Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 87 страниц) [доступный отрывок для чтения: 31 страниц]
304
Наступила ночь, но никто в казармах лужских кавалеристов и не думал ложиться спать.
После полуночи ротмистр Воронович решился действовать: построил свою команду и, в третий раз взяв с неё обещание беспрекословно повиноваться, повёл строем по городу.
Обыватели все забились по квартирам, не высовывались. По главной улице разгуливали толпы солдат в весело-погромном настроении. Но вид трёхсот вооружённых рослых гвардейцев в образцовом строю, взводные подсчитывали ногу и покрикивали, произвёл на гуляющих солдат огромное впечатление. Они останавливались, смотрели в расплохе. В иные окна стали высматривать обыватели.
По дороге Воронович расставлял кое-где караулы, а с двумя с половиной взводами достиг вокзала. Здесь он застал форменный содом. Буфет, залы всех трёх классов и даже никогда не открывавшиеся парадные «царские» комнаты были набиты солдатами. Большинство их были – новобранцы артиллерийского дивизиона, вооружённые винтовками, отобранными у кавалеристов. Стояли, сидели, лежали на полу, на стульях, на столах, даже на буфетной стойке. В парадных комнатах оркестр пожарной дружины, окружённый толпой, непрерывно играл марсельезу и, окончив, начинал тотчас снова.
От этих звуков по всему вокзалу разливался бессонный праздник.
Тут мотался и солдат-автомобилист в кожаной куртке, оказалось – член «военного комитета». И ответил, может быть от себя самого:
– Мы получили вашу записку, ваше благородие, и очень благодарны. Комитет просит вас вступить, хотя бы на время, в должность начальника гарнизона.
Он сказал, что ждётся в Лугу какой-то важный экстренный поезд из Петрограда с членами Государственной Думы, а тут такой беспорядок. Ротмистр – единственный здесь офицер, и на него надежда.
Воронович задумал, как очистить вокзал. Прежде всего он вывел на платформу оркестр пожарной дружины – и толпа солдат вся устремилась за ним. Тем самым парадные комнаты опустели, были заперты и к дверям приставили часовых.
Теперь ко всем на платформе ротмистр обратился с речью, что сейчас будут готовиться к торжественной встрече, и он просит желающих построиться в порядке, а остальных – отойти в сторону, не мешать.
Все – и оказались желающими. Но старослужащие построились быстро, а новобранцы только пытались: неумело волокли винтовку, тут же выходили из строя, присаживались на платформу, закуривали. Вместо оркестра заиграли гармоньи.
Тем временем на вокзал притягивались и обезоруженные кавалеристы, вот уже с командой Вороновича их становилось больше, чем новобранцев. И Воронович придумал: стал подавать команды, репетиции встречи, «слушай, на краул!». Вооружённые новобранцы растерялись, они не знали ни одного ружейного приёма. Тогда он начал обучение, вызвал вперёд унтеров, затем и старослужащих солдат, показывать и выполнять приёмы.
Уставшие новобранцы охотно отдавали им свои винтовки и так оказались все разоруженными.
Теперь, когда все винтовки были у кавалеристов, Воронович предложил новобранцам идти домой и ложиться спать.
Они зашумели в протест, что теперь – свобода, и новобранцы должны пользоваться теми же правами, что и старослужащие.
Старослужащим это не понравилось, и они попросили у ротмистра дозволения погнать молодёжь в казармы.
И в сопровождении патрулей из кавалеристов новобранцы были отправлены.
Наконец, на вокзале установился порядок. Но как там караулы, оставленные в городе?
Тут выяснилось, что поезд из Петрограда отменён. Но хуже смятение: прибыл весь «военный комитет», и председатель его унтер Заплавский объявил Вороновичу, что получена телеграмма: сейчас в Лугу прибудет головной эшелон лейб-Бородинского полка, идущего на усмирение Петрограда. Так вот: как остановить бородинцев?
А в эшелоне, по сведениям, было 2000 человек и 8 пулемётов. А во всей Луге вооружённых солдат насчитается 1500, но не собрать, на вокзал больше, чем их тут сейчас есть, триста-четыреста лучших. А к пулемётам нет лент. В бригаде, назначаемой во Францию, нет вообще ни одной пушки, ни винтовки, да они и к революции не присоединились, просто бродят. А в артиллерийском дивизионе все пушки учебные, ни одна для стрельбы не годится.
Одно из орудий и два бездействующих пулемёта, из озорства притащенные артиллеристами, стояли сейчас на платформе.
В эту тревожную ночь, сотрясённый переживаниями вечера, сохранял Воронович ясную голову. Задача была та же: отметно послужить революции. Голова работала. Нужна дерзость и дерзость. К военному комитету автомобилистов пристали, предложили свои услуги ещё два офицера – поручик и прапорщик. С ними и стал Воронович изобретать.
Это притащенное орудие будет их грозной артиллерией, – скорей, вручную, поставить его стволом вдоль подходящего эшелона, наискось.
Кавалеристов укрыли в вокзале и позади него.
Уже виден был ослепительный треугольник белых паровозных огней.
И всегда грозный в ночи, сейчас эшелон вступал особенно грозный, оттого что вёз сокрушительную силу.
Три офицера, разделясь по платформе и накачиваясь отвагой, пошли мимо подошедших вагонов и громким начальническим тоном кричали солдатам не выходить из вагонов, потому что поезд сейчас отправляется дальше.
Если бы бородинцы тут высыпали – то всё бы развалилось, тогда неизвестно, что делать. Но была такая глубокая ночь, к четырём часам, и никто из спящих не проявил намерения вылезать из теплушек.
Эти минуты военный комитет блокировал выход из офицерского вагона, но те тоже спали, не выходили.
Воронович с помощниками вернулись с обега поезда – и теперь уверенно пошли в офицерский вагон, за ними военный комитет.
Часовые у входа и у знамени видели, что входят офицеры, и пропустили беспрекословно.
Военный комитет забил проход. Офицеры нашли командира полка и предъявили ему ультиматум не от себя, но от Государственной Думы: весь 20-тысячный гарнизон Луги примкнул к Петрограду, и всякое сопротивление будет бесцельным кровопролитием. Здесь стоят орудия и откроют по эшелону огонь в упор. Предлагается полку сдать оружие. Оно будет возвращено полку во Псков, как только он туда вернётся.
Полковник лейб-бородинцев Седачёв возмутился. Но перед такою численностью и видимым контуром пушки согласился уступить превосходству силы.
Лужские офицеры тотчас попросили лейб-бородинских сдать револьверы – а холодное оружие можно сохранить. Эта уступка успокоила бородинских офицеров, и некоторые были готовы идти объяснять своим солдатам – сдать оружие.
(А тем временем подогнали маневренный паровоз к хвосту поезда, отцепили последний вагон с пулемётами и ручными гранатами, быстро угнали его в темноту).
Солдаты отнеслись очень спокойно: ведь свои же офицеры пришли им объяснять. Стали сносить винтовки кучами на платформу.
Воронович вызвал своих, поставил у куч караулы.
Вот и всё. Эшелон был обезоружен.
Вот так побеждает революция! Она всегда имеет особенную хитрость против прежних установившихся правил. Воронович был горд, как это он всё сумел!
Солдаты ушли к себе в теплушки. Их паровоз поворачивали и перецепляли к хвосту.
Командиру полка предложили оставить тут малую группу сопровождения оружия, а остальным уезжать во Псков.
Вот-вот забрезжит, и увидят бородинцы единственную пушку без замка, два пулемёта без лент и никакой силы при вокзале.
*****
ВСЯКОМУ ВОРУ – МНОГО ПРОСТОРУ
*****
ВТОРОЕ МАРТА, ЧЕТВЕРГ
305
В начале четвёртого разбудили генерал-квартирмейстера Болдырева, вызвали в аппаратную. Всё было в табачном дыму. Рузский сидел в кресле изнеможённый, в расстёгнутом кителе. Коренастый, широколицый Данилов стоял у аппарата, сосредоточенно принимал ленту, читая вслух Главнокомандующему, или покашивался на телеграфиста, когда тот печатал с утомлённого голоса Рузского. Кивнул Болдыреву, что надо срочно составить для Ставки конспект переговора.
Болдырев взял первую часть ленты и пошёл с офицером в кабинет Данилова. Потом приносили и продолжение.
Сразу открылась историческая важность разговора, и миновала досада, что разбудили. Под погонами генерал-майора и аксельбантами генерального штаба Болдырев всею душой сочувствовал событиям, как и всякий развитой человек, и втайне хотел, чтоб они катились быстрей, грозней, неотвратимей. Его очень порадовало, что петроградские события превзошли их здешние представления, и даже ответственное министерство стало для революционного Петрограда уже ничто.
Но как ни сочувствуя, генерал-квартирмейстер постарался изложить разговор по возможности беспристрастно. Уже пришли Рузский и Данилов и при последних строчках наседали ему на пятки. Рузский захотел выкинуть всякие подробности по династическому вопросу, исправить и в главной ленте:
– Ещё подумают, что я был посредником между Родзянкой и царём.
И попросил рельефнее выразить в изложении то, что не совсем удалось в разговоре: что вот – посланные войска уже возвращаются на фронт, и желательно, чтобы почин Государя нашёл в столице отзыв у тех, кто может остановить пожар.
Острейший разговор о желательном отречении провёл Главнокомандующий так, что и ярые легитимисты не могли бы подковырнуть. Всё вполне оставалось на месте, а Петроград слишком много сразу хочет.
Застраховался.
Однако вот он вышел из разговора, отдалялся от него, и сейчас, не скованный записью на ленту, стал понимать ситуацию шире, чем час и полчаса назад.
Во вчерашней вечерней телеграмме Алексеева, где было нагорожено всех ужасов и гибелей, говорилось…
– А ну-ка, ну-ка, где этот текст?
Да, говорилось прямо об опасности для династии. Значит и в Ставке, независимо от Родзянки, тоже уже думали так? А Рузский в вечернем разговоре с Государем – как-то совсем этого не акцентировал, упустил, да просто не воспринял это реальностью. Но это – так?
– А какие ещё были ночные телеграммы о положении?
Рябоватый Болдырев с бородкой «буланже» готовно поднёс. Уже после полуночи принятую им от Клембовского: известно ли штабу Северного фронта о том, что и конвой Его Величества в полном составе прибыл в Думу и подчинился Комитету? И государыня императрица тоже как бы признаёт думский Комитет? И Кирилл Владимирович пожелал лично прибыть в Государственную Думу. И сколько арестовано министров и сановников.
Рузский внимательно прочёл, послушал ещё добавление Болдырева о Кирилле – и на его усталом болезненном лице глаза засверкали с задоринкой, и улыбка чуть тронула вялые губы.
И Болдырев охотно перенял улыбку.
В самом деле, несмотря на тяжёлую бессонную ночь какая-то веселоватая лёгкость овладевала ими.
Да что за Верховный? Разве не был для всех них троих Николай II – посредственный полковник, даже не кончавший Академии Генерального штаба?
И Данилов уловил. И сказал:
– Да вот Ставка очень беспокоится о свободном движении литерных поездов.
Рузский вздохнул измученно:
– Ну, мне надо же поспать. Мне скоро на доклад к Государю.
Разошлись. Болдырев сел передавать свою сводку в Могилёв.
Затем – оговорку, что поскольку царский манифест об ответственном министерстве признан в Петрограде устарелым, а Государю о ночном разговоре будет доложено только часов в 10 утра, – было бы более осторожным не публиковать подписанного манифеста до дополнительного указания Его Величества.
И пошёл досыпать, был уже шестой час утра.
Но на первом же засыпе адъютант разбудил его. Срочно требовал приёма военный цензор.
На этот раз до того каменно не хотелось вставать, не хотелось одеваться, – так и пошёл к цензору в ночных чувяках и в шинели, накинутой прямо на бельё.
Не успел извиниться за свою одежду – стал извиняться цензор:
– Простите, ваше превосходительство! Но бывают случаи, когда и простой солдат вынужден потревожить генерала.
Он не без иронии это сказал. Он и военный чин имел не нижний, а в гражданской жизни был статским советником.
И от этой его шутки к Болдыреву вернулась та веселеющая лёгкость, прерванная забытьём. При таких событиях, право, грешно обижаться, что спать не дают.
А срочность цензора была та, что местная «Псковская жизнь», свежий номер был у него в руках, пользуясь отсутствием предварительной цензуры, вот напечатала все агентские телеграммы: из Петрограда и все воззвания думского Комитета.
И как же теперь быть?
Этого прорыва известий, конечно, следовало ожидать: извергался рядом целый общественный вулкан – как же он мог не набросать в соседний Псков искр и пеплу? Уже и во Пскове возникли какие-то дикие слухи, что под Поганкиными палатами сидят 20 телефонистов и что-то передают, нето царю, нето Вильгельму. Но вот газета уже была отпечатана. Можно было запретить её, целиком всю. Или – всю оставить?
Но тогда революционные известия начинали победно и открыто ступать по России?
Застигла полная неопределённость. Вообще-то во Пскове все уже знали, что существует Временный Комитет Государственной Думы, – но не было официального признания его со стороны военных властей. А, вот, великий князь адмирал Кирилл – признал. И – императрица?…
Никакими предварительными распоряжениями случай не был предусмотрен, В Риге штаб 12-й армии Радко-Дмитриева своею властью запретил всякие новости из Петрограда. А как теперь штаб фронта?
Тем, что Главнокомандующий только что разговаривал с Родзянкой, думский Комитет уже как бы получил признание и Северного фронта. А так как разговор был с разрешения императора, – так и императора?… И к тому же воспрещение печатания новостей неизбежно вызовет во Пскове общественное негодование против штаба фронта.
Болдырев сам склонялся, что несомненно надо разрешить. Но взять на себя дозволения не мог.
Оставил цензора ждать и пошёл будить Данилова.
Данилов тяжело кряхтел, мычал, никак не просыпался. Когда же сообразил остроту вопроса – и минуты не захотел рисковать сам, пошли вместе будить Рузского. Данилов тоже не одевался, окутался одеялом. И так сел на стуле подле кровати Главнокомандующего.
Рузский проснулся легко, но не поднялся из постели. Взял очки со столика, стал читать газету лёжа.
Уже вполне проснясь, перекинулись фразами, взглядами, – на выручку им подоспел уже найденный ими весёлый облегчающий тон. Небывало интересная газетка.
– От самого падения псковского веча такой не было! – сострил Болдырев.
И зачем же её давить?
И Главнокомандующий так понимал, они сходились.
– Только не надо и официального разрешения, – проурчал Данилов. – А просто как будто не знаем, не доглядели.
– Согласен, – подхватил Болдырев. – И тем не менее надо отважиться сообщить и в Ставку: не знали, но вот – узнали, и думаем… Пусть и они там в затылке почешут.
Понравилось. Данилов, знающий служака, понял это как защитную загородку. Согласились. Рузский остался досыпать, уже наступал на него доклад у Государя.
Болдырев отпустил цензора, оделся – и пошёл помогать Данилову составлять телеграмму в Ставку. Уже и Данилов сидел за столом в кителе и в сапогах и сочинял.
Писали так, что главкосев не видит причин препятствовать распространению тех заявлений Временного Комитета Государственной Думы, которые клонятся к успокоению населения и к приливу продовольствия.
– Юрий Никифорович, – веселился Болдырев, – а к чему, например, клонится сообщение об аресте бывших министров?
– К приливу продовольствия, – гулко прохохотал Данилов, а Болдырев громче.
306
В эту перевозбуждённую короткую ночь и вовсе не спалось генералу Алексееву. Он лёг с камнем, что первый раз за всю свою воинскую службу принял самовольное решение огромной важности: остановил полки Западного фронта. Самое мучительное было в его положении даже не сложность необычных, как бы совсем не военных задач, осложнённых ознобом и смутой болезни, но то, что в такие часы он был покинут и присутствием Государя и даже телеграммами Государя – и должен был действовать самоуправно, не мог не действовать! Да всё бы он легко подсчитал, доложил и распорядился, был бы только над ним человек с решающим «да» или «нет».
Лежал он, не раздеваясь, и всё ждал, что придёт от Государя: согласие на запрещённую им остановку полков Западного фронта.
Не приходило. Должно быть, лёг Государь спать.
И Иванова не нашли – а Иванов, не дай Бог, набедокурит.
И ходил Алексеев, шаркая сапогами, в аппаратную: может быть, есть телеграммы, да ему не донесли?
Нет, всё было недвижно: дежурные офицеры и телеграфисты на месте, а аппарат молчал.
Молчал и о самом главном: манифест об ответственном министерстве – подписал Государь? не подписал?
И опять ложился. И чиркал спичками из постели к своим выложенным на столик карманным часам. И было без четверти четыре – и всё не шли будить, не шли с известиями. А ведь с половины третьего Рузский разговаривал с Родзянкой – и что ж, до сих пор?
И было двадцать минут пятого – и не шли будить Алексеева.
Уж так ждал тихих шагов с легчайшим позваниванием.
И было без десяти пять – и никого. Тишина.
А потом наступила напряжённая бессвязица, и куда-то Алексеев не успевал, и шёл на карачках в отчаянии, и какие-то невиданные рожи выставлялись и говорили бессмысленные загадочные фразы, и все горько упрекали Алексеева. И наконец спасительно за плечо, за плечо – вытянул Алексеева из этого тяжёлого сна -
Лукомский. Со свечой.
Алексеев отряхнул голову, с облегчением от рож, и, ничего не спрашивая, зачем-то на свои часы.
Шесть часов ровно.
– О полках? – с надеждой спросил Алексеев.
– Всё здесь, – ответил Лукомский, протягивая скруток телеграфной ленты.
И Алексеев со сна взял его, как бы тут же в постели читать, – но пальцы, ещё неловкие, обронили скруток на одеяло солдатского сукна, хорошо что не дальше, скруток не стал далеко разворачиваться и путаться.
Спустил ноги, натянул сапоги. К столу.
Отдельно подал Лукомский телеграмму из Пскова, что Государь разрешает опубликовать манифест об ответственном министерстве.
И отдельно – совет штаба Северного фронта: воздержаться.
Читать много, Лукомский ушёл. Алексеев привычно-пригорбленно сел за стол, на плоскости которого протекала вся его жизнь, надел очки и стал терпеливо перекручивать ленту в пальцах.
Вот вкратце суть разговора Рузского и Родзянки. Эшелоны, высланные в Петроград, взбунтовались в Луге, присоединились к Государственной Думе…
Что такое? Взбунтовался не хилый лужский гарнизон? – а эшелоны? Какие?! Там мог быть только один Бородинский полк… И он – взбунтовался?? Ого-го… Тогда – на кого ж можно положиться? Ну конечно, да, эта игра с посылкой войск на свою же столицу не могла довести до доброго.
…Разбушевавшиеся народные страсти… В Петрограде верят пока только Родзянке и только его приказания исполняют…
Да, вот, посмеивались над ним, а он оказался мужественный, твёрдый человек и с властной силой над толпой, над анархией.
…Рузский передал Родзянке текст манифеста… Но в ответ: наступила одна из страшнейших революций, и даже Председателю Думы не удаётся… Ненависть к императрице дошла до крайних…
Это можно понять. Государыню императрицу и Алексеев сам терпеть не мог, кто её мог… Но что ж, общественное министерство, в таких муках добытое, отпадает, не появясь? Что же тогда?…
И лента отвечала страшно: династический вопрос поставлен ребром. Толпа и войска, предъявляют требование отречения!…
Похолодели руки, и опять развернулся скруток больше надобного. Пока распутал, подровнял… Затаённое в шёпотах и тёмных углах, это слово прорезалось в служебную ленту Ставки! Мысль, может быть, и курилась во многих грудях, – но вот её выдуло сильным дыханием Родзянки.
…Отречения в пользу сына при регентстве Михаила Александровича.
А Родзянко – в гуще событий, ему видней. И при этом:
…Толпа и войска решили твёрдо войну довести до победного конца…
Так – разумная толпа. Разумные войска. Что мы обязаны спасти при всех обстоятельствах – это армию и победу.
…И требовал Родзянко: прекратить посылку войск на Петроград! И Рузский отвечал, что по Северному фронту уже сделано такое распоряжение.
Немного легче стало с собственным распоряжением Алексеева. Да! Воевать против своих тыловых городов – не достойно армии.
Но всё же хотелось бы получить подтверждение от Государя.
Лента была – вся. Подпись – Данилов, 5 часов 30 минут. Но – та же больная смешанность расстилалась в голове. И та же тьма на улице, при лампе не видно рассвета. И – что теперь делать? И – что решать?… Да, военному присяжному человеку невозможно такую мысль к себе припустить. Дико-необычная, мятежная эта мысль у кого-то в грудях вылёживалась, вытепливалась, – а вот и прорвалась через Председателя Думы.
Военному человеку невозможно такую мысль… Но она и предложена не ему, а самому Государю.
Государю решать, – а что другое ему решить, если такое настроение двух столиц, и Кронштадта, и Гельсингфорса, – а Государь уже отказался от посылки войск?
Какие бы государственные сотрясения ни были нам суждены – задача в том, чтоб они произошли как можно глаже, не сотрясая фронта. Если уж изменениям неизбежно быть – то как можно глаже.
Боже, сохрани Россию!
Этот выход всегда остаётся у верующего человека, и Алексееву он очень был понятен и доступен: молиться. Он опустился на коврик перед иконой – и молился.
Просил Господа послать вразумление Государю, чтоб он принял наилучший спасительный выход. Сохранить державную силу нашей армии перед врагом. И рабу Михаилу послать облегчение, освобождение от неразрешимости.
Встал с колен – успокоенней, легче. Но – один, сам по себе, не мог он дальше быть и думать. В прежние месяцы у него тут всегда был под рукой безответный согласный Пустовойтенко или ерошистый Борисов. Теперь разогнал их всех Гурко – да и что б ему сейчас Пустовойтенко, какая помощь. А с Лукомским хотя Алексеев и не сжился – вообще он был с новыми сотрудниками не сживчив, но в последних событиях они как будто единогласили.
Не пошёл по всему коридору к Лукомскому, пригласил его через ординарца.
А тот пришёл уже не сонный, а свежий, дневной, румяный, плотно здоровый, со своим единственным в русской армии орденом Владимира на георгиевской ленте (за мобилизацию), вид даже довольный, и даже глаза поблескивают. Как раз в здоровьи больше всего и нуждался сейчас изнеможённый Алексеев. Спросил с мучением:
– А что думаете вы, Александр Сергеич?
– Я? – уверенным плотным голосом отвечал Лукомский. – Тут, Михаил Васильевич, по-моему, и думать нечего. И никакого другого выхода быть не может. Раз так уже подошло – значит отречение!
Так прямо и сказал. И от этой его лёгкости куда легче стало и Алексееву. Передатчивая мысль! Никогда он такого не задумывал, никогда такого в себе не носил, – а вот уже эта мысль и усваивалась им. И виделась – спасительность её.
– И как можно идти на конфликт с общественными силами? – добавил Алексеев встречно. – Ведь Земгор, добровольные организации могут лишить нас всякого подвоза, всё в их руках.
– О конфликте – не может быть речи! – воскликнул Лукомский со своей комичной утвердительностью. Когда он хотел сказать особенно авторитетно, всегда получалось смешновато. – Конфликт уже отменён отзывом войск. Так и нет другого выхода, как миролюбивое соглашение. А у Государя – тем более выхода нет: ведь царская семья – в руках революционеров, что ж ему остаётся делать, ну посудите!
– А если начнётся междуусобная война, – кивал Алексеев, – так Россия погибнет под ударами Германии.
– И погибнет династия! – воодушевлённо возглашал Лукомский. – Династию – всё равно он не спасёт. Так разумно уступить сейчас только своё место – и спасти династию!
Да. Получалось так, со всех сторон, удивительно кругло. Действительно, какой выход! – и лёгкий, и безболезненный, и быстрый, всего несколько часов, одна тихая подпись – и армия стоит, не трогается, и война продолжается как ни в чём не бывало, и Германия не выиграла ничего.
Но тогда, была следующая мысль Алексеева: что же делает Рузский? Начал ли он действовать? доложил ли Государю?
Уже нет сомнения, что и Рузский думает так же, как они. Но надо, чтоб он действовал. Надо ускорить события во Пскове. Государю тоже потребуется время привыкнуть к этой мысли.
Лукомский пошёл к аппарату – будить Данилова, будить Рузского, чтобы тот поскорее будил Государя и докладывал бы ему ночной разговор, – этикеты должны быть отброшены, нынешняя неопределённость положения хуже всего, и грозит армии анархией.
Так и передал от генерала Алексеева, что просит действовать безотлагательно. А потом, не имея такого поручения от наштаверха, но уже убеждённый в его согласии, напечатал Данилову:
– Это официально. А теперь прошу тебя доложить генералу Рузскому от меня: что по моему глубокому убеждению выбора нет, и отречение должно состояться.
А передаваясь от уст к устам, эта мысль незаметно крепла. Родзянко говорил только, что грозное требование отречения становится всё определённей, он не говорил ещё, что непременно и неизбежно.
Но конечно неизбежно, передавал Лукомский: если царская семья уже в руках мятежных войск, царскосельский дворец занят ими, опасность грозит царским детям. И династия же погибнет при междуусобице.
– Мне больно это сказать, но другого выхода нет.
Подхваченная мысль Родзянки – сильнела, крепла, уже ревела.
Данилов, с той стороны, оберегал Рузского: не станет будить его, он лишь недавно лёг, и скоро ему вставать, доклад у Государя состоится в половине десятого. Да и выражал Данилов большое сомнение, можно ли такое решение вытянуть из Государя, – едва ли! Если даже ответственное министерство вытягивали до двух часов ночи. Время будет только тянуться и тянуться безнадёжно. А с другой стороны – нельзя и рассчитывать, чтобы Государь сохранился на месте.
Как всегда, к главному событию припутывались и другие. Тут же Данилов жаловался на посылку генерала Иванова, осложнившую всё положение. И сообщал, что Рузский распорядился по Северному фронту не задерживать извещений думского Комитета, которых потоки всё равно остановить нельзя, – да если они клонятся к сохранению спокойствия и приливу продовольствия.
Лукомский отправился с результатами к Алексееву.
Уже не раз замечал Лукомский за Алексеевым такую особенность: если возникало сразу несколько вопросов, то Алексеев кидался уладить сперва мелкие, он нуждался в упорядочении общей картины. Так и сейчас, прочтя ленту разговора, он ничего не добавил по дрожащему вопросу об отречении, – впрочем, от них сейчас ничего и не зависело. Но с большой тревогой и хлопотливостью отнёсся к пропуску известий из Петрограда и к задержке Иванова, – впрочем, тут только и можно было действовать.
Насчёт революционных известий лежала у них с ночи совсем противоположная телеграмма Эверта: весь этот поток задерживать! А Рузский теперь вот – всё пропускал. Надо было избрать линию.
В духе доброжелательности к думскому Комитету и если ожидать от Государя дальнейших уступок и даже отречения, – конечно, прав Рузский.
И велел Алексеев дать тотчас распоряжение на Западный фронт и на Юго-Западный: пропускать и разрешать к печати те заявления Комитета Государственной Думы, которые клонятся к успокоению, порядку и усилению подвоза продовольственных припасов.
А Иванов?… Хотя Иванов подчинялся только Верховному Главнокомандующему, но по положению Полевого Управления войск начальник штаба в случае болезни Верховного управляет вооружёнными силами его именем (а в случае смерти и заступает его место). Нынешняя отлучка Верховного была как бы похожа на болезнь. И во всяком случае, если Иванов где-нибудь что-нибудь упустит или вступит в столкновение – Петроград, Дума и общество не простят этого именно Алексееву.
А Иванов – грозно исчез, без следа, не прислал ни одного донесения, неизвестно где находится – и может быть уже предпринимает непоправимое.
Но найти и остановить Иванова можно было только с помощью штаба Северного фронта. И Алексеев этим тотчас занялся, и собственноручно написал телеграмму Данилову: командировать офицера через Дно для установления связи с генералом Ивановым.
А Северный фронт не отвечал за действия Иванова – и не спешил выполнять, и даже выразил сомнение в полезности такого действия. Тогда Алексеев доедчиво распорядился послать вторичное распоряжение. Тогда Болдырев, оттягивая, запросил: а в чём должно выразиться поручение офицеру? А если он не сможет достичь генерала Иванова?
И тогда третий раз послали из Ставки: командировать офицера и найти генерал-адъютанта Иванова. И получить от него все сведения о его намерениях и обстановке.
А ещё распорядился генерал Алексеев проверить странное сообщение Родзянки, что будто Луга захвачена отрядами посланных с фронта войск. Разве не взбунтовавшимся лужским гарнизоном?








