355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2 » Текст книги (страница 19)
Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:17

Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]

290

Постепенно Исполнительный Комитет – сморился, растёкся, – и никто не получил полномочия вести переговоры с думцами, а просто, кто при деле остался: Нахамкис, не выпускавший пункты из руки, – и Гиммер. Нахамкис однако очень осмотрительный: чего б никогда Гиммер не пошёл делать, а Нахамкис не поленился: сходил в полупустую 12-ю комнату и перед остатком неразошедшегося сброда прочёл свои девять пунктов, – и докажи потом, что они не утверждены Советом.

Гиммер в малом теле имел избыток динамизма, он был мал, но прыгнуть мог выше любого большого. Именно быстротою сообразительности и действий он всех и обскакивал.

Сколько ни обсуждали целый день проблему переговоров с думцами – всё равно он был не удовлетворён, мозг его усверливал дальше, не обо всём договорились даже в узком кругу. Во-первых, не слишком ли перегнули в его собственной формуле поддержки буржуазного правительства? Он – ни в коем случае не имел в виду классовый мир, вовсе не повторять 1848 год, когда рабочие таскали каштаны для либералов, а те их потом расстреляли, – нет уж, лучше мы не упустим время и сами расстреляем либералов. Он и не предлагал отказываться от резкой оппозиции, это уже было бы капитуляцией демократии, – нет! – он имел в виду только тайные контакты с буржуазией, только на эти короткие переворотные дни не мешать думскому правительству делать своё дело, при цензовом правительстве не будет и военного подавления от Ставки, – а когти в запасе держать наготове и выпустить их вскоре. В девяти пунктах, которые записал Нахамкис, этот вопрос поддержки правительства никак не был отмечен, но опасность была, что думцы на переговорах поставят его встречно. Второй вопрос и вторая опасность была, что думцы, поклоняясь своей Государственной Думе, не захотят и слышать ни о каком Учредительном Собрании рядом с ней.

В последние полчаса перед переговорами согласились Гиммер с Нахамкисом: вопрос о поддержке всячески смазывать, а по вопросу Учредительного Собрания, если слишком упрутся, то и не настаивать.

Быстрее всех Гиммер сносился и с думцами: как бы он ни был занят в Совете, а, как в уборную выбегают, так успевал он всегда выбежать и протолкаться по Таврическому для осведомления и для контактов. И за этот вечер он уже дважды или трижды успевал сообщить в думское крыло, и ещё повторить и ещё нагнести сообщение: что – готовится. Что – будут контакты. Что – придут на переговоры. Это требовалось и практически, чтобы встреча состоялась, не разошлись бы там, но и – для психологического подавления противника: в несколько толчков повторяемое сообщение должно было вызвать в них опасение: что ж это будут за переговоры и что за ультиматумы им принесут?

Здесь исключительно мог бы помочь Керенский, с его помощью можно было бы разыграть этих думцев в прах, – но с ним случилось: нервное заболевание властью, жажда стать министром. И он потерял весь свой революционно-демократический рассудок, и ни о чём деловом советском нельзя было с ним говорить, но когда в эти последние пробеги Гиммер встретился с ним – куда-то вызванным, в шубе, готовым уехать, – тот плохо слушал и понимал, а нервно, отрывисто отвечал всё об одном: что руководители демократии проявляют к нему недоверие, что они желают поссорить его с массами, ведут подкопы, интриги, начинают травлю. Гиммер, сам один из главных руководителей демократии, смотрел с сожалением на своего бывшего приятеля: он определённо заболел нервным расстройством и был бесполезен в предстоящих переговорах. Очень жаль.

Но тем необходимее было для представительства вести с собой на переговоры Чхеидзе, хотя и он от переполненья событиями тоже выбыл из строя: был сонный, вялый, размякший, никакой.

Да, вот кто ещё был такой же подвижный и неутомимый, как Гиммер, только по-глупому, – Соколов. Он сидел в первой комнате думцев, в проходной, за чаем с бутербродами с новым градоначальником Юревичем и обсуждал задачи градоначальства. А Гиммер был с подведенным желудком – и тут же накинулся к ним на этот чай, сервированный с ложечками и сахаром, вмешался горячо, как разгромить полицейский аппарат и создать выборную милицию. Потом Соколов прицепился, выведал намерение – и просил взять его на переговоры тоже. Затем Гиммер заговорил с Некрасовым. По нему уже видел, что думский Комитет подготовлен, ждёт и опасается.

– О чём предполагаете беседовать? – настороженно спрашивал Некрасов. (Впрочем – тоже дурак.)

А-а-а, вот это самое их сейчас там и грызло! Вот этого-то они и боялись, что им сейчас предъявят, например, циммервальдское «долой войну!». Вот это и нужно было Гиммеру: напугать их и размягчить заранее, в этом и была его тактика.

И перед Некрасовым он прошёлся фертом:

– Придётся поговорить об общем положении дел.

Некрасов прижался, пошёл за дверь доложить своим главным, вернулся: ждут представителей Совета рабочих депутатов к 12 часам ночи.

291

Генерал Рузский вышел от Государя в напряжении и досаде, что не довёл дело до конца, хотя в некоторые минуты разговора ему казалось, что он уже преуспел в доводах: царь нервничал, дёргался одной рукой и, кажется, брался за ручку.

И куда ж было теперь идти в стеснительном состоянии ожидания, как не в купе кого-нибудь из свитских. Рузский попал в открытое купе дряхлого, согбенного Фредерикса со слезящимися глазами – но кто-то был и внутри и в коридоре близко, и по коридору проходили. Между ними шли тут свои возбуждённые разговоры, стихшие при Рузском.

Всю свиту вместе и каждого порознь Рузский бесконечно презирал: среди них не было ни одного полезного государству человека и никто не был занят никаким полезным делом – дутая численность, которая, однако, непременно должна окружать священную особу. Ему сейчас унизительно было сравняться с ними, невольно оказавшись в их обществе. А к тому ж и по характеру он был необщителен. Однако, где ж ему теперь прождать? – нельзя и уйти в свой вагон на станции.

Тут был сонливый Нарышкин. Молодой смазливый Мордвинов. Суетливый глупый историограф Дубенский. Раз прошёл с грозным и непримиримым (очевидно к Рузскому) видом низкорослый адмирал Нилов. И не удостаивал их, лишь твёрдо, гордо проходил самовлюблённый тупой Воейков.

А остальные – очень хотели говорить с Главнокомандующим фронта! Остальные так и натеснялись к нему сюда из других купе – ещё один молодой генерал, ещё один флигель-адъютант, кажется герцог, и ещё командир конвоя, кажется граф, – узнать от него новостей, о чём там идут переговоры, или даже помощи его:

– Ваше высокопревосходительство! Только вы один можете помочь!…

Хозяин положения, Рузский откинулся в угол дивана и смотрел на них на всех саркастически. Что оставалось ему сделать – это эпатировать их, оскорбить и раздражить до чрезвычайности. Ничто они были раньше, тем более ничто после происшедших событий, объятые страхом за себя, и вся соединённая их враждебность ничего не могла причинить Рузскому, уже решившемуся на жестокий тон с самим Государем. И, откинутый на спинку дивана и прикрывая глаза в действительном утомлении, он выдохнул:

– Да… Довели Россию… Сколько говорилось о реформах, как настаивала вся страна… И я сам много раз предупреждал, что надо идти в согласии с Государственной Думой… Не слушались… Голос хлыста Распутина имел больший вес. А потом начались Протопоповы…

– А при чём тут Распутин? – вдруг услышав через глухоту и со внезапной силой, как проснувшись, возразил древний Фредерикс. – Какое он мог иметь влияние на государственные дела?

– Как какое? – изумился, раскрыл глаза Рузский.

Фредерикс отвечал с достоинством:

– Я, например, никогда его не видел, не знал. И ни в чём не замечал его влияния.

– Ну, может быть, граф, вы были в стороне, – уступил Рузский с уважением. (Тем большим, что сам был не без греха, в трудную минуту отставки хлопотали о нём и через Распутина.) – Но обязанность тех, кто окружал Государя, была: знать, что делается в России. Вся политика последних лет – тяжёлый сон, сплошное недоразумение. Гнев народный не простит Щегловитова, Сухомлинова, Протопопова, протекционизма при назначениях…

Он их же и имел в виду, придворных, но они нисколько не были эпатированы, а столпились вокруг, предлагали сигары, – Рузский не курил сигар, держал свою папиросу. И сбивчиво наводили Рузского на дальнейшие объяснения.

– Что теперь будет?… Что теперь делать, ваше высокопревосходительство? – спрашивали в несколько голосов. – Вы видите, мы стоим над пропастью. Только на вас и надежда!

Они уже знали от Данилова, что и Алексеев телеграфно просил ответственного министерства.

– Теперь что ж, когда довели? – вздохнул Рузский, как бы с трудностью. – Теперь придётся сдаваться на милость победителя.

– Победителя?… – сбилась свита испуганно. – А кто победил?…

– Кто же! – усмехнулся Рузский. – Родзянко. Государственная Дума.

О, о! Свита была не только не против ответственного министерства, она оказывается ждала уступок Думе! Они тут – и были все за ответственное министерство.

(Рузский не знал, что сердитый маленький адмирал Нилов, отозвав историографа, доказывал ему необходимость сейчас же доложить Государю: Рузского – сместить, казнить, а назначить энергичного генерала и идти с войсками на Петроград. Но – ни тот ни другой не имели смелости прямо обратиться к Государю и не знали, кто бы обратился.)

– Что ж? – вдруг открылось за другими головами надутое рыло Воейкова. – Я готов разговаривать с Родзянко по прямому проводу.

Тут Рузский мог усмехнуться особенно ядовито:

– Если он узнает, что разговаривать хотите вы, – он не подойдёт к аппарату.

И гордый Воейков задвинулся.

Курили, разговаривали – но Государь не вызывал Рузского. А стрелки уже подходили к полночи.

И перешли её.

Это становилось уже невозможным, унизительным – что за спектакль этого думанья наедине, всё равно без советов, без телефона.

Рузский склонялся – не уйти ли ему. Нет, последний раз пусть решительно доложат: уходить ему или ждать? Тут снова подошёл Воейков. И сказал прежде, чем Рузский ему:

– Генерал, я имею телеграммы Государя для передачи, разрешите воспользоваться вашим юзом.

– Нет! – сорвался голосом, вскричал Рузский. – Здесь хозяин – я, и только я имею право посылать телеграммы!

Зря он вскричал, но и можно потерять равновесие: хотели обойти его с неизвестным результатом и даже если успешным, то оттеснить, как будто не он этого всего достиг.

Крупным шагом Воейков с телеграммами пошёл назад к Государю. Но и Фредерикс поплёлся туда же, взволнованный нарушением этикета.

(Так что ж, мы – пленники здесь? – передалось по свите.)

Воейков возвратился очень недовольный и протянул телеграммы Рузскому.

Рузский поправил очки и прочёл верхнюю:

«Прибыл сюда к обеду. Надеюсь, здоровье всех лучше и что скоро увидимся. Господь с вами. Крепко обнимаю. Ники».

Вздрогнул, переложил её в испод.

А в открывшейся, главной, Алексееву, стояло: что – согласен на предложенный манифест и согласен на ответственное министерство.

Может быть слишком раздражённый предыдущим столкновением, Рузский теперь нашёл, что это недостаточно ясно выражено: хотя все одинаково понимали, что значит «ответственное», однако всё же – ответственное перед кем? Надо указать конкретно, что – перед Думой, перед народом. Не был ли это уклончивый хитрый манёвр царя, так для него характерный?

И Рузский настоял, чтобы Государь принял его снова. Тот принял.

Сколько не видел его Рузский? – минут сорок пять-пятьдесят. Представить нельзя, чтоб за эти минуты человек мог так осунуться, потерять всё недавнее упрямство, как-то рассредоточиться взглядом, лицом, обвисли глазные мешки, и кожа лица стала коричневая.

Но тем уверенней был напор Рузского: в тексте телеграммы ошибка, это – не совсем то или совсем не то. Надо исправить!

Государь посмотрел недоуменно, спросил, как точней выразиться, и тут же переписал.

Фредерикс сидел и дремал в углу, иногда вздрагивая.

Государь поднял от бумаги большие глаза с надеждой:

– Скажите, генерал, но ведь они – тоже разумные государственные силы, правда? Кому мы передаём.

– Ну, разумеется, Ваше Величество, – подбодрил Рузский. – И ещё какие разумные.

Теперь Рузский предложил, чтоб телеграмма была послана не только Алексееву, но и, для ускорения, сразу сообщена Родзянке в Петроград.

Государь покорно согласился.

А не угодно ли Его Величеству самому поехать на этот аппаратный разговор?

Государь смотрел, плохо понимая. С чего б это, куда? Среди ночи?

– Поручаю переговорить вам.

Рузскому и лестно было, что такое громовое известие он сообщит Государственной Думе первый.

Но уже столько сил положив за этот вечер, но уже достигнув столького, как никто не мог и мечтать в России, – как остановиться? Который раз за этот вечер всё изучая на пальце Государя перстень с продолговатым зелёным камнем, а на кисти рыжеватые волосики и коричневые пятнышки вроде крупных веснушек, – Рузский повёл сломленного собеседника дальше. Теперь, после этой главной принципиальной уступки – как можно продолжать бессмысленную операцию посылки войск против столицы? Войска вот-вот уже скоро могли накопиться, столкнуться – и во имя чего же всё? И кровопролитие?

Если примиряться – то какие же войска? против кого?

Размягчённый Государь тотчас согласился: войска, снятые с Северного фронта, – остановить.

И выборгскую крепостную артиллерию, конечно?

Да, тоже.

Но – и ещё не хотелось Рузскому уходить! И ещё, он чувствовал, можно что-то взять.

Да, вот! – тогда и генерала Иванова надо остановить?

Государь смотрел увеличенными печальными глазами, не сразу понимая.

Иванова? Да, и Иванова, конечно. Послать и ему остановку.

– Но это можете сделать только лично вы, Ваше Величество. Он никому более не подчинён.

Государь тотчас же сел. Тотчас написал собственноручно. И подал Рузскому телеграфный бланк.

И тут вдруг черезусильная и стеснительная улыбка выказалась на его больших губах под густыми усами:

– А как вы думаете, Николай Владимирович, теперь смогу я проехать в Царское Село? Ведь у меня, знаете, дети больны корью.

– Так что ж, – согласился Рузский. – Вот подтвердится. Вот утвердится общественное министерство, всё везде успокоится, – и поезжайте.

Он вышел, цепко неся свою телеграфную добычу.

292

Летали эти шальные пули по всем направлениям – вверх, но и вдоль, но и вкось, и какая-то часть их должна была где-то застревать, впиваться.

А Гучков с князем Дмитрием Вяземским всё ездили, всё гоняли по Петрограду, из батальона в батальон, из казармы в казарму, где успокаивая страсти, где собирая силы отражать правительственные войска, ожидаемые на город.

Хаотически движущиеся предметы имеют вероятность пересечься.

Уже около полуночи проезжали мимо казарм Семёновского полка – и в обрывках света, криков и стрельбы увидели и догадались, что солдаты-семёновцы или чужие – грабят, потрошат офицерские квартиры. Сами офицеры то ли скрылись прежде, а женщины кричали, протестовали, а их тут было в автомобиле четверо, и подёргался автомобиль – застрять ли в мелкой бытовой потасовке или гнать дальше, – и в этот момент Вяземский охнул и схватился за спину:

– Ох! Меня кажется…

Он сидел рядом с шофёром, а Гучков с адъютантом графом Капнистом сзади.

– Попало? Зацепило?

– О-о-о! – застонал. – Кажется, крепко… Тьфу, пропасть!

Как некстати!… А когда оно кстати? Как на крыльях носились – и остановило их.

Дмитрий отнял руку от спины, вперёд – она в крови сильно.

Кто стрелял – хоть смотри, не смотри в темноту, целенная, не целенная, – не исправишь дела.

Куда ж теперь? Домой? Всё равно Аси нет дома, она в отъезде. К матери на Фонтанку? Не надо её пока тревожить. В госпиталь? Да может, посмотреть, так обойдётся? Да вот в одну из этих квартир, что ли. Заодно и защитим…

Сгоряча Дмитрий сделал два-три шага, а дальше чуть не упал, подхватили его с двух сторон Гучков и Капнист. И сообразить бы: вернуться назад в автомобиль – нет уж, как задумали, пошли.

Вяземский вис на шеях, уже совсем ногами не перебирал. Шофёр подменил Гучкова.

Через распахнутую освещённую дверь с крыльца уметнулись перед ними в темноту две солдатских грабительских фигуры. Гучков крикнул на них, для острастки.

Женщина стала в двери закрыть её – а на неё надвигалось строенное чудовище.

Гучков назвался и попросился войти.

Там ещё другая была женщина, обе возбуждены до дрожи рук, – а тут вносили раненого, сгромождение невозможное, всё на одну семью в короткие минуты.

Сняли шинель. Надо было осмотреть рану – но в нижней части спины и так уже густо насочилось через брюки, через китель, видно было, что серьёзно.

Надо было раненого положить – и придумали, что ничком, чтобы кровь не так стекала.

– Подстелите, пожалуйста, на диван клеёнку, найдётся у вас?

Выдержанный Дмитрий сильно стонал, и со стороны было видно, что положить его – будет ещё больней. Сам ли, или поддерживали ему ноги, назад оттягивали, – всяко хуже. Видно что-то было повреждено в спине.

Уложили – стало легче. Совсем потный, он уронил лицо. Принесли, подложили ему под лицо подушку.

Тут сразу всё, что в квартире случилось, и что в Семёновском делается, и – где у вас близко телефон?

– Александр Иваныч, – ещё не слабо просил раненый, – звоните Дильке, она дома и быстро что-нибудь. Но пусть не говорит Мама.

Дилька-Лидия была единственная его сестра, очень решительная, случайно родилась девочкой. Вся семья Вяземских была в центре общества, на пересечении с Воронцовыми, Вельяминовыми, старший брат Борис женат на Шереметьевой, сам Дмитрий на Шуваловой, младший брат на Воронцовой-Дашковой, и все вместе дружны с молодыми великими князьями Константиновичами. Лидия сама ведёт фронтовой госпиталь, у неё много знакомых хирургов, сейчас она, правда, быстро…

Одна женщина накинула шубку, повела Гучкова. Он разговаривал с ней рассеянно.

И как же Дмитрию не везёт! – уже третье ранение. Вот осенью у него была прострелена навылет грудь, и с тех пор он ещё не долечился. По дефекту сердца освобождённый от воинской повинности, он взялся вести санитарный летучий отряд рысистого общества, самый передовой, всё время в пекле. (Всё время у Радко-Дмитриева, и Гучков знал Вяземского и через Радко, и сам как краснокрестовый начальник.)

И Дмитрия было жалко и не мог скинуть досаду, как это некстати: потерять его в такие часы, когда он так нужен рядом, и самые эти исторические часы потерять, когда где-то напряжённое текло и утекало.

Дмитрий Вяземский был его любимый и верный сподвижник по неудавшемуся перевороту. Он и по характеру напоминал Гучкову самого себя: Дмитрию радостна была всякая опасность, он как будто искал её, выдвигался навстречу. (Так и с отрядом он лез вперёд, где другие не бывают, зато и подхватывал же раненых вовремя.) От постоянного ли внутреннего беспокойства (как бы снова и снова «доказывая» себя), он был абсолютно безбоязен и с быстротою решений. А поскольку он не был под полицейским наблюдением, как Гучков, а сам так подвижен и с широкими знакомствами в кругах гвардейского офицерства, – он был и лучший связной, ездил по запасным частям вдоль железной дороги, выяснял настроение офицеров. (Правда, завербовал лишь одного ротмистра.) А сейчас, в эти петроградские дни, смело входил в бушующие солдатские казармы.

И вот вырван беззвучной глупой пулькой.

До Лидии Леонидовны дозвонился сразу, та взялась найти лучшего хирурга, Цейдлера, и устроить сейчас осмотр.

Ах, зря они вышли из автомобиля, надо было сразу ехать в центр и в госпиталь. Понадеялись, что лёгкая рана.

В Семёновском батальоне было очень неспокойно.

А на Виндавский и Варшавский вокзалы Гучков так и не набрал заслонов. Вечером ещё мотался во дворец к Кириллу Владимировичу – и оказалось всё у него хвастовство: послать отряды из гвардейского экипажа он не сумел, уже не подчинялись ему.

Правда, и царские войска не подступали к городу. Один Тарутинский полк стоял весь день сегодня под Царским Селом, других пока никого. Сам Иванов был уже в Царском, известно, но от него Гучков ничего опасного не ждал.

И всё равно, с каждым получасом необозримые события утекали во все проломы.

Крови много натекло, но сам Дмитрий не видел, не подозревал. Раненое место обмазали иодом по краям, обложили бинтами.

Выходного отверстия пули не находили. Засела.

Как же поднимать и везти его дальше? Послал Капниста к телефону – попробовать вызвать санитарный автомобиль.

Дмитрий лежал щекой на подушке, повернув набок к Гучкову отменно длинную узкую голову, со своим всегда удивлённым видом, а сейчас резче.

Сильно избледнел.

– Вот не везёт, – говорил тихо. – И от русской пули…

Больше всего досаждала сейчас вот эта случайность, ненамеренность пули, – с чего? зачем – тут? Обиднее всего.

И – бездействие.

А думать – не было основания дурно. Самому и всегда думается ободрённей. Однако…

– Если б знать, что никакой серьёзный орган не задет…

Но пуля где-то засела.

И кровь не останавливалась. С клеёнки потекла в ведро.

– Сейчас Лидия всё устроит, – успокаивал Гучков. Но сам мрачнел. – Как вы себя чувствуете?

– Сильно в ушах звенит, говорите громче, Александр Иваныч.

Как не подумать: а если…?

Только что они носились вместе, в одной сфере, в кругу одних мыслей, – но влетел кусочек свинца, и сферы их стали быстро раздваиваться. У Гучкова, кажется, ещё расширилась и напряглась, в тщетном усилии охватить упускаемое по задержке. Он сидел у головы раненого и хмурился. А у Вяземского сфера действия стала разрежаться, облегчаться, стала вытягиваться в какой-то светлеющий эллипсоид, всё менее омрачённый заботами этой ночи, всё менее запорошенный сором революции. Передний конец эллипсоида – в никому не известное будущее, задний – в светлое милое прошлое.

– Как жаль, что вы у нас в Лотарёве не побывали, Александр Иваныч… Кругом степи, а у нас каждая дорога аллея. Как мы с Борисом любили ездить в табуны, на луга, сидеть там в траве…

Там он и вырос – на прикидке молодых рысаков на беговом кругу, на поездках в табуны, в дальний конец имения, – наездник, лошадник, спортсмен. Взрастил и псовую охоту. Верхом по пахотным полям на полуарабе однажды взял в угон матёрую волчицу, проскакав за ней 25 вёрст, волчица кинулась на шею лошади, процарапала куртку Дмитрия. А в лесах материнского имения Осиновой Рощи, тут, под Петербургом, в финляндскую сторону, охотился на рысей, и устроил зверинец: зубров, лосей, уральских козлов.

Если с чем упускается время, то даже не с расстановкой отрядов по вокзалам, даже не с подтяжкой запасных батальонов – но с отречением царя. Именно отречение всё введёт в русло. Именно отречение снимет опасность гражданской войны. Восставший Петроград и замерший фронт могут быть соединены только отречением. И именно сейчас, когда так разгулялось в столице, – самая сильная позиция для ультиматума царю. Сейчас можно ставить ему любые условия и требовать уже не ответственного министерства, куда больше. И конечно Родзянке это не под силу, и хорошо, что он не поехал к царю, всё бы только испортил.

– Поймали мы однажды медвежонка. А осенью привезли в Петербург, отдали в зоологический сад. Он долго там рос, и звали его Мишка Вяземский.

Клубистей и гуще темнела, грузнела неразрешимая сфера вкруг мрачной головы Гучкова – светлей и наивней вытягивался овал у Вяземского. Как будто ранен был и угроза была – не Вяземскому, а Гучкову.

– А совсем ещё в детстве нас по парку отец катал на ослике в низкой колясочке. А старик-мужик косил в парке траву, и отец спросил его, знает ли он, что это за животное. Ответил: «Вестимо знаю, это – лев, на таком звере ехал Спаситель».

И эта вдруг окунутость Дмитрия в детские воспоминания пугала. Ничего не зная, где пуля, какой орган, раненый сам о себе чувствует больше, чем может высказать учёный хирург.

Неужели?…

А мог быть и Гучков на переднем сидении. Или чуть бы в сторону пуля.

Столько раз почти с патологическим вожделением ища не пропустить нигде на земле опасность, Гучков ли боялся смерти или не задумывался о ней? Но всегда хотел умереть – красиво! Боялся он умереть ничтожно. И были случаи уже захода за безнадёжную грань – в Каспийском море, в жестокую бурю, в старой лодчёнке один, с запутавшимися парусами, не знал, как их выправить, и плавал плохо. В ярости моря испытал тогда первый настоящий полный страх. Но и в ту минуту не молился – и там, за гранью, не почувствовал Бога, не поверил в него.

Дмитрий выговаривал светлым голосом:

– А в соседнем Коробове, две версты от нас, отец построил больницу, не хуже петербургских.

И подарил земству. И была там древняя маленькая церковь, прабабушка помнила, как в ней нашли татарские стрелы. Так отец построил крестьянам просторную новую церковь. А учить хор привозили певчего из московского Архангельского собора. На колоколе гравировали из Шиллера: Живых зову. Усопших поминаю. В огне гужу. Добавили: В мятель людей спасаю.

– А под церковью поставили склеп для нашей всей семьи. Там – бабушка с дедушкой, отец, две тёти. Может быть и мне туда первому, из молодых?

– Да что вы, Митя, очнитесь, я вас не узнаю. Пролежите события в госпитале, да. Потом встанете.

Гучков старался в голос вронить как можно больше чувства, заставить себя ощутиться этим пригвождённым телом. Но нет, не ранено было его тело, и голову не отпускала цепкая, когтистая, клубистая сфера действия. Такой момент, такие часы! – а он был связан остановкой, сиденьем тут. А – гнать бы скорей в Таврический – жжёт, что там происходит без него.

– Вот досада, и Аси нет, детей бы привезла…

– Ну завтра привезёт, в госпиталь, Митя…

Сколько известно было Гучкову, и с Асей у него не так всё просто: Дмитрий считал, что Шуваловы поймали его на неосторожном ухаживании, – Ася же долго не знала, что он так думает, а когда узнала – охолодились их отношения. А уже и двое маленьких есть.

– Нет, серьёзно, – говорил Вяземский с растущим удивлением на всё бледнеющем узко-длинном лице. – Если я умру, то скажите, чтоб наши знали: меня хоронить непременно в Коробове. Это совсем не безразлично, где человек лежит.

Вернулся Капнист: такое везде творится, с санитарным автомобилем ничего не получилось.

Тогда Гучков зашагал к телефону опять.

Прибился Дмитрий к вождю всероссийской оппозиции – а как бы не с той стороны. Всегда был совершенный консерватор, всегда против всяких либеральных дерзостей, и никогда не стеснялся это высказывать, в уездном земстве дразнил левое большинство. Прибился, чтоб не пошло всё прахом.

Да ведь и Гучкова корили, что он монархист. Да ведь и Гучков после третьедумской декларации о Польше ждал себе смерти от поляков.

Дозвонился опять до Лидии Леонидовны. Профессора Цейдлера она нашла на заседании городской думы, он обещал немедленно ехать в Кауфманскую общину и велел везти раненого туда. И Лари сейчас ищет санитарный автомобиль. (Князь Илларион Васильчиков, муж Лидии, тоже был крупный чин в Красном Кресте.)

Вот, хорошо. Теперь ждать не долго.

А даже можно и не ждать?

А тем временем Дмитрий начинал грезить. Громадные, загадочно одиночные дубы в степи… Цветенье степи жёлтыми, голубыми цветами… А канавы розовым миндалём, белым тёрном… Красавица речка Байгора. И крестьяне, крестьяне… И близкие – и чуждые… И какого-то другого языка – и главная живая часть родного пространства… Столетняя старуха просит у Дильки поцеловать руку, и обижается, что не дают: «гордые стали»… А в Пятом году в саратовском Аркадаке, на отгуле косяков, – взбунтовались. И Дмитрий в 19 лет ставил лошадь на дыбы и шёл на толпу. Смутьяны снимали шапки…

– Вестимо знаю: это – лев…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю