Текст книги "Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 79 страниц) [доступный отрывок для чтения: 28 страниц]
548
Котя Гулай не усматривал такой каузальной связи, чтоб от царского отречения Россия погибла. (Интересно, что Санька думает?) Котя так понимал, день ото дня всё увереннее, да и газет начитавшись: что это встряхивание может сказочно оживить Россию. Пусть, пусть революция идёт! А генералов с немецкими фамилиями лучше и сместить, чтобы подозрений не навлекали. Именно и надо, чтоб началась солдатская самоуправа.
Котя не без злорадства надел на присягу изрядный красный бант.
А капитан Клементьев, старший офицер батареи, не надел.
День был погожий, снова солнечный, хотя и прохладный. Снег липкий, мокроватый, но не таял. Долго стояли – ногам через сапоги стало холодно, а лицо уже приятно теплило солнце.
Их командир дивизиона, только что вернувшийся из отпуска из Петрограда, вчера собрал всех офицеров и под впечатлением виденного обратился не с приказом, но с горячим советом: на предстоящую церемонию присяги Временному правительству всем офицерам надеть красные банты. Что если Временное правительство признало красный цвет своим – теперь нам нечего пугаться его как жупела! Он убеждал, что впредь вся боеспособность их части зависит от того, удастся ли офицерам завоевать доверие солдат, чтоб их не считали противниками переворота. Он ужасался поступку бригадного священника, который после оглашения Манифестов отказался беседовать с нижними чинами об отречении, пока не получит подтверждения от Священного Синода. Вот так, – говорил командир дивизиона, – мы разрушим, погубим армию и не доведём войны до конца. (А не менее ужасно, говорил, попали некоторые части, которые успели присягнуть Михаилу, – и теперь, через неделю, им переприсягать.) Никто из офицеров не знал – что ж это за банты, как их делать, какой формы и размера? – и командир дивизиона показывал им. Он уже распорядился раздавать красную материю солдатам.
Сегодня командир дивизиона приехал на батарею сам, сам же звучно, уверенно читал перед строем присягу – сперва всю вместе, потом по словам, и батарея повторяла: «Клянусь перед Богом и своею совестью… повиноваться Временному Правительству… всем поставленным начальникам полное послушание… Не щадя жизни ради Отечества…»
А офицеры, как это принято, держали правую руку поднятой, с пальцами, сложенными для крестного знаменья.
А потом все, все по одному подходили к первому орудию, папаху под мышку, руку без рукавицы клали на ствол, а другой рукой крестились, кто православный. Потом целовали крест, лежащий на столике.
Обошлось гладко. (А в соседнем пехотном полку принесли к присяге знамя – но разглядели там инициалы царя – и не решились присягать, пришлось унести.)
Потом читали перед строем обращение военного министра.
Расходились после построения, и Клементьев, тоже присягнувший, и глубоко печальный, – пригласил Гулая зайти к нему в землянку, есть маленькое дело.
Он и вчера всё объяснение просидел с печальным безучастием, смотрел на командира дивизиона глазами больными или как на больного. Он-то сам (начальство не знало, а Гулай знал) на солдатские вопросы, как понять отречение, всем отвечал, что стряслось страшное несчастье, что без царя Россия пропадёт, – то есть ещё похуже того священника. Совсем не умел Клементьев притворяться. Но из солдат никто ему в ответ не осклабился, слушали, как соглашались.
Клементьев был старше Гулая всего-то на два года, а перегородка между ними была непереходимая. Даже странно, где это поместилось: всего на два года, а уже капитан, кадровый, и три года успел послужить до войны и всю войну. А просто: не только университета, но и гимназии не кончал, а сразу военное училище. Перегородка в том, что Клементьев был вовсе слит с военным делом, исключительно хорошо стрелял (Гулай у него много набрался). А с другой стороны – никаких философских интересов, ни начитанности, так что нельзя было бы ему сейчас предложить такой, например, аспект: что нынешняя русская революция есть ещё один шаг в саморазвитии Мирового Духа. А ещё – был Клементьев как-то слишком серьёзен, да даже и всегда печален. Ровесники, называли они друг друга на «вы», по чинам или по имени-отчеству.
Сейчас спустились к нему в землянку. Присели, в шинелях. Через оконко падало немного солнца, было светлей обычного земляночного. И снова Котя видел эту печальную серьёзность, делавшую Клементьева старше лет, и удивлялся его сокрушению, не пропорциональному событию. Всего-то росли у Клементьева юнкерские лёгкие усики, а лицо – уж так изведавшее горя.
За войну и у Коти было изведавшее, но за месяцы тихого оборонного стояния горечь сгонялась, а ликовала на лице молодость и сила.
Что-то яркое подсвечивало Косте под лицо. А, падал солнечный луч на его нагрудный красный бант.
Клементьев снял фуражку (у него иконка висела в углу), принагнул голову с чернявыми, молодо-густыми, но короткими волосами и сказал замыслительно:
– Да… Вот вам и блеск царского трона. Имени. И могущество власти. Было – и как не было.
Всё так, но мысль банальная, Гулаю нечем было отозваться.
– Царь был – Помазанник Божий, – очень серьёзно говорил Клементьев. – И прадед его царствовал, и пращуры, 300 лет. И царь – один. А во временном правительстве может быть двадцать человек? – как же мы им присягаем? А если они разругаются и станут в разные стороны тянуть, – как же им соблюдать присягу?
Это верно.
– Ну, не им лично, России, – сказал Котя легко.
– И как же это новое правительство допустило арестовать царя? Неужели там не нашлось людей, кто бы помешал?
Гулай смолчал.
– Как вот мне вернуться к старику-отцу, старому служивому, – и без Государя императора?…
Вот ещё вопрос.
– Читаю вот, – кивнул Клементьев, на кровати лежала у него кипа газет. – Что только не пишут о царской семье, жутко читать. И за такие подробности берутся. Развязались перья. А и подумаешь: что-то за этим есть? Неужели столько неправды было вокруг трона?
Хотел ли он просто пожаловаться, поскулить, для того и позвал. Удивительна была такая его деревянность при его молодости. Он медленно выпускал фразы, а между ними продолжал думать. После контузии у него чуть заметно подрагивали руки и были зрачки неодинаковые.
– Несомненно, – сказал Гулай басом. – Были силы, которые царём играли.
Если вам так легче.
– А всё-таки, – уставленно в стенку, не в Костю: – Как же так? Петроград, тыловые могли произвести революцию, не спрося армию? Штатские люди – и с нами не посчитались?
– Да-а, – в тон, но без сожаления отозвался Гулай,– штафирки, конечно. Но им подручней было.
Клементьев как обдумывал, почти не двигался.
– Но Государь был патриот. И самоотвержен.
Немножко бы меньше серьёзности, нельзя уж так серьёзно с глазу на глаз.
– Однако, немецкая партия его сбивала. Он давал собою играть. Во главе великой страны так нельзя.
Клементьев прямо не возразил. Но желая ли оправдаться, поделиться по-равному:
– Успокаиваю себя тем, что с высоты престола освободили нас от присяги. Если Государь император сам соизволил отречься – тогда что ж? тогда и мы должны присягнуть? А то – не знаю… А то – я бы не мог… «Не щадя жизни ради отечества», – что ж, это верно… Государь отрёкся, но остались Вера и Отечество, да…
Чего совсем не было у Клементьева – юмора. «С высоты престола» – так можно в манифестах писать, но не говорить же в простой речи. И вообще – можно услышать такое от закоснелого старого офицера, какого-нибудь князя, – но от 27-летнего офицерика из простого народа?
Скучновато уже получалось. За этим он и звал? Или за чем?
– Василь Фёдорыч, вы хотели что-то мне…?
Клементьев посмотрел на него удивлённо. И уже полная растерянность вступила в его печальные глаза.
– Да. Да. Позвольте… – вспоминал. – Позвольте, вот странность, насколько же память отшибло? Что со мной? А были у меня нервы – жена говорила: «дубиной не перешибёшь».
Смотрел с досадным мучением забытой мысли. Смотрел – как от Гулая ждал напоминания.
– Вот, говорю, надо нам теперь, после беды, батарею сколачивать, крепче держать.
Нет, не то. Не вспоминал.
– Ну, в другой раз, Василь Фёдорыч, когда вспомните. – Встал.
И Клементьев встал. Уныло.
– Вот странность… А как вам нравится, – ещё задержал, – в приказе министра: «солдаты и офицеры, верьте друг другу»? То есть, солдаты, не избивайте офицеров? Ведь это же нетактично. У нас и тени неповиновения нет, это у них в Петрограде, – а зачем же нам читать такой приказ? Нетактично.
– Правда, – согласился Гулай. – Это глупость.
И уж на самом уходе его – вспомнил Клементьев.
– Да, вот что! Ерунда совсем. Командир дивизиона в Москве нанёс визит институту, который нам всё подарки шлёт. И директриса, между прочим, пожаловалась, что один наш солдат пишет слишком развязные письма её институтке. Командир, даже неловко, просил повлиять. Это – ваш Евграфов. Вот, возьмите.
Нашёл, дал. Армейский полуконвертик, в трубочку склеиваемое письмо.
Гулай взял. У себя в землянке прочёл, залихватское приказчичье ухаживание, галантерейным языком.
При подарках были всегда имена и адреса жертвователей, почти всегда девиц. Такие подарки получал и сам Гулай, офицерские мало чем отличались от солдатских, и внутри мешочков такие же трогательные письма упаковщиц, нередко гимназисток, восторженно предлагавших заочную дружбу и переписку. Некоторые вкладывали и фотографии, подруги разоблачали, что она чужую положила, а сама урода. Все воедино эти письма представляли неразведанный, таинственный и манящий букет – то самое, что и есть жизнь. И Гулай сам иногда отвечал довольно ухажерскими письмами, но не с такой откровенностью, как размахнулся Евграфов.
Вызвал его.
Вошёл – не только всегдашним зубоскалом, но ещё и именинником от огромного красного банта на груди. Такой именинник и такой свободный – какой же ему теперь выговор? Он и раньше бы не послушал.
Но чего уж решительно не мог Гулай – это говорить ему «вы», пропади и всё Временное правительство!
– Садись, сукин сын! – показал ему на табуретку. – Ты что же невинных девочек соблазняешь?
Улыбнулся Евграфов польщённо, выказал ровные белые быстрые зубы. Даже не спросил, о ком речь, видно не один такой случай был, а победно:
– А виноватых – чего ж и соблазнять, ваше благородие? Наше дело холостое!
– Это верно, – согласился Гулай, смеясь. – А карточка-то хоть есть у тебя, или ты как с рогожным кулём?…
Евграфов и всегда был в разговорах смел, а тут, видя такое расположение, опять омыл зубы:
– А что, господин поручик, дозвольте спросить, правду ли говорят, что царская дочь Татьяна отравилась? Говорят, от Распутина забеременела, а сама – невеста румынского наследника. Так не могла позора пережить?
549
После завтрака пришёл Ярик – и отправились они снова гулять, занятий ведь нет.
Но – но… – вчерашнее очарование сразу не возобновилось. Как будто вчера – это вчера, и отделено чертой, – а сегодня и днём невозможно было отвлечься, будто это какой-то незнакомый воин, а всё время виделось, что это – Ярик, восстанавливались все мальчишеские черты, столько раз виденные в домашней обстановке, и та же припухловатая верхняя губа, и те же веснушки у носа. Конечно, уже не восторженные задорные глаза – но если б сейчас отпустили его с фронта, то могли б они помальчишечеть.
(Ещё она всматривалась – нет ли, не дай Бог, в нём выражения предсмертной обречённости, как, говорят, бывает. Но ничего такого не виделось, нет.)
И очень Ксенья смутилась: да где же тот? Ведь тот – был вчера, был.
Кажется, и он был смущён. Шли с неловкостью. Неясностью.
А во все глаза лезла внешняя жизнь, и революция. Там и сям – остывшие, с жестяными трубами кипятильники, из которых на днях поили на улицах горяченьким бродячий народ и бродячие войска. И – трамваи с красными флагами и надписями по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Да здравствует республика!»
Кто-то, говорят, захватывал типографию «Русского слова», кто-то – кафе «Пикадилли». Зачем?
И – в одном, другом, и третьем месте, на Театральной площади, на Страстной и на Тверской – необычные кучки домашней прислуги, горничных и кухарок, – в платках, суконных чёрных пальто, по пятьдесят и по сто вместе, горячо гудящих: требовать себе хороших комнат, а не закоулков, требовать свободных дней, и чтоб не будили, когда из театров приходят. (У них какой-то большой митинг сегодня был, вот и доспаривали.)
А Ярика больше поражали подростки с обнажённым иногда оружием и тяжёлыми револьверами на боках, – может быть заряженными? Белыми повязками на их рукавах удостоверялось, что это – милиционеры: не хватало студентов, и вооружили подростков. Ярик ужасался, что они пустят оружие там, где не надо, а против пьяного громилы и всё равно не справятся. Да у таких оружие – худший из беспорядков, отнять легко. (Ещё и студенты как справятся – тоже неизвестно.)
И тем более не пропускал его глаз развешанных повсюду военных приказов. А на стенах, на заборах, на театральных тумбах всё висели, висели приказы подполковника Грузинова – и те, которые уже читаны, и новые, не по два ли раза в день он их выпускал? Такой новый: не разглашать сведений военного характера. И такой новый: приказываю всем отлучившимся солдатам добровольно вернуться в части! Не ставьте меня в необходимость прибегать к принудительным мерам воздействия! И ещё такой: дезертиры освобождаются от ответственности, если вернутся в части до 20 марта.
– Фью-ю-ю! Да ты понимаешь, печенежка, что это всё значит? Во время войны! И – до 20 марта, а сегодня 11-е. Не очень-то надеется.
От приказа к приказу, от квартала к кварталу он темнел.
И правда, теперь и Ксенья поняла необычность толпы: слишком много свободно гуляющих по улице солдат, слишком много, такого не бывало.
Но честь поручику – отдавали, и он всем отвечал, отвечал без конца, для того вёл Ксенью левой рукой.
И уже совсем не так слитно, не так нежно, как вчера. Всё отвлекало их от них самих.
А вот ему приятель рассказал, тут на днях было шествие по Тверской – солдаты под руку с офицерами и под марсельезу?
– Знаешь, я всегда был за то, чтоб устав мягче, – ведь умираем вместе. Но идти в обнимку?… В первые дни в Ростове мне эти солдатские восторги нравились, но что-то, знаешь, слишком раскачало.
Сообразил:
– А ты-то – что домой пишешь? Ты домой не написала случайно: поздравляю вас со свободой?
Нет, смеялась Ксенья, домой – понимаю, что так нельзя. А Женечке с Аглаидой Федосеевной – так именно так. Разминулось письмо, он его в Ростове не видел.
– Они-то – да, они так и понимают. Но это всё, печенежка, гораздо сложней. Вот как бы мы войну не стали проигрывать.
Опять уже запросто обсуждался харитоновский дом как их общий, свой, запросто звучала «печенежка».
А напряженье меж ними от вчера – ослабло… исчезло…
Да ведь они и никогда не скрывали своей нежной расположенности: они всегда были как брат и сестра.
Снова заблистала между ними весёлая и непроходимая стеклянная грань.
От яркого света уйти бы в дневной сеанс в кинематограф? – так все зрелища закрыты.
И правда, что это ей надумалось? Почему ей вчера так определённо показалось? Ведь если это войдёт в их жизнь – что ж тогда будет со всеми их отношениями в харитоновской семье? Это – никому и в голову не вберётся.
Что-то скучнела и внутренне пустела их прогулка.
Около кинотеатра «Арс», запруживая Тверскую, собиралась новая толпа: ожидался там кадетский митинг.
По тумбам, по афишным доскам ещё много было развешано анонсов – что будет на пятой неделе поста, лишь бы только выбраться из четвёртой: снова все театры, кинематографы, а крупнее всех развесила фирма Либкин: сенсационную фильму «Тёмные силы» – о Распутине, завлекательность, ведь это хлынут смотреть. Да когда так быстро изготовили?
Но сегодня – никуда они пойти не могли. И когда перед закатом Ярик провожал её домой, через Большой Каменный мост, Ксенья звала:
– Пойдём, у нас посидим.
Но он стал при перилах, вытянулся в своих натянутых ремнях, смотрел на ледяную реку в тёмных пятнах – помрачённо. И вот сейчас, в закатной жёлтости, почудился ей на его юном простодушном лице – свет жертвы.
Губы сжались твёрдым пожатием:
– Нет, сестрёнка, прости, не пойду. – Ещё хмурился туда, мимо. – Почему-то тяжело. И я не уверен, что останусь дольше. Я, может быть, знаешь… уеду завтра.
– Раньше отпуска? – изумилась Ксенья.
– У-гм.
Так почувствовала:
– А я тебя – ничем не обидела?
Он помягчел, повернулся, руку на руку положил:
– Да нет, сестрёнка, что ты.
Обнялись – как всегда раньше.
Она перекрестила его.
И пошла со склонённой головой, как будто виноватой себя чувствуя.
Если что и могло быть – то упущено вчера вечером.
Вчера казалось: этого уже много до переполнения. А на самом деле, значит, вчера случилось мало.
Да Боже, – где же тот? Когда это вступит, наконец?
550
Утром позвонил взволнованный Ардов и просил принять его – послушать громовую статью. Если Сусанна Иосифовна одобрит – то завтра же она раскатится на всю Россию.
Сусанна привыкла, ей часто приходилось быть в положении вдохновительницы. Адвокаты, журналисты, даже и писатели нуждались в её слове поддержки, улыбке, – часто звали её послушать свои лучшие речи, приносили черновики статей – оценить и покритиковать, у неё был чуткий редакторский слух. Их дом был не только дом Давида Корзнера, но и Сусанны Корзнер, она-то своим сиянием и собирала постоянную публику. И эту роль свою она любила (не без того чтобы гордиться, но скрывала). Это выслушивание мужских вдохновений никак не была измена мужу, но – напряжённый спектр жизни. Ей приносили своё лучшее – и она по силам старалась ещё улучшить это лучшее.
Отказать было невозможно, так он рвался, – а между тем дня уже не хватало, позже предстоял Сусанне торжественный и необычайный вечер: всемосковский еврейский митинг. Сегодня – суббота, и он назначен был позже вечером, после святой неподвижности, а перед тем у неё соберутся знакомые, сговорились ехать гурьбой. (В этой связи и сама Сусанна вспомнила субботу и успела попрекнуть в шутку Ардова: не лучше ли завтра? «Ах, какие пустяки! – донеслось в ответ. – Этот замысел распирает меня уже всю ночь, я не могу его носить дальше.»)
Перед приходом Ардова переменила блузку.
Он ворвался с весело-блуждающими глазами. Сели в столовой под верхней лампой, там всегда не хватало дневного света, взяли кофе, Ардов разложил свои беспорядочные листы с беспорядочным почерком. И радостно-нервно:
– Сусанна Иосифовна, я не буду предварять, текст говорит сам за себя… Нет, всё же немного предварю… Вы – читаете, вы – слышите, вы – отдаёте себе отчёт: ведь готовится предательство святой свободы!! Всё чаще – и откуда? совсем не от черносотенцев. Эти голоса, зовущие к предательству, раздаются в революционных газетах, печатаются открытые призывы – сбросить войну, как будто это… старое надоевшее пальто, нам стало жарко, тесно, и мы сбрасываем. Но войну – не сбросишь! О нет! Вот, вы читали: немцы готовят сокрушительный удар на Петроград. А мы – беспечны! И я решил: я не могу молчать дальше, я и наша газета не имеем права молчать! На это надо – ответить, но ответить не серо, ответить громово! надо хлестнуть по нервам! Надо – всех пробудить! Мы дадим огромные заголовки. Вы – согласны? вы – понимаете?
Сусанна – да, понимала, читала, знала.
– Я – с вами согласна, я – патриотка, это кроме всяких шуток.
Только она не уверена, что дело столь угрожаемо, и даже столь загублено? Но, однако, сильно написать – это всегда полезно, и если… Почитаем.
– Да! Изо всей силы! Да, так написать, чтобы рыдали простые солдаты! Вот так, – начинал уже читать. – Сбылись лучшие надежды многих поколений, оправданы страдания бесчисленного множества замученных! В три дня из царства самого свирепого деспотизма мы перенеслись в безбрежный океан безграничной свободы! Да! На нас свалился дар радостный – но и трагический! Мы оказались в вихре героической эпохи – но это и обязывает нас стать героями! О граждане, поймём единодушно: лучше умереть в такую эпоху, чем жить в эпоху прозябания! Долг каждого гражданина – чтоб освобождённая Россия была Россией победоносной! Ныне создалась опасность не только отечеству, но – свободе! Немцы надеются, что наш переворот приведёт к ослаблению русского воинского духа – о, как жестоко они ошибутся! Мы, победившие внутреннего немца, неужели поддадимся внешнему?! Мы верим, что армия нас не выдаст! Конечно, Вильгельм хочет отомстить нам за сверженного царя, он всегда его поддерживал.
Он сам себя перебивал в большом волнении, то ли усиляя воздействие на Сусанну своими объяснениями, то ли одновременно готовя вариантные фразы:
– Да, конечно, тут место сказать и о старой камарилье: они все получили по тому счёту, который был кровью написан на полях сражений. По сути, союз трёх императоров продолжал тайно существовать, их объединяла круговая порука. Существовал же и какой-то тайный договор Николая с Вильгельмом об измене Франции. Мы и границу как следует не укрепляли, чтобы дать прусским войскам возможность давить «революционную сволочь».
Он вписывал между строк или сносками, на полях и на обороте, а кофе стыл, забытый.
Сусанна мялась.
– Я… не уверена, что эти доводы найдут уж такой отзыв в солдатской простой душе. И что он будет рыдать.
Но это, кажется, и не была ещё сама статья или даже главная часть её, а только – примерка.
Ардов метнул взглядом:
– Да не солдата! – солдат и так стоит на посту. Нам надо пронять – гражданина! обывателя! даже интеллигентного обывателя, кому революция досталась так слишком просто! Я – буду насмехаться, вот будет мой тон! Свергли Николая II – и радуетесь? А он – величина малая. Вас называют гениальными за ваш переворот, а вы – как рабы: связали надсмотрщика и пляшете. А подходят – усмирители с плётками. Где же, где же – рёв прорвавшегося революционного потока? Сколько дней революции уже прошло – а что мы сделали? Усилилось ли производство снарядов? Обеспечены ли города продовольствием? Где же наше вдохновение? Где же наш порыв? Где гнев? Где оскорблённые сердца? Где поруганная честь?
Да, в этом тоне что-то острое было найдено, Ардов сразу уловил бодрящее одобрение Сусанны – и ещё горячее взялся:
– Нас хватило только на то, чтобы свергнуть нашего мелкого самодержца. Позвольте! А безопасность ваших близких? А слёзы вдов и сирот? А руки, заменённые деревяшками? А Униженная Россия?… Да, русский народ отходчив. Он навяжет красный галстук на памятник Александра III, и удовлетворится этим, – и опять примется за своё богоискательство.
Да, какое-то дикое веселье было в этих строках, они не могли не затронуть, хотя бы оскорбив.
– Но Гинденбург идёт казнить нашу свободу – а мы спокойно слушаем, как какие-то нетерпеливые мечтатели рядом с нами кричат «долой войну!». Поистине, наш народ слишком долго был рабом! Или вы не чувствуете железной поступи этих мгновений?… Потомки или назовут наши имена святыми, или проклянут как разрушителей России. Раньше у нас было оправдание: во всём виноват режим. Но теперь – ответственность на нас! Теперь – нет отговорок, которые оправдали бы нас перед историей. И у нас – нет отступления. Освободительную войну только и может вести свободное государство. Мы сами подписали свою судьбу: мы обречены на войну!
– Несколько дней назад вы писали: мы обречены победить! – помнила Сусанна.
Польщённый Ардов с раскраснелыми ушами кивнул:
– Еще несколько дней назад и можно было так сказать. Но сегодня приходится сказать вот как… Вы ненавидите деспотизм? Но в Европе остался только один деспот. Пусть же ведёт вас против него ваша любимая марсельеза!
Глотнул кадыком. Глотнул кофе.
– А то все только распевают её. Понравилось… И дальше. И теперь не время для празднеств! Что это открылся за новый вопрос: работать или не работать на заводах? Это – старый режим цеплялся за колёса ваших станков, и оттого у нас было меньше пушек, меньше снарядов. А теперь не то что работать – надо навёрстывать всё упущенное за прежнее время. Теперь – пусть ваши станки вертятся с удесятерённой скоростью! Вложите всю вашу любовь к свободе – в этот бег колёс! Введите систему Тейлора! У нас мало отравляющих газов – создайте нам газы! Пусть работают и женщины! Пусть вся Россия напряжётся как огромная космическая пружина!
И уши пылали его, и щёки, он – весь сгорал, он и сам уже без Сусанны видел, что статья удалась отлично.
– Всё – для свободы! Такой минуты ещё не было в нашей истории! Только свободный народ и может вести освободительну… а, это уже было… Неужели мы упустим то счастье, которое далось в наши руки, трепещущие от волнения?… Неотразимо написать! Написать так, чтобы стало стыдно всей стране!… Может быть, и всем нам придётся идти под знамёна без отсрочек и белых билетов! У всех у нас – один билет: на котором написан наш гражданский долг!
Его голос переломился.
Успокоясь, он снова проверяюще смотрел на Сусанну.
Сусанна ли не умела слушать и смотреть! ушами и глазами выслеживать, ещё иногда поддерживая и изгибом кисти. Она – ничего не пропустила. И теперь сказала вдумчиво:
– Да, это сильно. Неожиданно, остро, дерзко. Можно поправить несколько выражений. – Ардов не скрывал, как доволен. – Но если говорить по сути, меня беспокоит вот какой оттенок. Повторяю, я патриотка. Войну – надо вести. И она именно должна стать войной за свободу. Мы должны защищать Россию от Вильгельма, как защищали бы её от Романова. Война – это горькое наследие, за то, что мы её рабски приняли, и в том мы все виноваты, и теперь надо нести её до конца. «Немедленное прекращение» – это какое-то безумное ребячество или извращённое толстовство. Но всё же, – она пристально смотрела на Ардова, а искала в самой себе: – всё-таки, что-то должно измениться в нашем отношении к войне, нельзя говорить прежним голосом. Ну, скажем, с таким добавлением: долой побединство! Победы – нам тоже не надо, а только отстоять свободу. А?