412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2 » Текст книги (страница 11)
Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:17

Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]

268

От Старой Руссы до Дна невыносимо тянулась эта старенькая одноколейная дорога с разъездами, не знавшая экспрессов, а теперь в неё втиснулись великолепные синие императорские поезда. Дорога – не могла пропустить быстрей, но старались как могли. Железнодорожники и местные жители глазели на невиданные поезда, робко переговаривались между собою, очевидно: где же тут царь?

Наивны, милы и доверчивы были их простонародные лица. Государь не показывался им, но из-за занавесок смотрел – и сердце его утеплялось. Вот такими он и представлял себе своих подданных, для таких он и правил, – только никогда нельзя было, как и сейчас, через двойные стёкла, услышать их и прямо им объяснить, а всегда слышались раздражённые, предубеждённые образованные голоса и крикливые газеты, которые всё извёртывают до неузнаваемости.

Очень тяжело было сегодня на душе, хотя и солнце иногда поглядывало на снега. Не как сознательное мрачное размышление, но само по себе – грудь разбирало, разгрызало невыносимое состояние. Ещё вчера с утра мнившийся в поездке покой был весь вымышленный. Ничем невозможно было заняться, ничего читать, никуда отвлечься, мыслями не уйти.

Нетерпеливо хотелось скорее достигнуть Дна – во-первых потому, что это был уже прямой поворот на Царское. Во-вторых потому, что там сейчас предстояла встреча с Родзянкой, и она всё больше казалась облегчением, выходом: миролюбиво уладить, чтобы всё успокоилось и стало на свои места. С предполагаемой уступкой части министров Николай уже смирялся: от рокового несчастного 17 октября Девятьсот Пятого он так или иначе был наведен на цепь неотклонимых уступок.

Уступка – уже как бы и была сделана. И давление на сердце ослабло. Полегчало.

Но он – не отдаст главных министерств. И, разумеется, министры будут ответственны перед ним, а не перед Думой. Этот монархический принцип – скала государства. Если министры ответственны перед Думой – то что тогда монарх? Какое-то набивное чучело?

В этом, уверен был Николай, Аликс – горячо с ним заодно.

У свиты было откуда-то сведение, что Родзянко уже в пути.

На мелких станциях подхватывала свита и другие слухи, и Воейков иногда докладывал. То – будто есть наглое распоряжение всё того же юмористического Бубликова – задержать императорские поезда! – каково? Но никто этого не выполняет, разумеется. То – будто дорога уже перегорожена, но после поворота с Дна, или какой-то мост повреждён на той линии.

Подъехали к Дну в пятом часу пополудни. Узловая станция тоже была в обычном порядке, ничем не взметена.

Но тут сразу ждало много новостей, и все неприятные.

Первое, что сразу узналось от станционного начальства: что генерал Иванов со своим батальоном прошёл Дно не вчера, а лишь сегодня утром.

Сегодня утром? Отчего же так медленно, Боже мой? На что ж он потратил время? Да тогда: достиг ли он Царского Села сию минуту?

На ком же государыня с детьми?

Но и хуже знали на Дне, ужасные известия: что гарнизон Царского Села вчера вечером также присоединился к мятежу!

Сердце Государя обронилось во мрак. Затмился свет, рухнула опора, державшая эти дни. Он выслушивал со спокойным выражением, но внутри его заваривалось отчаяние. Только не имел он права и вольности выказать это видом и словами.

А между тем Воейков принёс депешу от Родзянки на имя Его Величества, пришедшую менее часа назад. Родзянко сообщал, что сейчас (только сейчас!) выезжает на станцию Дно для доклада о положении дел и мерах спасения России. Просит – дождаться его приезда, ибо дорога каждая минута.

Да, но когда же он достигнет Дна? Не ранее как ещё часов через пять. И ещё, кажется, попорчен путь?

Воейкову удалось переговорить с Виндавским вокзалом в Петрограде, и он узнал, что заказанный Родзянкой поезд стоит под парами – но и сейчас не выезжал.

Горяча каждая минута, да, – но ещё горячей она в Царском Селе. И ещё мучительней – сидеть на этой захолустной станции – и жгуче не знать, что творится с семьёй!

Что ж было делать, Боже мой?

Маленькое глухое Дно. Один железнодорожный жандарм. Один урядник на селе. Но – завод с фабричными, неподходящее место.

Ощущение было ясное: что попали не туда. Что не на месте.

И ещё удалось узнать Воейкову по аппарату: что перед Царским Селом Виндавская линия занята революционными войсками и генерал Иванов, не доехав, остановился с поездом в Вырице.

Николай нервно смотрел на карту.

Четыре дороги скрещивались в Дне. По одной из них приехали.

Другая, налево, вела назад, на Могилёв. И не вызвала никаких мыслей.

Направо – краткая, желанная, в Царское Село – была для него, значит, перерезана? По ней ожидался и Родзянко – и выглядело бы несолидно ехать к нему навстречу. И если перегорожена – так всё равно не попадёшь в Царское.

А вот что: прямая – вела во Псков, и это уже близко. Там – штаб Северного фронта, там есть с Петроградом связь по юзу, оттуда, может быть, удастся поговорить с Царским (да и со Ставкой), и вот уже скоро всё узнать? И оттуда, по двухколейной Варшавской дороге, нетрудно доехать до Царского через Лугу.

Во Пскове – военные силы, и железнодорожный батальон. Оттуда всегда можно обеспечить себе проезд.

Вот и решение: ехать во Псков!

И это даже хорошо, что Родзянко ещё не тронулся из Петрограда: дать ему теперь депешу, чтобы ехал прямо во Псков.

А что могло его так задержать, почему он не спешил? Может быть, его задержка имеет резон: он удерживает Петроград, не отдаёт его разнузданным силам?

Тут подали Государю ещё одну телеграмму, от 10 часов утра, и какую же окольную! Телеграфировал опять начальник морского штаба из Могилёва (почему-то опять не Алексеев), но не от себя, а сообщал пространную телеграмму командующего Балтийским флотом адмирала Непенина – а тот тоже не от себя, но сообщал две телеграммы, полученные им от Родзянки вчера, 28 февраля, – и вот только с каким опозданием, и вот только каким кружным путём подтверждалось Государю, что читали в Бологом в случайном листке: Родзянко вчера извещал все фронты, что его временный думский комитет перенял всю правительственную власть ввиду устранения бывшего совета министров. И что он приглашает Действующую армию сохранять спокойствие и надеется, что борьба против внешнего врага не будет ослаблена, – разумные слова.

На старое правительство он валил «разруху», но брался быстро восстановить спокойствие в тылу и правильную деятельность учреждений.

А Непенин добавлял, что всё это объявил командам! – Боже мой, кто ему разрешил? – и докладывает Его Величеству своё убеждение о необходимости пойти навстречу Государственной Думе.

И в этом – Государь всё более убеждался сам. За несколько минувших часов Родзянко переместился в его представлении и сознании, – вырос. И Государь уже не только был согласен его принять, но уже – хотел, чтобы он приехал, но уже досадовал, что нет его в Дне.

Но что ж, во Псков так во Псков. Дали знать туда – и двинулись.

Свита радовалась: тихий губернский город и рядом надёжные войска.

Пили тягучий вечерний чай.

Ехали – пока что прочь от Царского Села, слишком затянувшимся крюком.

Смеркалось.

Приезжал, бывало, Государь на свой Северный фронт – но не в таком положении.

И тут ещё одно неприятное сообразил: на Северном фронте начальником штаба – Данилов-чёрный. Два года назад Государь считал его великим стратегом, и сам же указывал Николаше взять в Ставку. А потом они с Николашей сжились, и убрал его вослед Николаше, освобождая место для Алексеева – однако не сердясь, и всё считая его крупным стратегом. И ни Николаша, ни Алексеев – никогда не объяснили, чего Данилов стоит, только этою зимой Гурко открыл Государю, сколько жестоких кровопролитных ошибок наделал Данилов в первый год войны, во что обошлись нашей армии его ошибки. И так горько стало, что был – обманут, и ещё благодарил его, награждал. Например – Галиция… А Николай считал таким успехом. Стыдно, как плохо водили русские войска.

И вот сейчас – предстояло встретить его, с тех пор первый раз.



*****

ЛИХО ДО ДНА, А ТАМ ДОРОГА ОДНА

*****

269

В комиссариат поступили сведения, что грабят особняк Кшесинской, – и Пешехонов послал прапорщика Ленартовича остановить грабёж и, если нужно, поставить там временный караул, пока толпа схлынет.

Ленартович не знал особняка и не уверен был, кто именно Кшесинская, Пешехонов объяснил, что это – знаменитая балерина, которая была любовницей царя в его молодости, а потом – по великим князьям.

Оказалось, это – первый дом по Кронверкскому проспекту, начало его дуги, у самой Троицкой площади. Туда было близко, Саша с двумя своими солдатами быстро дошагал. Дом выдавался в сторону площади полукруглым крылом.

Но сейчас – не грабили, и толпы никакой не было, да даже ни одного человека ни рядом, ни внутри. Окна двух этажей асимметричного дома с башенкой и полуподвальные, выходящие прямо на улицу, были не побиты и все закрыты. На втором этаже – балкончик, тоже мёртвый. Да даже не поймёшь, как в этот дом зайти, – двери в нём нет, ах вот, калитка во двор.

Калитка была заперта, но в каменном столбе Саша увидел кнопку, стал звонить. Дом был приятно отделан цветной плиткой, и привлекательно, что несимметричный.

Вышла прислуга, мужчина и женщина. Видя офицера и двух мирных солдат – впустили, но опасливо. Действительно, за эти сутки было уже два грабежа, оба под видом обыска. Не пустить – силы нет, а пустить – озоруют, открыто грабят, в шинели кладут, за пазуху, – и что хозяйка скажет, воротясь! А вчера – из броневика пустили очередь по их дому. А хозяйка где?

А хозяйка – позавчера вечером вместе с сыном, 14 лет ему, и гувернёром вышли из дому, малый чемоданчик в руках, – велела приготовить чай, скоро вернётся, так и не вернулась. И в ту же ночь два автомобиля из гаража увели, больше их и не видели.

По парадной лестнице поднялись в холл с мраморным полом. Беспорядка особенного не было, наверно прибрали.

Саша пошёл осмотреть дом, уже не из надобности, а из любопытства. Полуподвальный этаж был для служб. В бельэтаже в столовой – потревоженность, но столовое серебро, сказала прислуга, на месте, или почти. Мало покрали, и посуда не бита. Тут были гостиные с роскошной мебелью – и беломраморный залик, в котором просторно дать и бал, снаружи не предположишь. Большие зеркальные окна зала выходили прямо на Петропавловскую крепость, через Кронверкский. А тот самый полукруглый выступ, обставленный пальмами и с малым гротом в центре, и в нём текли струйки воды по голубоватому фону, – тот окнами выходил на Троицкую площадь и на Троицкий мост. Мебель в зале обита белым шёлком под общий цвет белого мрамора, того же тона и рояль.

Все эти фокусно-роскошные затеи не могли задеть сашиной души, даже напротив – вызывали раздражение. Но, пожалуй, – до революции. А сейчас – его отношение как-то повернулось. Хозяйка сбежала от своих забав, а – местечко большое и богатство большое, всё это надо бы сохранить, особенно от глупого пустого погрома.

Решил Саша – караул здесь поставить и пока подержать.

Пошёл наверх, уже один. А, вот здесь-то погром и был, и остался хаос: в двух комнатах пол забросан фотографиями и бумагами, фотографиями и бумагами, все ящики столов и бюро выдвинуты.

Висела, нетронутая, остеклённая большая фотография молодого царя в морской форме, и внизу надпись, да кажется и его рукой: «Николай, 1892».

Другие портреты, великие князья, генералы, артисты.

Мебель и обстановка пострадали мало.

Под стеклянным футляром лежал венок, какая-то награда, – да не золотой ли? Саша снял колпак, вертел венок и внизу обнаружил явную пробу: «96»! Грабители просто не сообразили.

Да, караул придётся поставить. А потом – многое отсюда вывезти, спасти.

Пачки писем, пачки писем – перевязанные ленточками. И стопка сафьяновых тетрадочек. Дневники… За 20 лет… О, тут читать и читать… Сколько ж ей может быть лет? Уж за сорок? И ещё танцует и ещё чарует?

В детской разбросаны были по полу дорогие игрушки, рельсы с локомобилем и вагонами. Сколько ж у неё детей? От кого?

Уже ясна была обстановка, и ждали его дела в комиссариате, надо было уходить. А он всё бродил по комнатам.

Его затягивало.

В гардеробной отодвинул дверь – висело множество платьев, блузок, юбок, – двести, всех цветов, шерстяные, воздушные, вязаные, кружевные.

Оглядясь – никого не было, тихо, – он медленно провёл рукой по перебору этих платий.

Как по струнам. И платья как будто зазвучали.

И – пахли.

Он открыл ещё дверь.

Ванная комната. Но не просто с овальной ванной – а вели ступени вниз, в углубление – в мраморный бассейн. А на верхней ступеньке стояли маленькие-маленькие туфельки, непонятного назначения – балетные? купальные?

Саша остановился над ними, замер.

Отодвинутая этими днями – выступила перед ним Ликоня, прелестней всех этих балерин, – всё недосказанная, всё недопонятая, всё ускользающая.

Мучительно, сладко потянуло к ней.

И он долго стоял, смотря под собой на эти туфли.

270

Несколько часов не покидала Пешехонова забота: что делать с Павловским училищем? – заперлось, не выходило на поддержку нового режима, но в любую минуту могло выступить против, – а ведь оно на Петербургской стороне – и что тогда тут удержится?! Но к счастью переговоры с ним взял на себя Таврический.

Из Совета рабочих депутатов прислали приказ: комиссариату тем или иным путём обзавестись на месте необходимым числом автомобилей (какой они подразумевали тот или иной путь?), – а если окажется излишек, то передать его в Совет.

Правильная, значит, была вчера его идея захватывать автомобили. Захват от захвата, конечно, отличается морально: это – не корысть, но революционное право, питающее новогосударственные потребности.

Тут – на замороченную голову Пешехонова свалились ещё квартирьеры 1-го пулемётного полка, немедленно требуя отвода помещений всему полку.

Их два пулемётных полка пришли пешком из Ораниенбаума в Петроград помогать делать революцию. Одну ночь они провели в чьих-то казармах на Охте, но там им не понравилось, и они желают перейти на Петербургскую сторону.

Взвыть можно было. Сколько же их? Запасные полки раздуты, тысячи, небось, четыре?

Как бы не так! – их оказалось 16 тысяч!

И все они – уже шли сюда!

Да почему же столько?

Не квартирьеры могли ответить. (Потом объяснили Пешехонову: других запасных пулемётных полков во всей России не было, только эти два готовили пулемётные пополнения Для всего фронта, – и вот они поднялись и кочевали).

А главное требование квартирьеров было: солдаты ни за что не хотят расходиться по разным местам, мелкими партиями – а стать всем непременно вместе.

Грозная сила! – и бедная сила. Их все боялись, а они боялись больше всех: как бы, расчленённых, их не настигла кара за мятеж.

Но таких больших помещений на Петербургской стороне не было. Спортинг-палас рядом – всю зиму не отапливался, в нём не действовала канализация. Самое большое здание – Народный дом на Кронверкском, – не мог вместить 16 тысяч.

Кто-то из товарищей напомнил о только что отстроенном дворце эмира Бухарского на Каменноестровском.

Пешехонов постеснялся: дворец – и в казарму?

Но, объяснили, это – просто доходный дом с двадцатью большими квартирами, ещё не занятыми.

Квартирьеры поспешили навстречу своему полку, уже пришедшему на Троицкую площадь и грозно стоявшему там.

После переговоров и уговоров один батальон соблазнился жить во дворце и дал себя отделить от полка. Остальные пошли в Народный дом.

Пока Пешехонов занимался с квартирьерами, немного отойдя от «Элита», показывая им направленья по улицам, – сзади близко раздалась сильная стрельба. За эти дни ухо настолько привыкло к выстрелам, даже и близким, что Пешехонов не слишком удивился. Но удивился он, что публика перед комиссариатом куда-то сразу вся исчезла, не толпилась, не ломилась.

И тут увидел, о ужас, что на площади перед комиссариатом залегли солдаты и обстреливают один из домов по Архиерейской улице.

Оттого-то и вся толпа рассеялась!

А в этом доме, куда стреляли, – сообразил Пешехонов, – в этом доме помещался лазарет с увечными солдатами!

Да что ж это, с ума сошли? Он бросился сзади к лежащим на снегу солдатам. Подбегал и хватал за плечи.

– Что вы делаете?!

Кое-как остановил. И ответили ему, что из того дома стреляли по комиссариату, и не иначе как там спрятан пулемёт.

Рассердился Пешехонов:

– Кто именно видел?

Стоял в рост среди рассыпанной цепи, и ничей пулемёт его не поражал.

Стали и солдаты приподниматься. Не нашлось такого, кто именно видел. И не было убитого ни одного на площади и ни одного раненого.

Покричал на них, постыдил – и послал из них же наряд, ни офицера, ни унтера не было под рукой, – проверить, сами ли они никого не убили в лазарете? А если уж так подозревают – пусть и проверят, нет ли заклятого пулемёта. Сотни этих пулемётов из невидимых рук со всех чердаков стреляли, а сколько ни лазили – во всём Петрограде ни одного этого пулемёта не нашли.

А уже – опять хлынула толпа к «Элиту» и внутрь, так что сам Пешехонов еле втиснулся.

И опять осаждали его со всех сторон – доносами, требованиями реквизиций, обысков и предложениями новых видов общественной активности.

271

Приходили читатели, и немало, но никто ничего не читал, даже если брали книги, а то и не брали. На главной лестнице, в просторном над ней вестибюле, у книжных прилавков, у дверей залов и в самих залах собирались маленькие клубы – и нарушая священную, присущую этим местам тишину, некоторые слышно гудели, в полные голоса. Раздавались радостные женские аханья, смех мужчин и весёлые перебивы. А другие, верные дисциплине и привычке, и сейчас всю радость выражали только шёпотом и переходили по залам на цыпочках.

Остановилась выдача книг, остановилась библиография, и изо всех потаённых углублённых уголков вытягивались смирные сотрудницы – сюда, на люди, в оживлённое обсуждение.

Никогда Вера не видела – вне пасхальной заутрени – столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного-двух – но чтобы сразу у всех?

И это многие подметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскресе! Говорят, на улицах – христосуются незнакомые люди.

Как будто был долгий не пост, не воздержание, но чёрный кошмар, но совсем беспросветная какая-то жизнь, – и вдруг залило всех нечто светлее солнца. Все люди – братья, и хочется обнять и любить весь мир. Милые, радостные, верящие лица. Это пасхальное настроение, передаваясь от одних к другим и назад потом к первым, всё усиливалось. Одна с собою Вера не так уж и испытывала чёрный кошмар прежнего, но когда вот так собирались – то этот кошмар всё явственней клубился над ними, – как и сегодня всё явственней расчищалось нежданное освобождение. Дожили они, счастливцы, до такого времени, что на жизнь почти нельзя глядеть, не зажмурясь. Отныне всё будет строиться на любви и правде! Будущее открывается – невероятное, невозможное, немечтанное, неосуществимое. Что-то делать надо! что-то делать в благодарность! но никто не знал, что.

И Вера думала: может быть, действительно, начала братства – вот этого, уже ощущаемого между совсем чужими людьми, – теперь законно вступят в жизнь, разольются, – и люди начнут бескорыстно делать друг для друга? И таким неожиданным путём победит христианство?

Вспоминали имена свободолюбцев, ещё от времён Радищева и Новикова, вспоминали декабристов, Герцена, Чернышевского, народников, народовольцев, – поколение за поколением отдававшие себя с верой в будущую свободу. Ведь вопреки всему – верили, что – будет! И вот сбылось! Какая святая вера, какое святое исполнение!

У многих были слезы на глазах.

Так интересен был всем каждый штрих свободы и каждый штрих отмирания прошлого. Передавали имена арестованных деятелей старого режима – каждое имя как падающая мрачная колонна. Последняя новость – что утром сегодня арестован Николай Маклаков. Передавали пикантную подробность: неистового антисемита Пуришкевича видели с красной гвоздичкой в петлице. Склоняют головы, склоняют, мерзавцы!…

Появился и новый сенсационный слух – а газеты не успевают, проверить негде: в Берлине – тоже народная революция, второй день!

Боже мой, неужели начинается всемирное братство? оборвётся эта ужасная война? Преобразится Европа, преобразится вся планета?!

И ещё слух – о крушении царского поезда. Неизвестно, уцелел ли Сам.

А само собой – какие-то войска движутся на Петроград.

Конечно, опасность контрреволюции ещё очень велика. Не может быть, чтобы старое было так сразу разбито и так окончательно умерло. Оно, конечно, притаилось и выжидает, чтобы накинуться на наш светлый праздник. Оно, конечно, ещё шмыгает шпионами в уличной толпе и прислушивается. Оно, конечно, ещё затаилось на чердаках с пулемётами и вот-вот начнёт обстреливать улицы.

Но – бессильны они и обречены!… Передавали с любовью и надеждой имена членов Думского Комитета, замечательных деятелей, которые теперь поведут Россию. Европейски образованный Милюков, подлинный учёный, он внесёт в управление методы науки! Вечный антагонист императора – неукротимый воинственный Гучков! А Керенский – с его страстною жаждою правды и сочувствием к угнетённым! Да, это будет впервые на Руси – народная власть, всё для народа.

Так в этих растерзывающе-радостных разговорах и прошёл счастливый болезненно-нерабочий день. Было Вере необыкновенно тепло, светло, но немного и грызло: а что же убивают офицеров? Наши защитники, герои нашей армии – в чём же и перед кем они виноваты?

Она робко пыталась выразить это в двух группах, её как бы и не услышали, даже не возразили серьёзно. Это не ложилось в общий поток восторга, выбрасывалось на сушу как инородное. Ну, случайности, ну, какая революция без крайностей? К светлому будущему невозможно вырваться без каких-то хоть малых жертв.

Прошёл день, и опять пересекала Вера кипуче-восторженный Невский, такие же сияющие лица культурного Петербурга на нём, перемешанные с самой простой толпой и с солдатами, и на всех красное, красное.

А в Михайловский манеж, увидела, вводили группу арестованных, по одежде обывателей. Кого-то, за что-то. И в полицейских мундирах тоже. И за некоторыми тащились женщины с детьми, их отгоняли.

Она вошла домой, ещё сохраняя это весеннее поющее настроение, ещё с той же невесомой улыбкой, – но мрачная встретила её няня и эту улыбку успела заметить и сразу же согнала:

– Пакостники! Слышать не хочу! Злодыри! По всем этажам обыскивать шастают, глядят – где б спереть, что плохо лежит. Так и валят, кучка за кучкой, и морды-то колодников, небось из тюрем да попереодевались. Полное для них нестеснение. И ружья держать не умеют, один во дворе чуть дитятку не застрелил, на палец не угодил.

Приходили с обыском и к ним, но няня как стала на пороге, так никого не допустила, тряпкой в морды им махала. А какой дом получше, вон у Васильчиковых, рядом, – так двери не запираются, всё новые на обыск валят, женщины так и бродят с ними, чтоб не стяпнули. А прислуга ихняя бесстыжая – красные банты понадевала и в город. Наконец, нашли несколько хороших солдат, на кухне их посадили, кормят, – так они эти банды отваживают.

– Радуются! Дураки и радуются! И ты, дура, с ними. Разорению – чего ж радоваться? А хвосты, вон, ещё хуже! Доживём теперь – и нечего будет трескать.

Правда, онемела Вера перед няней. Нельзя было серьёзно повторить ей хоть и самыми простыми словами того, что говорилось сегодня в Публичной: ни про заветную сказку, ни про мечты поколений, ни уж, конечно, про Христово Воскресение.

Но оттого что слова эти все оказались недействительны перед няней – сразу стали они маленькими, маленькими и блеклыми. Уже и для себя Вера могла ли их сохранить? Это был какой-то гипноз, очарование говорящего общества.

– А с Егором что будет, ты подумала? Да ведь у него если шашку отберут – он же ведь убьётся! Он жить не будет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю