355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр и Лев Шаргородские » Сказка Гоцци » Текст книги (страница 7)
Сказка Гоцци
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:56

Текст книги "Сказка Гоцци"


Автор книги: Александр и Лев Шаргородские



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

– Но я о чем прошу? – удивилась бабушка. – Я больше ничего не хочу…

– Вам нет места среди нас, – гордо сказала жена полковника, – вам в Израиль надо!

– Исключите, – попросила бабушка, – я и поеду.

Поднялась буря. Бабушку обзывали сионисткой, агентом, Голдой Меир, развратницей, шлюхой империализма и даже фашисткой.

Она терпела. Ни один нерв не дрогнул на ее прекрасном лице, и комок, который стоял в горле, так и не прорвался наружу.

Бабушке было непонятно, почему они все ее так ненавидят. Что делала она всю жизнь? Учила их детей, иногда умных, иногда тупых, великой науке – математике. И дети любили ее. Они провожали ее до ворот дома и дарили столько цветов, что хватало потом всему двору. Она пропадала в школе с утра до вечера, и даже самые последние лентяи начинали любить эту великую науку. У нее не было времени на своих собственных детей, потому что, если даже она и бывала дома, то проверяла тетради. Она приносила из школы полные сумки тетрадей, которые надо было проверить к утру. Вся наша семья проверяла эти тетрадки… Но отметки мы не ставили – только бабушка имела право ставить оценки! Она проверяла их иногда до утра, а утром шла в школу. И так сорок лет.

А вот теперь они кричат, что она едет убивать их братьев – арабов.

И когда это они стали братьями?

– Я даже стрелять не умею, – сказала бабушка.

– Это мы знаем, – орали жены, – знаем, как вы воевали, под Ташкентом вы воевали!

Дикий смех несся с полковничьих рядов.

Слезы были готовы брызнуть из бабушкиных глаз, но она сдержала их. Всю блокаду бабушка провела в Ленинграде. Она уходила на фабрику, и ее старший сын оставался с младшим. Он отгонял от него крыс и сносил его в бомбоубежище во время налетов… Потом на саночках они отвезли маленького на Пискаревское кладбище, и старший сын оставался один. Он уже не боялся ни бомб, ни крыс, он только хотел кушать. Бабушка оставляла ему часть своей порции хлеба, но он никогда не брал. Бабушкин муж лежал в это время в госпитале с отмороженными ногами, и ему в темноте отпиливали пальцы без наркоза.

«Будьте вы прокляты, – хотелось крикнуть бабушке, – и будь проклят тот час, когда я родилась на этой земле и родила на ней своих мальчиков…»

Но бабушка не проронила ни слова.

– Больно гордая, – проорала одна из полковничьих жен, – умная больно! Они все умные. А мы – дуры…

Бабушка стояла и смотрела на них. Этой стране она отдала свои молодые годы, здоровье, силы, мечты, страсть сердца. И взамен получила вот это собрание. И она запомнит его на всю жизнь, на все время, сколько ей еще осталось.

Она не слышала, как ее поносили, оскорбляли, она не слышала, как ее исключили. Она только услышала, как красномордый пылающий Сизов, прокричал:

– Вы что, оглохли?! Сдайте билет!!!

И тут с бабушкой что-то случилось, потому что она вдруг сказала:

– Не сдам.

– Как это – не сдадите? – прохрипел Сизов.

– А вот так, – глаза бабушки озорно горели, – не хочу и не сдам!

Почему она не хотела сделать то, чего так долго добивалась – не знает никто. Возможно, не желала доставить удовольствие полковничьим рожам и их женам, которые были особенно возмущены.

– Пусть сдаст, – вопили они, – и немедленно! Сарра, положь билет! Положь билет, Сарра!

Они требовали партбилета, как крови.

Сарра улыбалась. Сквозь ком в горле. А потом она пошла к выходу. Вместе с партийным билетом.

Видя, что билет уплывает в Израиль, отважные офицерские жены набросились на бабушку и совместными усилиями вырвали из ее рук сумочку. Они обнаружили там валидол, платочек и немного мелочи. Они не могли себе представить, что бабушка, глупая бабушка, все еще носила билет у самого сердца. Может, от этого оно у нее и болело?..

Она плохо понимала, что происходит. Возле ее лица мелькали женские кулачки, наманикюренные пальчики, напудренные мясистые носы и крик «Сарра!» вылетал из напомаженных ртов.

Она шла к гардеробу, как мадонна, и ни один нерв не дрогнул на ее прекрасном лице.

И вдруг, среди этой вакханалии, она почувствовала, что кто-то пожал ей руку и прошептал: «Счастливого пути!»…

Бабушка вздрогнула. Она оглянулась – никого рядом не было. Жены разбежались по очередям, пенсионеры – по врачам, а отставные полковники пошли в баню. Они любили субботние бани… Кто же пожал руку нашей бабушке?

Были поздние сумерки. Бабушка шла одна, и хлопья снега ложились на ее белую голову, которую она забыла прикрыть.

Был гололед, и бабушка скользила. Она скользила и плакала, и вытирала слезы шарфом. Мы ждали ее на углу и видели ее слезы. Я хотел побежать и убить их всех, потому что, как сказал папа, кто может видеть мамины слезы?..

…Мы живем в Лонг Айленд-Сити. Бабушка вспоминает пожатие человеческой руки, я – полковников и наманикюренные пальчики их жен.

Мы с бабушкой – разные люди…

СПАЛОСЬ ЕМУ ЛЕГКО

Спалось Арбатову легко – приснилось, что, наконец, напечатали его повесть, причем на обложке журнала дали портрет – он сидит с трубкой во рту, мудрый и обаятельный, в том самом костюме, который собирался купить уже два года.

Он дарил журнал друзьям, соседям, красивым женщинам, а редактору, который нахально утверждал, что повесть не будет напечатана никогда, поднес даже три экземпляра с одной и той же надписью: «Ну, что, съел? С уважением, автор».

Режиссеры и драматурги требовали у Арбатова немедленной инсценировки и экранизации и наперебой подсовывали бланки договоров.

Арбатов неторопливо подписывал, уточнял суммы, иногда несколько корректируя их.

Никто не спорил.

Когда повесть затребовало французское издательство «Галлимар», Арбатов проснулся.

Было десять часов. За окном шел снег, и Арбатову стало немного обидно, что он проснулся так рано именно сегодня.

Он лежал и думал о своей повести. «Сколько можно тянуть? Уже год, как она в редакции! А тем временем печатают всякую муру».

Его это настолько возмутило, что он вскочил и, не одеваясь, подошел к телефону.

Телефон не работал. Его отключили еще позавчера, за неуплату междугородных разговоров.

Арбатов на всякий случай постучал по нему, повращал диск, зло дунул в трубку, бросил ее и схватил эспандер.

– К черту! – думал он, растягивая его. – Надо все менять! К черту! Я уже не мальчик! Сколько мне осталось!..

Он стал считать, сколько ему осталось. Получалось не так уж много – в лучшем случае лет тридцать, и то, если его не хватит инфаркт, который среди людей его профессии был довольно популярен.

– Надо ехать! – подумал он. – Там будет хорошо! Там меня ценят… Чего я здесь торчу?.. Там прекрасный климат, красивые девушки, недалеко теплое море. А здесь?!

Он посмотрел в окно – за окном шел снег.

Арбатов с силой швырнул эспандер на постель и вспомнил, что не убирал ее почти месяц.

– Нет! Все менять! К черту! Все менять!

Он оделся и вышел на улицу. В кармане был рубль, и он знал, на что истратить его.

На переговорном пункте народу было немного. Он разменял деньги и набрал московский номер.

«К черту! Никаких вопросов о здоровье, о погоде, сразу спросить – Как повесть? – Все менять! Пусть видит, что это уже не тот Арбатов.»

Трубку сняли, и Арбатов услышал знакомый голос редактора.

– Алло, Арсений Павлович, алло, это Арбатов, вы меня помните?

Арсений Павлович помнил и даже назвал Арбатова «милый мой». После этого Арбатов откашлялся и задорно спросил:

– Как здоровьице, Арсений Павлович?

Арсений Павлович поблагодарил и стал рассказывать о здоровье: намедни он простудился, но сейчас, слава Богу, лучше, правда, немного мучит кашель – в доказательство он шесть раз кашлянул в трубку.

Монеты падали.

«А, чтоб тебе! – подумал Арбатов и решил прервать Арсения Павло-иича… – Довольно! Я уже не тот!»

– Как здоровье супруги? – сурово спросил он.

С супругой дело обстояло гораздо хуже – она лежала с радикулитом и улучшений не намечалось. По ночам кричала. И тогда Арбатов неожиданно пообещал Арсению Павловичу какое-то дефицитное новое средство, которое как рукой снимает…

Арсений Павлович сказал, что тронут, и Арбатов с ужасом подумал, что ни лекарств, ни денег на него – нету! Арсений Павлович вдруг добавил, что высылать не надо – на днях он приедет сам и возьмет лично. Так проще. Сейчас только он уточнит, когда сможет выехать…

Он положил трубку и пошел уточнять… И тут на табло зажглась надпись «Осталось тридцать секунд».

– Арсений Павлович, Арсений Павлович! – стал кричать в трубку Арбатов. Как там моя повесть?.. Уже год, как…

Он кричал тридцать секунд. Затем надпись погасла.

Арбатов еще некоторое время подержал трубку в руке, подул в нее и сказал:

– К черту! Все менять! К черту!

Он вышел на улицу.

«Почему я спросил о здоровье?! Почему?! Ведь он здоров, как бык, и в ближайшее десятилетие с ним ничего не случится! Тем более я уже восьмой раз спрашиваю его об этом. А он – ни разу! Нет, хватит! Довольно улыбаться там, где нужно быть твердым и жестким! Все менять!»

Через полчаса начинался просмотр пьесы. Автор был хороший знакомый Арбатова. Он встретил его у дверей театра, горячо обнял и посадил в ложу. Поднялся занавес. На сцене выяснялся вопрос, следует ли выпускать бракованную продукцию. Герой дважды бросал семью и всецело отдавался производству. Арбатову стало дурно, он отвернулся и стал глазеть по сторонам. И здесь он заметил автора.

Автор сидел на балконе и смотрел на него в упор. В бинокль.

Арбатов расплылся в улыбке, радостно закивал, высоко поднял большой палец и сказал «Во!».

Затем он впился глазами в сцену, часто хихикал, аплодировал, а однажды даже крикнул «браво», чем испугал двух соседей по ложе, которые спокойно дремали.

«Что я делаю, – думал Арбатов и продолжал аплодировать. – А почему нельзя сказать, что не понравилась? Просто так – подойти к нему и сказать: «Прости, старик, не получилось!» К черту! Все менять! Вот сейчас будет обсуждение, и если я не скажу то, что думаю, если я не скажу…»

Началось обсуждение. Первым выступали соседи по ложе. Они дружно хвалили, хотя Арбатов мог поклясться, что по крайней мере второе действие они проспали.

Он взял слово. Первые свои фразы он не расслышал. Потом до его сознания донеслось, что автора он сравнивает с Олби, режиссера – с Питером Бруком, а композитора почему-то с Дворжаком. Наконец, назвав сегодняшний спектакль «победой», а пьесу – «событием», он сел.

Сзади кто-то крепко обнял его – это был автор. Они долго обнимались, говорили друг другу милые пустяки, плакали, клялись в вечной дружбе. Потом Арбатов одолжил рубль…

Он шел по улице и клял себя, смешивал с грязью, поносил, унижал и оплевывал.

Остановился Арбатов у переговорного пункта.

Он вновь разменял рубль и твердо решил в первой же фразе поставить вопрос о повести ребром.

Рта он раскрыть не успел.

– Нас тут кто-то прервал, – радостно сказал Арсений Павлович, – значит, друг мой, я выезжаю сегодня, двадцать пятым поездом…

– Какой вагон? – возбужденно спросил Арбатов. – Я вас встречу!

– Что вы, друг мой, – произнес Арсений Павлович, – поезд приходит и пять тридцать…

– Нет, нет, – решительно заявил Арбатов, – я вас встречу! Я приеду на такси! Какой вагон?

Ему хотелось повесить трубку и отхлестать себе по щекам.

– У меня еще нет билета, – извиняющимся тоном произнес Арсений Павлович. – Я выйду из вагона и буду ждать. Вас не затруднит пробежаться вдоль состава?

– О чем вы говорите, – воскликнул Арбатов, – с удовольствием побегаю! И не вздумайте сами таскать чемоданы!

Какая-то неведомая сила тянула Арбатова за язык, и он уже собирался предложить Арсению Павловичу остановиться у него, именно у него и нигде больше, но Арсений Павлович закашлялся и кашлял до тех пор, пока у Арбатова не кончились монеты.

Хотелось есть. Арбатов направился в то единственное место, где собиралась местная творческая интеллигенция.

Творческая интеллигенция была в сборе. Все дружно ругали только что просмотренный спектакль и дружно сходились на том, что халтура тоже имеет свои законы.

Особенно выделялся Морковин, языка которого боялись даже маститые. Ярко и образно он смешивал с дерьмом пьесу, автора, актеров и режиссера. Последнего он назвал «дебил».

Все принялись восхвалять Морковина, особенно его последнюю пьесу, которую уже восьмой год собирался ставить один театр, название которого Морковин упорно не называл.

– Я суеверен, – пояснял он.

Особенно отмечали эрудицию, тонкий ум и свежесть восприятия автора.

Ободренный успехом, Морковин стал читать стихи, одновременно понося редакторов, не желающих их печатать.

Присутствующие отмечали эрудицию, тонкий ум и свежесть восприятия автора и ругали редакторов.

Взволнованный Морковин встал и, не расплатившись, вышел.

– Выскочка! – сказал Одинцов. Это встретило бурное одобрение присутствующих.

Стали вспоминать, как Морковин подвел, обманул, перебежал дорогу, сунул в колесо палку.

В заключение Одинцов вспомнил, как Морковин за глаза поносил его песню, и назвал Морковина ничтожеством.

Арбатова угощали. Кто-то налил. Кто-то пододвинул миноги. Кто-то бросил в тарелку огурец.

Арбатов ел, пил, молчал и думал, что как это все-таки некрасиво: не успел человек уйти – и нате!..

«Это недостойно, – думал Арбатов, закусывая миногой, – недостойно…»

Меж тем присутствующие хвалили Одинцова, выделяя такие его качества, как остроту, смелость и даже непримиримость. Одинцов вскочил и спел новую песню, написанную на его слова, параллельно ругая певцов, не желавших включать ее в свой репертуар.

Все отмечали остроту, смелость и непримиримость Одинцова и ругали болванов-певцов.

Одинцов заплатил за всех, расцеловался и вышел.

– Шиз! – визгливо вскрикнул Арбатов.

Все стали хвалить Арбатова. Особо отмечали слог и умение найти тему. Прилуцкий сравнил его с Бабелем, а Сорокин увидел в нем что-то от Валери…

Арбатову вновь стало не по себе.

«Почему шиз?! Ведь я к нему совсем неплохо отношусь… Сколько он мне одалживал. И вот сейчас…»

Ему стали противны эти рожи, и он сам. Он доел рыбу, налил себе из чьего-то бокала водки и, подняв тост за всех присутствующих, удалился. В дверях он услышал «графоман» и бурное одобрение присутствующих.

«По-божески», – подумал Арбатов и вышел.

Шел он, не глядя, и неожиданно заметил, что опять оказался у переговорного пункта. Арсений Павлович не выходил из головы. Арбатов решил сказать ему все, что думает, поставить вопрос ребром и отказаться от встречи.

В кармане было два гривенника. Арбатов похолодел, но тут же вспомнил, что в кабине номер 23 автомат испорчен уже третий день, и всего за одну монету работает сколько хочешь. Судя по всему, люди знали об этом – в отличие от других кабин в эту вился хвост. Все стояли тихо, как заговорщики, и, не глядя друг на друга, держали в руках по одной монете.

Арбатов был шестнадцатым.

Люди говорили подолгу, делали большие паузы, интересовались давно забытыми соседями, погодой. Все выходили очень довольными.

Арбатов попал в автомат около десяти. Он злорадствовал – говорить можно было сколько угодно и как бы теперь Арсений Павлович ни кашлял, ни уходил уточнять и ни докладывал о здоровье супруги – от ответа на вопрос ему сейчас не уйти! Все, довольно!

Арбатов набрал номер и твердо решил: как только снимут трубку, он, не здороваясь, скажет: «Кстати, а как там насчет повести?».

Сняли трубку и Арбатов, как мог сухо и официально, произнес: «Кстати, а как там насчет…»

– Алло, алло! – услышал он заспанный женский голос. – Кто это?

– Это Арбатов, – сказал он. – Добрый вечер. Я хотел уточнить номер вагона Арсения Павловича.

Женщина тихо сказала, что об Арсении Павловиче ничего слышать не хочет. Ей до смерти надоели все его бесконечно названивающие друзья, и какое это счастье, что он, наконец, уехал на пару дней и оставил ее в покое. К тому же, сказала женщина, такому нахальному голосу она отвечать вообще не намерена и повесила трубку…

Арбатов так быстро покинул кабину, что очередь переполошилась – некоторые подумали, что автомат сломался или, что еще хуже, заработал в нормальном режиме…

Арбатов поплелся домой.

«К черту! – думал он. – Все менять! Все! Надо ехать! Там люди добрее! И теплое море! Наконец, напечатают повесть.» Спалось ему легко – издали трехтомник, перекупщики давали за него втрое, и он предоставил французской фирме «Галлимар» право на издание…

ДАЛЕКО, ДАЛЬШЕ НЕ БЫВАЕТ…

– Павлик, – сказала она, – запахнись, у тебя совершенно голая шея.

Была осень и холодный ветер дул с Невы.

Облака, плывшие в небе, смотрели на двух стариков, на их стары чемоданы и не останавливались, чтобы не пролиться дождем…

Она подняла ему воротник пальто.

– Не печалься! Там такие же тучи. И то же небо.

– Я не печалюсь, – улыбнулся он, – с чего ты взяла?

Подрулило такси.

Шофер был чумазый, в кожанке.

– Соловейчики, – гаркнул он, – в аэропорт?

– Так точно, товарищ начальник, – ответил Павлик и потащил чемодан

– Оставьте, папаша, – шофер выскочил, – грузите себя и супругу… Шофер забросал чемоданы и они покатили.

– Далеко летим? – спросил он.

– Далеко, – ответила Кира, – дальше не бывает…

– Понятно, – протянул шофер.

– Вы уже возили таких?

– И сколько! – вздохнул он.

В машине стало тихо. Павлик и Кира молча смотрели на Ленинград, бежавший за окном. Он только просыпался. Он лениво потягивался… Дребезжал первый трамвай, шуршала поливочная машина, рыбаки в лодке сонно ловили корюшку, а сфинксы у воды, как всегда, молчали. Даже сейчас…

В последний раз смотрели Соловейчики на все это, потому что они знали, что уезжают навсегда.

И все вокруг знало…

– Пока! – кивали им липы на набережной.

И решетка Летнего сада с достоинством попрощалась.

И конь Петра кивнул.

И даже сам Петр.

Он был их добрый знакомый – Петр Великий – он видел, как Павлик уходил на войну, как Кира несла мальчика из роддома, как под бомбежкой она таскала воду из проруби и как Павлика в «воронке» повезли в «Кресты».

Почему же ему было им не кивнуть?..

Даже чугунные русалки на Литейном мосту махнули хвостом.

– Прощайте, – говорили все. Но Павлик и Кира не могли им ответить. Трудно говорить, когда в горле комок… Да и не надо…

…В огромном зале аэропорта их ждали родные. Их было много. У евреев, к счастью, много родных, и все они волновались. Как никак это главное занятие евреев – всегда, всюду и за всех, даже в той холодной стране, где уже давно в общем-то волноваться незачем…

Прощанье было длинным, как изгнание…

– Ну, в добрый час!.. И чтоб мы свиделись… И запахни ворот…

– Спасибо, спасибо…

– И чтоб вы были здоровы!

– И чтоб вам было весело на новой земле… И закрой шею.

– Да, да, спасибо…

– И… И… И чтоб…, – она вдруг заплакала, сестра Киры, которую звали Рашель.

– Не плачь, дорогая, – успокаивала ее Кира.

– Разве я плачу? Ты когда-нибудь видела плачущую Рашель? – говорила Рашель, и слезы лились из ее добрых таз.

И все обнимали Киру и Павлика, и те, кто не плакал, те просто сдерживали слезы.

Потому что это было прощанием навсегда.

И никто из них не увидит больше другого.

Потому что если «уехать – это немножко умереть», то уехать из той холодной страны – это умереть навсегда.

И каждый знал это. И каждый говорил:

– Ну, даст Бог, свидимся.

И все совали Кире и Павлику – кто «лэках», кто фаршированную рыбу, кто язык. И они брали все это, и проклятые слезы душили их.

Теперь им оставалась только таможня…

Это была самая лучшая в мире таможня. Как и все в той холодной стране.

Не каждому выпадает такая удача.

Таможня была огромной и страшной, как чистилище, но за ней, за непроницаемыми ее дверьми, за непробиваемыми ее лбами, начиналась свобода.

И так хотелось глотнуть ее…

Павлика с Кирой разделили, и каждого допрашивали отдельно, лично, как государственного преступника.

Наверно, это преступление – захотеть свободы…

Первой взяли Киру. Павлик обнял ее, потом махнул ей рукой.

– Плюй ты на них, – улыбнулся он.

И его улыбка, как всегда, успокоила ее.

– Запахни шею, – только и сказала она, хотя в помещении было совсем тепло…

Таможенница была красива, стройна и молода.

«Зачем она этим занимается?» – подумала Кира.

– Значит, улепетываем? – спросила таможенница.

– Улетаем, – поправила Кира.

– И не стыдно?

– Мне? – Кира искренне удивилась. – Я думала, вам стыдно. Ежедневно рыться в чужих чемоданах, копошиться в белье, шарить по карманам! На свете столько интересного. Вы могли бы быть актрисой.

Таможенница покраснела и стала еще красивей.

– Вы должны заниматься любовью, – продолжила Кира, – а вы занимаетесь ненавистью… Вам бы не хотелось сменить специальность?

– Нет, – бросила та и как-то тупо продолжила, – значит, уезжаем? А я еще смеялась на пьесах вашего сына.

– Я вам верну деньги за билеты, – успокоила Кира, – только в долларах! Хотите? Рублей у меня больше нету. А? Вы ведь любите валюту.

Таможенница не отвечала и продолжала рыться в вещах.

– Чем он там занимается, ваш сын? Чернит нашу действительность?!

– Нет, он пишет ей оды! – успокоила Кира.

Таможенница промолчала. Она молчала и что-то упорно искала. И нашла. У Киры была обнаружена маленькая палехская шкатулка с дарственной надписью «Любимой учительнице от любимых учеников».

Это была правда – любовь была взаимной.

Обнаружив шкатулку, таможенница ликовала, будто влюбилась или открыла пенициллин и, вся сияя, повела Киру к начальнику таможни. Начальник был сух, высок и напоминал тростник, но отнюдь не мыслящий.

– Та-ак, так, – он крутил в руках шкатулку, – а вы знаете, мадам, что они строжайше запрещены к вывозу?

– Что вы говорите? – удивилась Кира. – А чего вдруг?

Начальник презрительно посмотрел на нее.

– Как государственная ценность, мадам, – процедил он, – как народное достояние.

– Позвольте, – возразила Кира, – ученики преподнесли шкатулку мне, а нелюбимому государству. Это достояние мое, а не народное. Народу они дарили другое…

Начальник оставил эти слова без внимания. Он лоснился от удовольствия.

– Так, так, – повторял он, крутя в своих пухлых ладошках шкатулку, – такую замечательную штучку, значит, хотели утащить за рубеж, врагам, значит, народное достояние, сионистам, понимаете ли, русский шедевр. А вы знаете ли, гражданка, что за это вы можете попасть совсем не в Израиль, а…

Он посмотрел на Киру, как феодал на вассала.

Кира улыбалась, широко и спокойно.

– Чего это вы лыбитесь? – удивился он.

Она не отвечала. Ее начало колотить от смеха.

Начальнику стало не по себе. Розовые пальчики его вспотели и розовый лобик вспотел.

– Что это все значит? – поинтересовался он.

– Два, Сидоров! – вдруг твердо сказала Кира. – И встань-ка в угол!

В грозном начальнике страшной таможни она признала своего давнишнего ученика, вечного двоечника Саню Сидорова, с которым она так мучилась лет двадцать назад.

Саню в классе иначе, как «Слезы-сопли», не называли. У него текло отовсюду. Он ябедничал. Он доносил. И в слове из пяти букв делал девять ошибок.

Он не мог решить ни одного примера, ни одной задачи, не мог возвести в куб, путал треугольник с квадратом, но директриса требовала от Киры, чтоб та ставила ему за все это – четыре!

Потому что папа этого «Слезы-сопли» был какой-то шишкой!

Кира уже не помнила, какой…

Нет, кажется, он заведовал гаражом, где стояли «воронки». Да, да, конечно. Потому что директриса говорила, что Кира своими двойками расстраивает начальника гаража, что могут выйти из строя все машины и не на чем будет ездить арестовывать врагов народа…

А Кира отвечала:

– Ничего, придут пешком!

И ставила Сане двойки и единицы, а однажды даже ноль, хотя такой оценки не существовало.

И все равно за Павликом приехал «воронок»…

Давно это было…

И вот сейчас «Слезы-сопли» сидел перед ней.

– Встань, Саня, в угол! – властно повторила Кира.

– Саня? – начальник обалдел. – Меня зовут Александр Степанович!

И тут он осекся и вспомнил свою учительницу.

Если он кого и боялся, то ее. С тех пор!

– Ты все еще плохой ученик, – сказала Кира, – я так и знала, что ничего из тебя не получится!

– Как же, – хотел возразить начальник, – я же…

– Не спорь, когда говорит учитель, – отрезала Кира, взяла шкатулку и вышла вон.

И никто ее пальцем не тронул.

Она шла гордо, учительница той холодной страны, и ей было горько, что она воспитала начальника таможни…

Павлика обыскивали невдалеке. Он сидел прямо, нагруженный свертками, готовый к допросу – ему было не привыкать.

– Что в пакетах? – спросил таможенник. Он косил, изо рта его попахивало – он занимался своим делом.

– Кто его знает? – улыбнулся Павлик. – Надавали.

– Что значит надавали, – таможенник был недоволен, – кто?!

– Как кто? У нас, слава Богу, куча родственников. Вот это, – он приподнял пакет, – Рашель, это – Сема, а вот это – тетя Песя, нет, подождите, это от Раечки, хотя, секундочку, Раечки не было, это от Шапиро…

– Так что они вам дали, ваши Шапиро, – по тону можно было подумать, что таможенник Шапиро не любил.

– Я знаю? – ответил Павлик. – Спросите их!

Таможенник побагровел.

– А если б они с вами передали бомбу? – философски спросил он. Или наркотики?!

– Вы с ума сошли, – воскликнул Павлик, – Рашель мне даст наркотики?! Я был ей, как брат! Вы думаете, что говорите? И потом – бомба! Откуда Шапиро возьмет бомбу, когда он работает на мясокомбинате, Там что – делают бомбы, я вас спрашиваю?!

Ноздри таможенника раздулись.

– Не ваше дело! – рявкнул он.

– Хотя, может, вы и правы, – продолжал Павлик, – мясокомбинат есть, а мяса – нет! Возможно, он изготовляет именно бомбы. Должен же он что-то выпускать.

– Вы хотите уехать в Израиль? – спросил таможенник.

– Да, – ответил Павлик.

– Тогда закройте рот! – и он осторожно начал разворачивать следующий пакет.

– Это лэках! – объяснил Павлик.

– Что?!

– Лэках… Пирожное.

– Пирожное или лэках?! – Таможенник любил точность.

– Как угодно, – ответил Павлик, – по-еврейски – лэках, по-русски – пирожное… Вы берете кило муки, мед, яйца… Впрочем, спросите лучше у моей жены… Она где-то здесь.

– Молчать! – процедил таможенник.

– Почему? – удивился Павлик. – Это наше национальное блюдо. Можно не любить евреев и обожать лэках. Это прелесть! В молодости я мог сьесть десять лэкахов и даже двенадцать… А с этим осторожно, – он остановил таможенника, – здесь фаршированная рыба. Из щуки! Рашель стояла за ней пять часов. Вы пробовали когда-нибудь фаршированную рыбу нашей Рашель?

Таможенник, видимо, не пробовал. Он засопел и захрапел.

– Я вижу, что вы не пробовали, – подмигнул Павлик, – возьмите кусочек! Вы не сможете оторваться. Только с хреном, обязательно с хреном, с домашним, – Павлик потянул носом воздух, – о! он, кажется, здесь.

И он потянулся к свертку:

– Ни с места! – приказал таможенник и сам развернул пакет – там был хрен…

– Ну, что я говорил, – улыбнулся Павлик, – а теперь отведайте…

Таможенник зло смотрел на него. Видимо, он не любил фаршированной рыбы.

– Выверните карманы! – сквозь зубы сказал он.

Павлик вывернул. На пол упали бутерброды.

Таможенник подозрительно смотрел на Павлика.

– В чем дело? – не понял Павлик. – Они с сыром. Вообще-то я люблю ' колбасой, с краковской, но я ее не достал. Вы же сами сказали, что мясокомбинат выпускает бомбы…

– Я, – взревел таможенник, – когда?!

– Когда мы говорили о Шапиро. И потом, если хотите знать, я и сыр достал по блату. Как инвалид войны! По-вашему, молочный комбинат изготовляет тоже что-то взрывоопасное?

– Если б не ваш возраст… – прошипел таможенник.

– О, если б не мой возраст… – печально вздохнул Павлик.

– Вы взгляните, во что вы завернули вашу снедь!!

– Во что? – удивился Павлик и ахнул – бутерброды были завернуты в портрет Ленина, выступающего на первом Съезде Советов.

После этого его отвели на личный досмотр.

Его обыскивали долго, рьяно, с пристрастием, рылись в седых волосах, просвечивали легкие, смотрели в рот, в горло, в трахеи.

Говорят, в трахеях можно многое спрятать…

Даже напоследок они обидели его.

Они не умели как следует попрощаться и не умели сказать «Не поминай лихом!»

Возможно, поэтому их так часто и поминают…

…Павлик и Кира шли по летному полю. Белый самолет стоял далеко. Постукивала палка Павлика. Кружились листья. Ветер раздувал белые волосы.

– Павлик, – сказала Кира, – у тебя совершенно голая шея.

И закутала его шарфом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю