412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр и Лев Шаргородские » Сказка Гоцци » Текст книги (страница 4)
Сказка Гоцци
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:56

Текст книги "Сказка Гоцци"


Автор книги: Александр и Лев Шаргородские



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

– Шепшелович, – выдавил второй.

Шепшелович от удивления и ужаса потерял ненадолго сознание. Потом ему казалось, что это только послышалось…

Под кроватью в Тбилиси было невероятно жарко и душно, летали какие-то диковинные мухи, ползали загадочные жуки. Шепшелович совершенно одурел от этого, к тому же танцы с саблями продолжались. Не только Гоги, но и другие товарищи рубили кровать, сабля частенько свистала возле уха. Чтобы как-то успокоиться, Шепшелович начал часто пить «Цинандали», расслаблялся и впадал в легкий сон…

Однажды – стояла золотая осень и в окне можно было видеть ветку с хурмой, – завыли сирены, – что-то загудело, засвистело, в комнату ворвались автоматчики с оружием наперевес – и Шепшелович понял, что это за ним. Он поднял руки, правда, невысоко, под кроватью особо не поднимешь, и вдруг в комнату, во френче, при орденах, с горящей трубкой в зубах, скрипя сапогами вошел товарищ Сталин.

Автоматчики три раза прокричали «Ура», и Сталин подошел почти вплотную к Шепшеловичу. При желании Шепшелович мог бы укусить сапог отца всех народов.

– Кра-ват, – поэтически произнес Сталин, – кра-ват моэй юности.

– Ура! – прокричали автоматчики.

– На нэй я скрывался от охранки, – продолжил Сталин.

– Ур-ра, – завыли солдаты.

– Ах, крават, крават, – печально вздохнул Сталин, – а ну-ка, Хасбулатов, сними-ка с меня сапоги, ноги ломит.

Подскочил молодой полковник и ловко снял со Сталина кожаные сапоги.

– Ах, крават, крават, – печально повторял Сталин, – ну, ладно, покажи, Хасбулатов, что ты мне на этот раз приготовил.

– Ввести! – рявкнул Хасбулатов.

В комнату ввели десять девушек, одна прекраснее другой, и выстроили вдоль стенки.

Сталин в шерстяных носках начал принимать парад.

– Здравствуйте, дэвушки, – сладко произнес он.

– Здравия желаем, товарищ Сталин! – хором рявкнули девушки.

– Всэ комсомолки? – осведомился Сталин.

– Так точно!

– Тогда раздевайтесь, товарищи!

Девушки неловко разделись, и Хасбулатов раздал каждой флажок с надписью «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство.»

– Не надо благодарностей, – скромно заметил Сталин, – дэлаю все, что могу. Дэвствэнницы, пожалста, шаг вперед.

Все гордо шагнули.

– Не врэте? – лукаво поинтересовался Сталин.

– Честное комсомольское! – девушки отдали салют.

– Харашо, харашо, вэрю, – улыбнулся Сталин, – школныцы – шаг вперед.

Шагнуло трое.

– Какые классы? – спросил Сталин.

– 10-А! 9-В! 10-Б!

– Я кончил только четыре, – Сталин печально покачал головой, – революцыа звала. Ах рэволюцыа, революцыа…У кого пятерки по истории партии – два шага вперед.

Двое девушек шагнули, но Сталин подошел к оставшейся и взял ее за локоть.

– Как тебя звать, девушка?

– Л-людмила, – ответила та, ноги ее тряслись.

– Пайдем, Людмыла, – Сталин повел ее к кровати.

– Товарищ Сталин, – крикнул Хасбулатов. – Вы не ошиблись, у нее не пятерка по истории партии.

– Товарищ Хасбулатов, – скромно ответил Сталин, – немедленно разденьте товарища Сталина.

Полковник начал снимать с генералиссимуса китель, галифе, трусы.

При виде генеталиев товарища Сталина Шепшеловичу стало дурно.

– Почему, девочка, ты первой лезешь на кровать? – услышал Шепшелович. – Помоги сначала товарищу Сталину.

Раздались стоны, кряхтенье, наконец, что-то бухнулось на кровать.

– Спасыб, – сказал Сталин, – спасыб, теперь сама начынай подъем.

Юное тело легко взлетело на кровать.

Сталин начал раскуривать трубку.

– Скажи мне, – наконец начал он, – в каком месяце произошла Великая Октябрьская Революция?

– В м-марте, – ответила Людмила. Она вся дрожала от страха.

– Правылно, девочка, – Сталин остался доволен. – А ысторыческы мартовскы плэнум?

– В-в… июле…

– Маладэц!! Странно, что у тебя не пятерка по истории партии. Придется расстрелять учитэля.

Сталин молча курил трубку и о чем-то напряженно думал. Людмила сидела, сжавшись в другом конце кровати, не зная, что сказать.

– О чем вы думаете, товарищ Сталин? – неожиданно спросила она.

– Всегда об одном, – ответил Сталин, – о народе. Покажи что-нибудь, дэвочка.

– Я комсомолка, товарищ Сталин, – Людмила зарделась.

– Ну и что, что комсомолка?! – Сталин удивился. – Сколько тэбэ лэт, дэвочка?

– 16.

– А мне – сэмдэсят! А еще джигит, а?!

– Джигит! Джигит!! – подтвердила Людмила.

– Ты меня поздравила с юбилеем?

– А как же, товарищ Сталин.

– Что ты мне пожелала?

– Здоровья, долгих лет, чтоб вы долго жили на радость нам!

– А вот какая-то сволочь, одна сволочь из наших двухсот миллионов замечательных граждан, пожелала мне, чтоб я сгорел. Это не ты, девочка?

– Что вы, товарищ Сталин! – Шепшелович видел, как Людмила подскочила почти до потолка.

– Значыт, не ты? – уточнил Сталин.

– Честное комсомольское!

– А почему же тогда, девочка, он на тебя не встает?

С Людмилой начало происходить что-то ужасное, она задыхалась.

– Я – комсомолка, я – п-пионерка, я – верный ленинец.

– Нэт, ты враг народа, девочка, – перебил ее Сталин, – у меня только на врагов народа не встает! Товарищ Хасбулатов, арестуйте школьницу-комсомолку.

Людмила заревела. Шепшеловичу кровь бросилась в лицо. Из-за него должно будет погибнуть юное невинное создание. Он не мог промолчать.

Откинув полог, Шепшелович выскочил из-под кровати:

– Отпустите девочку! – крикнул он. – Это я пожелал вам сгореть! Она не виновата! Отпустите девочку и арестуйте меня!

Шепшелович протянул руки для наручников.

На кровати никого не было.

В комнате стоял сильный запах «Герцоговины Флор»…

«Если он в ближайшее время не сдохнет в Кремле, – подумал Шепшелович, – я тронусь.»

И вновь залез под кровать.

Вскоре пришел Гурам и сказал, что в Тбилиси тревожно, ждут прибытия Сталина и всюду ожидаются обыски. Надо немедленно бежать.

– Куда, – спросил Шепшелович, – я знаю, что под кровать, но куда?

– В Киев, – сказал Гурам, – там у меня кацо живет, замечательный человек, вино любит, цветы любит, грузин любит.

– А евреев? – спросил Шепшелович.

– Разве после «Цинандали» можно кого-либо не любить? – спросил Гурам…

В Киев Шепшелович летел самолетом, но в трюме, в ящике для цветов. Гурам вез их на центральный рынок по 5 рублей за штуку. Среди красных роз лежал белый от страха Шепшелович. Он задыхался от аромата, шипы кололи во все места. Он их возненавидел и больше в своей жизни никому не подарил ни одной розы.

– Ваш ключ тоже гуляет? – спросил Шепшелович.

– А как же, – с украинским акцентом ответил Богдан, – от Киева до Одессы.

Воистину это было братство ключников, но выбирать не приходилось, и Шепшелович вновь полез под кровать. Ничего более отвратительного и мещанского он не видел – стальная, с набалдашниками, она была со всех сторон покрыта вышитыми покрывалами, наволочками, салфеточками с бахромой, с кошечками, собачками и сладкой надписью «Ласково просимо».

Ко всему прочему кровать в Киеве была антисемитской, то есть на нее залезали только антисемиты. Они так ненавидели евреев, так их поливали, что забывали, зачем они сюда приходили.

– Еврэи нэ дают нам жыть! – басил кто-то с кровати. – Они всюду – на земле, в небесах, на море!! Мне даже кажется, что есь какой-то еврей под нами, Гандзя.

 Да что вы говорите глупости, Апанас Петрович!

– У меня нюх. Ну, да ладно, сымайте штаны…

Другие объясняли, как еврея распознавать.

– Слушай, Галушка, це просто, если у чиловика отвислы уши, горбатый нос и утиные ноги – то це эврей.

– Боже мой, – вскрикивала Галушка, – так это ж вылитый вы, Остап, честное слово.

Слышался сильный удар, Галушка ревела.

– За что, Остап, за что?

После киевских половых актов, на кровати начинались мечтания. В основном – о погромах.

– Ах, Анфиса Порфирьевна, – вещал один, – поймать бы сейчас жиденка, да вспороть ему перину.

Шепшелович затыкал уши, стараясь уйти в пол. В перерывах между актами он впадал в размышления.

«Я еще могу понять, почему все совокупляются, – думал Шепшелович, – Бог вложил в нас инстинкт продолжения рода. Хотя к чему такой род? То, что все трахаются, я еще могу понять, но почему все антисемиты?»

– Потому, что евреи режут баранов, – доносилось с кровати, – они травят воду в водопроводной сети и куличи на пасху.

– Что вы говорите, Мыкола Ныколаевич! – всплескивал кто-то руками.

– А як же, они и Сталина отравить хотели, врачи эти жидовские, они чуму нам прививают, холеру, – а як же.

– Боже мой, – вскрикивал опять женский голос, – Мыкола Ныколаевич, это не они вам ымпотенцыю, гадыки, привили.

– Ане, Марычка, ане.

«Какой черт занес меня сюда, – думал под кроватью Шепшелович, – столько в России городов. Почему я не бежал в Таллин с его соборами, там хотя бы звучит Бах, улицы узкие и вкусный кофе.

Впрочем, какие улицы, какой кофе, опять кровать, но, возможно, на эстонской кровати говорят по-эстонски, я б ничего не понимал, я б отдохнул. Ах, Киев, Киев…»

Киев был вообще опасный город. Одна встреча на кровати чуть не стоила Шепшеловичу жизни.

Как-то под Новый год пришел некий Тарас с Оксаной Васильевной. Сначала пели «Гляжу я на небо», потом пожевали кукурузы, поливая всех знакомых, затем залегли. Тарас громко рыгал, других звуков с кровати не поступало. Затем Оксана Васильевна обозвала Тараса «козлом».

У Тараса чего-то там не получалось, и он был уверен, что во всем виновата кровать, вернее, ее расположение. Он кричал о каких-то подземных электромагнитных потоках, которые якобы пересекают кровать и лишают мужчину потенции.

Тарас отчаянно схватил кровать и начал ее переставлять. Шепшеловичу ничего не оставалось, как присосаться к ней ногами и руками на манер обыкновенной пиявки.

– Шлюха! – ругался Тарас. – Какая тяжелая! Сколько в ней, падле, веса!

Тарас швырял кровать с обезумевшим Шепшеловичем из угла в угол, бросался на нее, мучил бедную Оксану Васильевну, но, видимо, ничего не получалось. Потому что после звериного рыка кровать опять летала по комнате, возносилась к потолку и рушилась вниз. Шепшелович держался из последних сил. Он подключил даже зубы, но вот-вот был готов рухнуть.

Кровать не прекращала летать.

– Всюду электромагнитные потоки, – вопил Тарас, – евреи и потоки. Я чувствую, как они проходят через мой пах.

Шепшелович уже не понимал кто – электромагнитные волны или евреи.

– Я чувствую, как они пронзают пах мой, Оксана Васильевна. Что делать? Что делать?!

– У вас вообще странный пах, – сказала Оксана Васильевна, – он всюду притягивает потоки. А вот у Валентина Николаевича, например…

Раздалась страшная оплеуха.

– Вы мой пах не трогайте, – сказал строгий голос, – вы еще не знаете, на что он способен.

Тарас снова начал носиться по комнате, ищя место, свободное от подземных потоков.

– Всюду потоки, – вопил он, – евреи и потоки!

Наконец, он забрался в шкаф.

– Оксана Васильевна, – раздалось оттуда, – немедленно сюда, здесь, кажется, их нет! Скорее, скорее!

В шкафу происходило что-то страшное – он ходил ходуном, его бросало, он падал и вновь поднимался.

Наконец, из него выпали совершенно обессиленные Тарас и Оксана Васильевна. Они лежали на полу, на уровне Шепшеловича и тяжело дышали.

– Ну, – наконец произнес Тарас, – какой у меня пах, Оксана Васильевна, когда нет потоков?!

Весь этот бред, гнусность и свинство разбавлял только один человек, старый еврей, с длинной бородой и пейсами. О старом еврее шла слава полового гиганта. Он являлся на хату всегда минимум с двумя чувихами, а иногда и с тремя. Причем чувихи уходили всегда довольными, явно удовлетворенными старым евреем. Да и старый еврей покидал хату всегда с загадочной, потусторонней улыбкой.

Все думали, что Барух Ниссонович секс-бомба, и только Шепшелович один знал всю правду. Бедный Шепшелович прекрасно знал, чем занимался старый еврей длинными ночами с прелестными «аникейвами» – ивритом и историей сионизма.

– Я извиняюсь, – говорил старый еврей, – давайте разденемся, чтоб эти ганефы нас ни в чем не заподозрили. Извините меня, но в этой блядской стране разрешается заниматься только блядством. Вы же знаете, зачем нам сдают хату.

Ученицы печально кивали головами, разоблачались, и Барух Ниссонович раскрывал старую книгу.

– На чем мы последний раз остановились?

– На первом сионистском конгрессе в Базеле.

– Боже мой – это история сионизма! А я говорю об иврите.

– На гласных, ребе, – Говорила одна, которая лежала справа.

– Гласных, гласных, – ребе был недоволен, – гласных какой традиции? Масоретской, тивериадской или современной?

– Тивериадской, – отвечала прелестница, что лежала у ног.

– Гласные тивериадской традиции, – начинал Барух Ниссонович, – имеют следующие названия – хирик, цере, сегол, патах..

Шепшелович под кроватью старательно записывал. Лекции были настолько интересны, что он с нетерпением ждал суббот, когда приходил «половой гигант». Он чувствовал себя не под кроватью, а на скамье Иерусалимского университета. Он постиг иврит, историю еврейского народа, сионизма и кухню евреев Египта.

Вскоре этот университет закрыли. Нагрянула милиция и, чтоб замести следы, ученицы хедера неловко полезли на учителя, а тот стал их неумело целовать. Конспирация ни к чему не привела, всех арестовали за аморальное поведение и разврат.

Теперь в субботу на кровать являлись особые юдофобы. Они говорили в открытую о скорых еврейских погромах, о еврейской крови, которой окрасится чудный Днепр, о ссылке евреев в Сибирь.

Положение было чудовищным. Шепшелович начал с горя пить горилку, не закусывая. У него ужасно болела спина, лежать он мог только на правом боку, где были пролежни.

Шел восемнадцатый месяц жизни под кроватью. Силы Шепшеловича иссякали. На кровати кляли жидов, совокуплялись, ругались и рыгали. Шепшелович подумывал о самоубийстве или добровольной сдаче властям. Надежд на спасение, казалось, не было. И вот, когда силы уже было покинули его, заговорило радио, голосом Левитана. Шепшелович почувствовал, что что-то произошло – Левитан просто так не говорил. Он объявлял либо о начале войны, либо… Было часов шесть утра.

– Сегодня, – печально сказал Левитан, – остановилось сердце великого вождя и учителя…

Шепшелович не верил своим ушам, он щипал себя за ягодицы, думая, что спит.

– Повтори! – прошептал он.

– Сегодня, – повторил Левитан, – остановилось сердце великого вождя и…

На кровати заревели, и Шепшелович понял, что это не сон! От охватившей его радости он рассмеялся.

– Горе-то какое, – сказали на кровати, – как же мы теперь жить то будем, Василий?

– Хорошо, – сказал из-под кровати Шепшелович, – отлично.

На кровати заплакали еще сильнее.

– Василий, – сказала женщина, – у меня от горя галлюцинации… Ты слышал – кто-то сказал «отлично».

– Сегодня, – повторял Левитан, – остановилось…

Шепшелович зааплодировал.

– Ур-ра! – завопил он. – Ур-ра!

– Галина, – сказал Василий, – у меня тоже галлюцинации. Я свихнулся от горя…

И они заплакали еще жарче. Шепшелович хохотал, на кровати ревели, и он понял, что всегда существуют два мира: один на кровати, другой – под.

Он вытер слезы радости, вдохнул воздуха и вышел из-под кровати. На кровати сидело два голых некрасивых человека, обезумевших от страха. У них были не только заплаканные лица, но и заплаканные тела. Слезы текли даже по жопе.

При виде Шепшеловича они окаменели и стали похожи на известную скульптуру «Подпольщики».

– В-вы о-откуда? – наконец выдавил Василий.

– Из Ленинграда, – ответил Шепшелович и снял телефонную трубку.

– Алло, телеграф? Примите приветственную телеграмму: «Дорогой товарищ Сталин! Желаю вам здоровья, радости и долгих лет жизни…» Тут, видимо, его перебили.

– Что? – недовольно сказал Шепшелович. – Умер?! Не говорите глупостей – товарищ Сталин бессмертен. Как несгораемый шкаф. Записывайте текст!..

– Ну, и что было потом? – часто спрашивают Шепшеловича.

– Потом? Потом они выполнили мое давнее пожелание. Они вынесли товарища Сталина из Мавзолея и сожгли. Я заметил – когда очень хочешь – желания сбываются. Мне нечего было уже делать в той стране – мечта моя сбылась. И я уехал. Теперь я живу вне трещины, на здоровой земле. Мне хорошо. Я ощущаю это всем своим существом. Я живу на удивительной земле, где текут молоко и мед, но опять под кроватью.

– Как?! В Иерусалиме?!

– Почему бы и нет?

– Вы кому-то снова пожелали сгореть?

– Зачем? Когда мы приехали, нам предложили отдельный караван под Бер-Шевой или малюсенькую комнатку в Иерусалиме. И я сказал:

– В Иерусалиме. Я люблю домашнюю кровать.

– Но там можно поставить только одну, а вас – трое.

– А 18 месяцев? – спросил я. – Вы забываете про 18 месяцев.

Они ни черта не поняли…

… На кровати спят жена с дочкой, я – под, рядом с подзорной трубой, которую мы так и не продали. Иногда, звездными ночами я смотрю в иерусалимское небо и думаю: может, там жизнь прекрасна. Может, там живут мудрецы, не такие идиоты, как мы. Нет, нет, Тора права – лучше встретить медведицу, лишенную детей, чем глупого с его глупостью…

ГРУСТНЫЙ ХУЛИГАН БАРАНОФФ

Ленинградский двор в том далеком детстве был прообразом будущего взрослого мира – там дрались и играли в гроши. Чем еще занимаются на нашей земле?..

Наш двор на Владимирском нельзя было пересечь, чтобы не схватить по роже или не получить поджопник. При выходе из парадной валялись нераспиленные бревна. Их надо было перепрыгивать – и вы попадали прямо в кучу дерьма, за которой явно кто-то ревностно следил, чтобы она никогда не исчезала. За дерьмом шла чахлая клумба, на которой ничего не росло, и пьяницы использовали ее вместо общественного туалета. После клумбы стоял скособоченный грузовик, который случайно заехал сюда три года назад и так и не смог выехать.

Обойти все эти препятствия можно было только у самых стен – и это было небезопасно, поскольку дядя Леша любил по утрам пописать из форточки. Это поднимало ему настроение.

– Писать в унитаз неинтересно, – любил повторять он, – никакого отклика…

Из квартиры номер шестнадцать каждое утро появлялся Гаврилов с синяком под глазом, всех останавливал и интересовался, за что его избила жена.

В подворотне всегда пахло мочой. В ней на камне сидел дядя Гена, пьяный с сорок шестого года – года, когда мы вернулись из эвакуации – и просил на «лекарствие». Когда ему говорили, что он все равно купит водку, он обиженно отвечал:

– А, по-вашему, это не лекарствие?

Ленинградский двор после войны, где на голову могли угодить недоеденные щи, непотушенный окурок, утюг или пыль с вытряхиваемого ковра. Он пах махоркой, селедкой, печеным картофелем и пирожками с повидлом…

Горячие пирожки моего детства. Я шел за ними через наш двор, сжимая мелочь в кармане. Каждое утро мама давала мне восемьдесят копеек на два пирожка с повидлом – «перекуси на большой переменке» – и каждый раз я не доходил до них. Передо мной вырастал Громила – в рваных штанинах, с соплей под носом, прыщавый и рыжий. В отличие от клумбы, обойти Громилу было невозможно. Он был старше меня года на три и такой огромный, что, когда стоял в профиль – был шире, чем я в анфас. Из него можно было сделать трех таких, как я…

Красная морда его перекрывала всю подворотню – ту, что вела во второй двор.

Он был неимоверно вежлив, этот Громила.

– Привет, Породистый, – говорил он и давал мне нежный поджопник, – чтобы быстрее проснулся! Как спалось?

– Неплохо, – отвечал я.

– Директриса не приснилась?

– Н-нет.

– А у меня все кошмары, – зевал Громила, – каждую ночь снится, что нет денег на «Зенит»!.. Куда шлепаешь, Породистый?

– В школу, – отвечал я.

– Ну, ты даешь? – удивлялся он. – Собираешься на переменке пошамать пару пирожков с повидлом? Или сегодня предпочитаешь с яблоками?

Я молчал.

– А знаешь ли ты, – продолжал Громила, – что сладкое вредно, – он давал мне еще один поджопник, – что от сладкого толстеют?

– Мне не в кого толстеть, – слабо парировал я, – у нас в семье все худые.

– Сыграем в «пристеночек», Породистый?

– У меня нет денег, – врал я, – ни копья!

– Ни копья?! – Громила ловко выворачивал мои карманы. Из них на булыжник вываливались ириски, платок, резинки и несколько монет.

– Ни копья?! – вновь возмущался Громила. – А это что?! А это что?.. А ну, пошли под арку.

И я понуро тянулся в подворотню. Там всегда было темно и сыро. Все стены ее были испещрены надписями, самой приличной из которых была: «Настька – курва!» Что, в общем-то, соответствовало действительности.

– Начинай, – говорил Громила, – у тебя как раз на два пирожка. Не пройдет и десяти минут – и у тебя будет ровно на четыре! Ты сможешь съесть четыре, Породистый?

– Смогу, – отвечал я.

– Да, – печально продолжал Громила, – у меня такое чувство, что сегодня ты меня обыграешь. И все-таки, несмотря ни на что, я буду играть! С моей стороны было бы не по-джентльменски играть только тогда, когда уверен в победе. А? Как ты считаешь, Породистый? Ведь это будет не по-джентльменски?

– Не по-джентльменски, – соглашался я.

– Ну, давай, выигрывай, – говорил он, – ешь свои пирожки, толстей, оставляй меня без футбола…

Я размахивался и бросал монетой об стену. Она отскакивала и падала на землю. Затем бросал Громила. Монета падала, и кто пальцами одной руки дотягивался от одной монеты до другой – тот выигрывал.

Эта игра называлась «пристеночек». В те далекие годы вся шпана Ленинграда дулась в «пристеночек».

Монеты стучали громко и весело. Даже много лет спустя, далеко от Ленинграда, я часто слышал этот звук – весь мир играл в «пристеночек». Каждый по своему…

Обычно все старались бросить так, чтобы одна монета упала как можно ближе к другой. Но Громиле было на это ровным счетом наплевать. Потому что Громила был феноменом – у него была безразмерная пятерня.

Пальцы у него были чрезвычайно короткими – казалось, они оканчиваются на первой фаланге. Но это был обман. Когда речь шла о монетах – они становились гуттаперчевыми, они увеличивались настолько, сколько было нужно, чтобы дотянуться до обеих монет. Хотя на уроках музыки Громила не мог взять и пол-октавы. Его пальцы еле охватывали пространство от «До» до «Фа», хотя с одной стороны их растягивал весь класс, а с другой – учительница музыки Эльфрида Пакуль.

Помог вечный выручала, мой друг Фэнарь.

– А вы положите на клавиши монетки, – посоветовал он.

И на глазах обалдевшей Эльфриды Пакуль Громила сходу взял две октавы.

– Лист! – вопила обалдевшая учительница, – две октавы брал только Ференц Лист!

Фэнарь передвинул монету чуть дальше – и Громила спокойно взял три.

Тогда-то с Эльфридой и случился первый нервный припадок. Даже наш физик не мог объяснить феномен Громилы.

– Я думаю, что мы стоим на пороге открытия века, – философски говорил он. – Очевидно, деньги подогревают Громилу, а, как известно, тела при нагревании расширяются…

Директриса утверждала, что у Громилы вообще не пальцы, а щупальцы капитализма.

– Мы что-то недоглядели, – печально говорила директриса, – у нашего советского школьника отрасли щупальцы.

Литератор Бейрад закатывал глаза и возводил руки к небу.

– Растиньяк, – патетично произносил он, – почитайте Бальзака – и вы все поймете.

Яснее других, как мне казалось, загадку Громилы объяснял математик Пузыня.

– Что вы хотите, – пожимал он плечами, – квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов…

Итак, монеты падали на сырую землю подворотни. Как бы близко они не падали друг от друга – я никогда не дотягивался. Как бы далеко не лежали одна от другой – Громила, дотягивался всегда. Он оком полководца оглядывал лежащие монеты, как бы оценивая ситуацию.

– Да, – говорил он, – тебе, Породистый, повезло. Ты будешь жевать пирожки – а я не пойду на свой любимый «Зенит»… Ну, тянись. Отдаю тебе право первой ночи.

Зачем мне нужно было это право? Все равно я никогда не выигрывал. Я начинал вытягивать свои пальцы.

Громила с улыбкой наблюдал за мной.

– Не тяни грабки, – наконец, говорил он, – протянешь ножки. А ну-ка, уступи старшим.

И тут начинался целый ритуал. Он расставлял ноги, набирал полную грудь воздуха, наклонялся, и из его рваных штанов всегда проглядывала белая задница. Затем он упирал большой палец с грязным ногтем в одну монету, а безымянный с таким же ногтем впивался в другую, где бы она ни находилась.

– Опп! – говорил он, весь красный, и монеты исчезали в его широченных штанах, а сам Громила вместе с пальцами возвращался в прежнее состояние. – Ставь еще, Породистый. У меня такое чувство, что сейчас тебе подфартит.

История повторялась. Мы играли до тех пор, пока все мои деньги не перекочевывали в его карманы.

– Ах, огурчики мои, помидорчики, – напевал Громила, подбрасывая выигранные монеты, – Сталин Кирова убил в коридорчике…

Я стоял в вонючей подворотне и мечтал о коммунизме, когда деньги исчезнут и пирожки будут раздавать бесплатно.

Громила был мудрее меня.

– Дурашка, – ласково говорил он, – гроши не исчезнут никогда! Во что же тогда челдобреки будут играть?

Он удалялся с весело звенящим карманом.

– Не грустить, – приказывал он напоследок, – не в деньгах счастье!

Уже, тогда я заметил, что это говорят те, у кого они есть.

Громила съедал по утрам семь-восемь пирожков – он выигрывал не только у меня.

Ел он жадно, заглатывая огромные куски, повидло текло по подбородку.

– Сволочи, – говорил он, – вы специально мне проигрываете! Вы хотите, чтобы я был толстым!.. Держите меня, я толстею!..

Я никогда не говорил маме, что за все это время мне ни разу не удалось добраться до пирожков – я не хотел ее расстраивать.

Иногда, когда мы гуляли с ней по Невскому, мимо толстых теток в белых передниках, оравших: «Пирожки, горячие пирожки, румяные пирожки!» – я просил мне купить маму один, но она всегда отвечала:

– Не надо тебе столько сладкого. Ведь ты уже ел в школе. От сладкого толстеют!

После этой фразы я вздрагивал.

– Но если тебе очень хочется, – продолжала мама, – на, держи.

Я не брал денег – я знал, у нас с ними было туго. Тогда у всех с ними было туго.

Чего я только ни придумывал, чтобы избежать встреч с Громилой.

Я пытался пробраться по двору рано утром, до рассвета – Громила с нахальной улыбкой стоял на посту:

– Сыграем в пристеночек?

Мне казалось, что он никогда не покидал двора.

Я решил проникнуть на улицу через чердак, спустившись по водосточной трубе. Громила стоял на крыше:

– Сыграем в пристеночек?

Он никогда не отбирал у меня деньги – он только предлагал сыграть.

Однажды в отчаянии я спрятал деньги в рот.

Громила вырос на моем пути.

– Споем? – предложил он, и первый затянул:

«На позицию девушка провожала бойца…»

– «… Темной ночью простилися…», – нехотя протянул я. Монеты зазвенели по камням…

– Сыграем в пристеночек?

Я хотел сказать маме, что мне больше не нужны деньги, что я разлюбил пирожки, что от них толстеют – но боялся, что она что-то заподозрит.

Как-то она протянула мне рубль двадцать.

– Я получила премию, – сказала мама – купи еще и пирожок с мясом.

Громила, облизываясь, стоял в парадной. Изо рта стекала слюна.

– Знаешь ли ты, Породистый, – спросил он, – что от большого количества мяса образуется язва?… Сыграем в пристеночек?

Так продолжалось пару лет. Пирожки с повидлом снились мне по ночам.

Потом выпустили из тюрьмы папу. Ему запретили жить в Ленинграде – и мы решили переехать в Ригу.

– В Риге можете жить, – сказали ему. – Там все такие, как вы. Антисоветчики!..

В тот день я вышел из дома поздно. Было пасмурно, в подворотне руки в брюки стоял Громила. Он смотрел на меня как-то грустно и даже не дал поджопника.

– Громила, – предложил я, – давай сыграем? В последний раз.

– Как ты можешь мне сегодня такое предлагать?! – возмущенно ответил он. – По случаю отъезда хочу тебя пригласить на матч «Зенит» – «Спартак». Играет Бурчалкин!

– На матч у меня нет денег, – сказал я.

– Контора платит, – ответил Громила.

Мы ехали на стадион в переполненном 34-м трамвае. Я висел на подножке, Громила – на колбасе. «Ах, огурчики мои, помидорчики…», – распевал он. Весь город ехал на стадион. Мы пересекли Васильевский остров, Лесное – и прибыли на Острова. Сто тысяч человек шли на трибуны. Все говорили об одном – играет Бурчалкин.

– Кто это? – спросил я.

– Лева Бурчалкин, – мечтательно протянул Громила, – таких ног нет даже в Рио-де-Жанейро!

Громила был в новых штанах. Пахло сиренью. Огромный стадион колыхался, как гигантская клумба.

Весь матч Громила орал, топал ногами, вскакивал, грозил кулаками, кричал: «Бей! Плюха! Судью на мыло!»

«Зенит» проиграл. Никогда я не видал такой всенародной печали, такого траура. Казалось, снова умер Сталин. Море грусти разливалось с трибун и текло к Островам. Мужики шли убитые, покручивая папироски. У некоторых на глазах блестели слезы. Никто не спешил на трамвай – они отходили пустые, громыхая на поворотах.

Потом все пили пиво, философски беседуя о смысле жизни, поносили начальство, критиковали ноги Бурчалкина. Его голени уже не шли ни в какое сравнение с бразильскими.

Новый, незнакомый мир открылся мне на Островах пятьдесят пятого года.

Больше всех был убит Громила. Он курил чинарик за чинариком – и молчал.

– Ты знаешь, – наконец, сказал он, – я человек страстей. Я, наверное, смог бы прожить без пирожков – но без футбола?! Понимаешь ли ты, что сегодня произошло?

– Бурчалкину отказали его бразильские ноги? – уточнил я.

Он сплюнул:

– Вот смотри, Породистый, – сказал он, – ты любишь книжки, а я – футбол. Скажи, кто твой любимый герой?

– Наташа Ростова, – ответил я.

– Я о ней никогда не слышал, – сказал Громила, – но это неважно. Теперь представь, Породистый, что она умерла. Представил? Так для меня проигрыш «Зенита» – то же самое! Я живу страстями, Породистый!

Громила вдруг резко повернулся и показал какому-то мужику кулак. Тот съежился и отошел в сторону.

– Ты чего? – спросил я.

– Болел за «Спартак», – пояснил он. – Пивка выпьешь?

– Я не пью, – сказал я.

– А ты попробуй, – ответил он, – сегодня такой день, сегодня без пива нельзя. Если б у меня были гроши – я б водки взял.

Мы сели с кружками на траву. Громила аккуратно сдул пену, достал воблу.

– Я переживаю трудный период своей жизни, – сказал он, – «Зенит» проигрывает, ты уматываешь. Мне грустно, Породистый – а когда мне грустно – мне хочется кому-то набить морду.

– Воздержись, – попросил я.

– Только ради тебя, – ответил он и отхлебнул. – Вот ты уедешь – где я буду брать гроши на футбол? А ты, небось, рад, что от меня избавляешься. Зря, дурашка. Скажу тебе честно – всюду играют в «пристеночек». И всюду найдется свой Громила. Это – закон природы. Куда б ты ни уехал. Даже в Австралию.

– А ты там был? – спросил я.

– Не был, но знаю, – ответил он. – Закон природы…

Домой мы тянулись пешком светлым ленинградским вечером далекого молодого июня.

Когда мы уезжали, Громила тащил наши картонные чемоданы. Он забрал их у мамы и у меня.

– Цыц! – сказал он мне. – Мало каши ел.

Мы обходили клумбу и заржавленный грузовичок вдоль стен дома. Из форточки писал дядя Леша. Кто-то выбивал ковер. В подворотне дядя Гена просил на «лекарствие».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю