы попал в их власть.

В каком неожиданном виде может обернуться перед нами – общее благо.

Как трудно человеческому уму разбираться в положениях предметов. Как можно быть уверенным, что ты понимаешь обстоятельства лучше других?

А может быть и правда новое правительство будет править успешнее? Ведь вот никак не находил Государь в целой России хороших министров, – а они найдут? И России будет благо.

Что ж, если общество так хочет само управляться, – пусть?

Что ж, подписать им отречение?…

Но тогда придётся перестать быть и Верховным? Больней всего.

Что ж, объехать все армии, проститься с солдатами?

И пусть генерал-адъютанты делают, что хотят.

(Но сперва – вырваться в Царское Село! Подписать им отречение – и вырваться).

Опускалось – спокойствие неизбежности. Очевидно, это предначертано. А если так, то тем и легче.

Да династия-то сохранялась: сын, брат.

Встал. Истово перекрестился на образ в верхнем углу.

– Что ж. Я готов, господа. Отречься.

Согласно форме перекрестились и генералы.

Согласно форме надо было поблагодарить их за службу и особенно Рузского, ведь они же не врагами тут сошлись. Согласно форме при такой благодарности полагалось и поцеловать.

Хотя сердце изворотилось при целовании этого зверька с оловянными очками.

Государь вышел вон, походкою с задержкой, как бы с трудом отрывая ноги от пола. Как бы раздумавшись: не уходить.

Рузский не открылся генералам, но не находил в себе слов от изумления: неужели так легко? Неужели принесёт?

Не верил.

Государь вернулся – с теми же подрезанными глазами, с обмякшими плечами. И подал Рузскому два бланка с телеграммами.

Одна – в Ставку. Другая:

«Председателю Государственной Думы.

Нет той жертвы, которую Я не принёс бы во имя действительного блага и для спасения родимой матушки-России. Посему Я готов отречься от престола в пользу Моего сына с тем, чтобы он остался при Нас до совершеннолетия, при регентстве брата Моего великого князя Михаила Александровича.

Николай».

Было три часа пять минут пополудни.

Рузский ничего не выразил внешне. Сложил пополам оба бланка вместе и сунул в карман как самую простую бумагу.

328

Итак, вся констелляция сложилась для создания и объявления правительства! А раз уже можно было его создать, то и нужно было создать, потому что каждый час весь поток событий требовал над собой кабинета министров. Что Николай ещё не отрёкся – не казалось Милюкову помехой нисколько, отречение царя было уже вопросом механическим и нескольких часов. Гучков, правда, задержался с выездом, но всё равно сегодня отречение будет у него в руках: бывшему царю больше ничего не остаётся.

Уже все министерские посты были согласованы, оставалось ждать только самого последнего знака от Керенского. Какую-то санкцию он намеревался получить от Совета – и уже всё будет открыто. Керенский убегал, прибегал, бровями показывал, что ещё не всё.

Ещё, правда, не закончилось и соглашение с Советом по поводу условий. Не окончили ночью, а утром ни у кого не нашлось сил продолжать. Но может быть в этом было даже и нечто выгодное: революционным же явочным порядком объявить готовое правительство! – и Совету придётся считаться с фактом, это усилит позицию в переговорах. Главное выяснено уже вчера: войти в состав министров они не претендуют.

Павла Николаевича в ожидании даже познабливало – не помнил он уже много лет, когда бы испытывал такое воодушевлённое волнение. Он был сегодня больше чем именинник, больше чем юбиляр. Он уже почти не вмещал в себе этой тайны, – и должен был поскорее объявить её, выплеснуть – и иметь право публично называться министром.

Сами-то назначаемые министры знали тайну, но даже и думцы вокруг не знали или не всё знали, не обсуждалось правительство вслух и на думском Комитете с Родзянкой, а только кулуарным шёпотом, все знали, что – готовится, но не знали точно, какой же состав. И вот всё это теперь предстояло громогласно объявить, в утоление жажды, – и этого права объявить Милюков, конечно, не отдаст Львову и никому другому. (Повезло и то, что уехал Гучков).

Однако – где объявить? Хорошо было советским, у них было где объявлять, на Совете. Но где и кому объявить Милюкову состав своего нового правительства? Собирать для этого подобие Думы, кичиться и возиться с остатками её – уже неразумно. Созданная совсем для других обстоятельств, в нынешних революционных Государственная Дума стала бы только неуклюжей помехой действиям нового правительства, и незачем думский авторитет теперь искусственно воссоздавать.

Подождать публикации состава правительства в газетах? Но это – потеря ещё суток, да и уничтожит самый исторический момент объявления.

А был простой выход: зачем думать, куда выйти к народу, если народ сам сюда пришёл и в густоте толкался в Екатерининском зале также и сегодня? Просто – выйти в зал, взлезть на стол и объявить всем, кто тут окажется. И тем самым совершится первый официозный акт, который доставит новой власти общественную инвеституру.

Ждал Павел Николаевич, ждал, не теряя воодушевления, молча похаживая по думским комнатам, поблескивая котовыми очками на окружающих, – вдруг из коридора послышался радостный шум и сильный топот. Выглянули – это несли на руках и спускали на пол Керенского.

Празднично-измятый, как артист после триумфа, изнеможно-счастливый, он подошёл летящими шагами вплотную к Милюкову и даже не сказал, а прошептал на последнем счастливом выдохе:

– Можете объявлять!…

И этим слабым выдохом передал Милюкову избыток своего счастья – и теперь распирающий избыток счастья образовался у Милюкова. Он – переполнился, и уже не в силах был: стоять, откладывать, ещё чего-то ждать, – но, как от биллиардного шара биллиардный шар получив толчок, – твёрдо покатился вон из двери, по коридору и в Екатерининский зал, никого не взяв с собою в окружение, – в эту великую минуту никто не достоин был его окружать, разделить его исторический пик. (Только ранее распорядился, чтобы были в зале стенографистки). Даже не как биллиардный, но как воздушный шар, он вкатился в Екатерининский зал – и как-то без труда продвигался через густоту – туда, к возвышенной лестничной площадке.

Ощущая чувство истории – посмотрел на часы. Было без пяти минут три.

Что оказалось неожиданно: тут и до него шёл митинг, и кажется весьма левый, какие-то остатки фраз вошли ему в уши. Да, тут же и непрерывно тянулись всякие митинги.

Но вальяжную фигуру Милюкова заметили, его пропустили по первым ступенькам лестницы, – а предыдущий оратор то ли кончил, то ли уступил, но никто не мешал рядом, – и все толпящиеся тут вблизи с интересом смотрели теперь.

Ждали.

И Павел Николаевич тоже имел минуту осмотреться сверху. Ближайшие глядели со всех сторон на него, а дальше направленье голов расстраивалось, они смотрели во все стороны, кто и разговаривал, кто вдали и вовсе спиною, а там опять сюда смотрели. Много было папах, волынские бескозырки, матросские шапочки с лентами, и меховые пирожковые шапки солидных обывателей, а кто вовсе без шапок, тут было тепло, где-то группа курсисток, где-то дам, где-то простого звания, у дальних колонн стояли намного выше других, очевидно на диванчиках, – всё это было пестро, разнообразно, неорганизованно – но именно такое, каким и должен быть народ.

И по привычке к общественным выступлениям и легко беря объём зала, Павел Николаевич, и не прокашливаясь, заговорил громкозвучно:

– Мы, – начал он, никак не обращаясь, потому что никак не объединялся этот зал, «господа» как будто не подходили, «товарищей» он произнести не мог, – мы присутствуем при великой исторической минуте!

И замолк на секунду с закинутой головой, потому что эта секунда пронзила его.

– Ещё три дня назад мы были в скромной оппозиции, а русское правительство казалось всесильным. Теперь это правительство – рухнуло в грязь, – и торжествующе подумал, и добавил: – с которой оно давно сроднилось. А мы, – тут важно для силы добавить: – и наши друзья слева, выдвинуты революцией! армией! и народом! – на почётное место членов первого русского общественного кабинета!

Эти все последние слова он пропечатал, каждое выделяя отдельно, – и затем дал паузу для аплодисментов.

И как в толпе это поняли – так аплодисменты и отозвались. Публика сюда для того и пришла – слушать и аплодировать. Она и пришла наблюдать, разиня, за чудесами революции, – и вот величайшее чудо как раз и показывали ей сейчас. Слова приходили легко, сами нанизывались:

– Как могло случиться это событие, казавшееся ещё так недавно невероятным? Как произошло, что русская революция, низвергнувшая навсегда старый режим, – в этом уже Павел Николаевич не сомневался, – оказалась чуть ли не самой короткой и самой бескровной изо всех революций, которые знает история? – (Это-то уже видели все).

Чего не досказал за годы в соседнем официальном зале, теперь он мог сполна влепить старому врагу:

– Это произошло потому, что история не знает и другого правительства, столь глупого! столь бесчестного! столь трусливого и изменнического, как это! – Всё сильней отдавался залу его голос, всё больше оборачивались к нему и слушали. – Низвергнутое ныне правительство, покрывшее себя позором, лишило себя всяких корней симпатии и уважения, которые связывают всякое сколько-нибудь сильное правительство с народом!

Ах, как невиданно хорошо говорилось – не чикагским учителям на летних вакациях, которые слушают как экзотику, а к осени забудут, говорилось в своей завоёванной столице, – и летел Милюков над народом, над этими двумя, тремя тысячами голов, и удивлялся своему вдруг металлизированному голосу:

– Правительство – мы свергли легко и просто. Но это ещё не всё, что нужно сделать. Остаётся ещё половина дела – и самая большая. Остаётся удержать в руках эту победу, которая нам так легко досталась. А для этого прежде всего сохранить то единство воли и мысли, которое привело нас к победе! Между нами, членами теперешнего кабинета, – уже выговорено, как горячо пролилось по сердцу! – было много старых и важных споров и разногласий. – Он больше имел в виду Гучкова, отчасти социалистов. – Быть может, скоро эти разногласия станут важными и серьёзными, но сегодня они бледнеют и стушёвываются перед той общей и важной задачей – создать новую народную власть на место старой, упавшей! Будьте же и вы едины в устранении политических споров, могущих ещё и сегодня вырвать из наших рук плоды победы!

Очень хорошо он говорил, превосходно слушали, аудитория оказалась подготовлена свыше ожиданий.

– Будьте едины и вы… Докажите, что первую общественную власть, выдвинутую народом, не так-то легко будет низвергнуть!

Он говорил это с верой в толпу, и толпа ответила ему верой, шумными рукоплесканиями. Ах, как хорошо летелось над толпой, над Россией, над Историей!

– Я знаю, отношения в старой армии зачастую основывались на крепостном начале. Но теперь даже офицерство слишком хорошо понимает, что надо уважать в нижнем чине чувство человеческого достоинства. А одержавшие победу солдаты так же хорошо знают, что только сохраняя связь со своим офицерством…

Кажется, это место знали не так хорошо, даже некоторые были совсем не согласны. И в то время как одни продолжали похлопывать в каждой паузе, – другие стали кричать, и даже враждебно. А кто-то на весь зал отчётливо крикнул, несвоевременно и бестактно:

– А кто вас выбрал?

Павел Николаевич ещё не перешёл к составу правительства, Павел Николаевич думал бы ещё поговорить об обязательствах толпы перед свободой, – но этот бестактный выкрик сбивал его речь. И нельзя было притвориться, что не слышишь его, – так громок, это был не слушатель немудрёный, но митинговый завсегдатай, кузнечные лёгкие. Милюков быстро перебрался мыслями и без всякого смущения изменил речь:

– Я слышу, меня спрашивают: кто вас выбрал? – Он мог бы спрятаться за Думу. Но это уже стесняло его. – Нас никто не выбирал, ибо если бы мы стали дожидаться народного избрания, мы не могли бы вырвать власти из рук врага! Пока мы спорили бы о том, кого выбирать, – враг успел бы организоваться и победить и вас и нас! – Кажется, это он сильно и определительно сказал. И добавил эффектно: – Нас выбрала русская революция!

И – вздрогнул, как это внезапно и сильно у него сказалось, хоть поставляй в хрестоматию. Он искренно не вспомнил в эту минуту, что цель его всегда была избежать революции, – сейчас именно из революции он естественно возник и поднялся сюда.

Снова зашумели аплодисменты, а тот горлохват не нашёлся. Да и кому не закроет рот исторический процесс?

– Так посчастливилось, – (им, массе посчастливилось), – что в минуту, когда ждать было нельзя, нашлась такая кучка людей, которая была достаточно известна народу своим политическим прошлым и против которой не могло быть и тени тех возражений, под ударами которой пала старая власть.

Сантиментальные нотки всегда нравятся всякой толпе:

– Поверьте, господа, власть берётся нами в эти дни не из слабости к власти. Это – не награда, не удовольствие, а заслуга и жертва! И как только нам скажут, что жертвы эти больше не нужны народу, мы уйдём с благодарностью за данную нам возможность. – Почти расплакаться мог другой ора тор, но не в характере Павла Николаевича. Напротив, твёрже: – Но мы не отдадим этой власти теперь, когда она нужна, чтобы закрепить победу народа, и когда, упавшая из наших рук, она может достаться только врагу.

Опять охотно хлопали, но и раздались выкрики:

– А кто министры?

Эти выкрики рвали инициативу, не давали Павлу Николаевичу строить речь, заставляли отвечать не по плану:

– Для народа – не может быть тайн! Эту тайну вся Россия узнает через несколько часов. И, конечно, не для того мы стали министрами, чтобы скрыть в тайне свои имена. Я вам скажу их сейчас. Во главе нашего министерства мы поставили человека, имя которого, – (что-нибудь надо же сказать), – означает организованную русскую общественность.

– Цензовую! – перебил громкий же развязный голос, но другой.

Плохо. Здесь оказывалось слишком много левых и не друзей слева, но левых непримиримых. Надо было удерживать штурвал речи:

– …общественность, так непримиримо преследовавшуюся старым правительством. Князь Георгий Евгеньевич Львов, глава русского земства…

– Цензового! цензового! – кричали опять. Очень трудно становитесь говорить. Да, народная обстановка тревожна:

– …будет нашим премьером и министром внутренних дел, и заместит своего гонителя. Вы говорите: цензовая общественность? Да, но единственная организованная! И она даст потом организоваться другим слоям.

И – скорей, не задерживаясь слишком на Львове, который того и не стоил, – к самой выигрышной фигуре (а получилось диспропорционально, будто бы вторая в правительстве):

– Но, господа, я счастлив сказать вам, что и общественность нецензовая тоже имеет своего представителя в нашем министерстве! Я только что получил согласие, – (проговорился, что он и есть фактический премьер), – моего товарища Александра Фёдоровича Керенского занять пост в первом русском общественном кабинете!

И вот тут раздались рукоплескания – бурные, каких ещё не было с начала речи. Вот кто был действительно популярен! И присоединяя свой полёт к полёту этих крылатых хлопаний, Милюков невольно выразился горячее, чем чувствовал:

– Мы бесконечно рады были отдать в верные руки этого общественного деятеля то министерство, в котором он воздаст справедливое возмездие прислужникам старого режима, всем этим Штюрмерам! и Сухомлиновым!

Самое безошибочное место для ударов. По этим сколько ни бей – разногласий не будет.

– Трусливые герои дней, прошедших навеки, по воле судьбы окажутся во власти не щегловитовской юстиции, а министерства юстиции Александра Фёдоровича Керенского!

И опять захлопали бурно, ураганно, и кричали, но тоже одобрительно, и во всём этом одобрении Милюков снова укреплялся.

Но что-то ещё кричали:

– А – вы?… А – кто?…

– Вы хотите знать другие имена? – скромнее и не так громко отозвался Павел Николаевич. – Мне, – мне мои товарищи поручили взять руководство внешней русской политикой.

Хорошо хлопали, хорошо, со всех сторон, и Павел Николаевич тоже раскланивался, раскланивался во все стороны. За эти минуты он простил толпе предыдущие дерзости. Ради этих минут он и поднимался на этот помост. И не захотелось испортить их спорами о Дарданеллах или войне до конца. Но хотелось ещё усилить взаимочувствие с толпою, и голос дрогнул:

– Быть может, на этом посту я окажусь и слабым министром… Но я могу обещать вам, что при мне тайны русского народа не попадут в руки наших врагов!

Но нельзя было оставаться всё на себе, и Милюков двинулся дальше:

– Теперь я назову вам имя, которое, я знаю, возбудит здесь возражения. – И подождал. С тяжёлым чувством приступал Милюков к этой неизбежной рекомендации. – Александр Иванович Гучков был моим политическим врагом…

– Другом! – крикнул какой-то классовый аналист, за цензовой ненавистью не желая рассмотреть индивидуальность позиций.

– …врагом в течении всей жизни Государственной Думы. Но, господа, мы теперь политические друзья. Да и… и к врагу надо быть справедливым. – (Снова выигрышный момент, всегда производит хорошее впечатление добрый отзыв о враге). – Гучков положил первый камень той победе, с которой наша обновлённая армия… Мы с Гучковым – люди разного типа. Я – старый профессор, привыкший читать лекции (вы понимаете, конечно, что это – эллипсис), – а Гучков – человек действий. И теперь, когда я в этой зале говорю с вами, Гучков на улицах столицы организует победу!

Это сказалось – не совсем легко, пришлось даже прямо солгать. Час назад Гучков звонил с Варшавского вокзала, он должен был вот-вот отъехать. Но удивительным образом Совет до сих пор не встрепенулся, и надо прикрыть от них тайную миссию, чтоб его по пути не арестовали, а то и наши головы на карте. Теперь ещё один, самый смутный риф:

– Далее мы дали два места представителям той либеральной группы русской буржуазии, кто первые в России попытались организовать организованное представительство рабочего класса…

Резкий голос:

– А где оно?

Милюков отвёл: так вот, рабочую группу посадило опять-таки старое правительство, а Коновалов помог… а Терещенко помог…

– Кто? кто?… – закричали. – Терещенко – кто такой?

– Да, господа, – скорбел Милюков. – Это имя громко звучит на юге России. Россия велика, и трудно везде знать всех наших лучших людей…

Неразумение чувствовалось в толпе. Не спросили, какие посты они займут, – и Милюков не объявил. Напротив, выкрикнули о земледелии – и пришлось помянуть честного трудолюбивого Шингарёва, который… Выкрикнули о путях сообщения, выгодно:

– Некрасов особенно любим нашими левыми товарищами…

Хлопали посильней. Об остальных министрах не спрашивали, и Милюков не вспоминал.

Но во всех этих выкриках, игнорировать которые нельзя было, потерял Павел Николаевич строй и план своей речи, внутренне несколько обескуражился – и даже вопрос о программе правительства ему тоже выкрикнули.

– Я очень жалею, что в ответ на этот вопрос не могу прочесть вам бумажки, на которой изложена эта программа. Но дело в том, что единственный экземпляр программы, обсуждённый вчера в ночном совещании с представителями Совета Рабочих Депутатов, – (тут он хорошо прикрывался Советом), – находится сейчас на окончательном рассмотрении их, – (не говоря уже, что ими и составлен). – Надеюсь, что через несколько часов вы об этой программе узнаете. Но, конечно, я могу и сейчас вам сказать важнейшие пункты…

Вся аудитория для Милюкова слилась. Он не успевал себе выделить ни хороших сочувственников, ни крикливых обидчиков, а только головы, головы, вздрагивал от каждого нового выкрика, и начинал думать с тоской, как это всё кончить и выбраться. Абстрактно глядя в эту серо-чёрную муть, он ещё мог бы сосредоточиться, мысленно восстановить ту мятую, неровную, плохо записанную бумажку Стеклова, вспомнить все её 8 пунктов – если б снова его не перебивали:

– А династия?!

И тут, измученный этими выкриками и не готовый ещё к новому, Милюков сплошал. Он вдруг не вспомнил, как это всё хорошо было славировано на Учредительное Собрание, а депутаты ИК уступили ему в деликатном пункте о непредрешении образа правления, и надо было это ценить, и об этом сейчас смолчать, – но досаднейше сбиваемый и вырываемый этими выкриками, Милюков вдруг потерял осторожность, взвешенность, все качества политического бойца. И ответил недопустимо откровенно:

– Вы спрашиваете о династии. Я знаю наперёд, что мой ответ не всех вас удовлетворит. Но я его скажу. Старый деспот, доведший Россию до границы гибели, добровольно откажется от престола или будет низложен!

Хлопали. Всё – так. И тут бы Павлу Николаевичу ещё можно бы остановиться, перейти на что-нибудь другое, ведь он почти ответил! – но какая-то окаменелость мысли лишила его лёгкости перескока, и он опрометчиво прямолинейно продолжал:

– Власть перейдёт к регенту, великому князю Михаилу Александровичу…

Та часть толпы, которая радостно хлопала каждому объявлению, продолжала хлопать, – но и нарос грозный шум, особенно тут близко, с одной стороны, от остатков прежнего левого митинга. А Милюков не очнулся, не сообразил, но продолжал своё:

– Наследником будет Алексей…

– Это – старая династия! – кричали ему. А он не повертел головой, не повёл ухом, но как заколоженный, вперёд в одну колонну, упрямо:

– Да, господа, это старая династия, которой может быть не любите вы, а может не люблю и я. Но дело сейчас не в том, кто кого любит. Мы не можем оставить без ответа и без решения вопрос о форме государственного строя. Мы представляем его себе как парламентскую конституционную монархию. Быть может, другие представляют себе иначе, но теперь, если мы будем об этом спорить, вместо того чтобы сразу решить, – Россия очутится в состоянии гражданской войны и возродится только что разрушенный режим.

Он не успевал сообразить всех настроений тут, но он – так думал, и нельзя же легко уступать в убеждениях. И так думал Прогрессивный блок на всех своих заседаниях уже второй год: для того чтоб укрепилась конституция в России – зачем разрушать монархию? Это никогда не предусматривалось. И не понимая, почему уж так его сейчас не понимают, сам с растущим недоумением, Милюков оговаривался:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю