355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Круглов » ВОВа (СИ) » Текст книги (страница 3)
ВОВа (СИ)
  • Текст добавлен: 17 августа 2017, 23:00

Текст книги "ВОВа (СИ)"


Автор книги: Александр Круглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Дураки! Идиоты! Из-за чего? И это называется интеллигентные люди, родня называется – сын и отец? Чего же еще от чужих, от безмозглых мещан тогда ожидать?

А сын свое:

– До полицейского государства, почти до фашистского произвола страну довели!

– Что-о-о! – вскидывает кулаки на сына отец. – Да за такие слова… Сосунок!

– Только посмей! – холодно подступает к высокой малахитовой вазе Андрей, кладет ладонь на нее. – Только попробуй!

– Дмитрий! – бросается Ксюша к мужу с мольбой. – Отец называется! Да сын же, мальчишка совсем! Сам говоришь – сосунок. Как же ты городом, почти миллионом людей можешь управлять, если сына спокойно выслушать не в состоянии, правдой своей убедить? Кулаки сразу в ход. Как же с чужими тогда?

В последний раз схватились они по вопросу о пресловутых «конвертах», о лечебницах и магазинах закрытых и вообще о привилегиях, которыми пользуется он – первый городской секретарь, да и вся их семья. Тыкая пальцами в облицованный изразцами камин, в биллиард огромный, тяжелый в углу, в набитые нарядами, книгами и хрусталем гардероб и сервант вдоль расписанных стен, в заставленный горничной к позднему ужину всякими яствами стол, сын обвинял:

– Кто ни притащит чего, все прибираешь к рукам. Все! Будто бы так и положено. Подумать только, на двоих такой огромнейший дом. А другие целыми семьями в каморках, в подвалах ютятся. Сколько семей можно было бы здесь разместить. А завхоз, мерзавец, прохвост. Да какой он завхоз? Просто денщик! А шофера? Да мальчишки на побегушках они у тебя, вот кто, просто прислужники. Снуют туда-сюда со всякими записками, чемоданами, свертками, похоже, только тебя с мамой они и обслуживают. Только вас повсюду и возят.

– Да не наше все почти здесь, не наше! – отбивается возмущенный отец. – Наш город какой? Он, кроме всего, еще и порт всесоюзный на юге. Сколько всяких, как говорится, флагов к нам, разных гостей. А теперь, с переменами, с этой «оттепелью», тьфу, еще больше пожалует. Так где, чем прикажешь их принимать?

– Это ты другим заправляй. Другим, а не мне! – парирует сын. – Что, и эта воровская красная рожа из овощного совхоза, что с ящиками, с кошелками, с банками приезжает к нам по утрам… Тоже, что ли, все для встречи официальных гостей? А с винзавода лиса эта хитрая, завитая, накрашенная. С бутылками, с бутыльками… А из кондитерской, с обувной, со швейной фабрик, из художественной мастерской… Все только для встреч, для гостей?… Так почему же тогда мы сами всем этим пользуемся, все это носим, пьем и едим? Почему? И на горкомовских машинах раскатываем? Мама хоть раз в театр или домой ходила пешком? Ну хоть раз, хоть для приличия? А на курорты каждый год?.. И не в Сочи, не в Ялту, не в Трускавец… Баден-Баден, Карловы Вары, другое что-нибудь, заграничное вам подавай!

– А ты? Ты! Не ешь, не пьешь, – возмутился отец, – отказываешься от всего?

– Ел, пил!.. Больше не стану! – отрезал неожиданно сын. Становилось опасным – и Бугаенко-старший сразу сбавил пары: сказал поспокойней, посдержанней:

– Ты же сам видишь, когда я каждый день возвращаюсь домой. Ночами, бывает, не сплю, случается, не знаю и выходных. А командировки, разъезды…

– Г-мм, – хмыкнул Андрей, – все теперь так. Да и ездил бы ты, стал бы по воскресеньям пропадать, возвращаться домой по ночам, если бы это не было тебе интересно. Не киркой же, не лопатой вы долбаете там? Да и неизвестно еще, чем между делом вы там занимаетесь. Маму спроси, что она по этому поводу думает. Спроси, спроси!

– А ты слушай, слушай ее! – насторожился сразу отец. – Есть там время у нас… Не до жиру – быть бы живу. Х-мм, – теперь хмыкнул с презрением он, – и тебе уже нашептала. Вот дура баба. Вздохнуть некогда – весь город, весь флот, все, все здесь держится только на мне!..

– Вот, вот! – взвился Андрей. – В этом ты весь. Вы все в этом, как в капле воды! Отсюда все и идет! Да, да! Я-то вас знаю, нагляделся на вас, изнутри наблюдаю. Как же, только на вас все и держится! Без вас все бы прахом пошло. Не народ, а вы начало всему. И не вы для народа, не вы его слуги, а он для вас, он ваш слуга! И должен низко вам кланяться, шапку перед вами ломать. Вот до чего вы его довели, дошло до чего! А кто? Вас… Ну, кто, кто выбирал? Ты откуда вот взялся? Ну, откуда? – решительно уставился сын на отца. – Молчишь? Не знаешь, что и ответить? Так я скажу! Другой никто не посмеет. – Вздохнул глубоко. И спросил: – Ну, признайся, разве сидел бы ты здесь, не будь у нас дяди Петра? Не будь он в Кремле? Разве сидел бы? Черта с два!

– Что-о-о? – взбешенно рявкнул отец. – Что ты плетешь?

– А то и плету…

– Заткнись! Замолча-а-ать!

Даже Ксюша, с началом спора не сумев остановить его, да хотя бы смягчить, укрывшаяся в своей мансарде над вторым этажом, услышала, как рявкнул муж. Слетела по лестнице, ворвалась снова в зал, застыла в дверях.

Сын смотрел на отца долго, уничтожающе, молча.

– Скотина! – взревел остервеневший отец. – Свинья неблагодарная! Сам всем пользуется, жрет, пьет, а туда же – хаять всех нас, все поносить! И меня – родного отца!

– Все! – отрезал Андрей. – Я сказал уже. Больше не буду ничем пользоваться! Я ухожу!

– Куда? – взмолилась мать.

– Навсегда ухожу!

– Опомнись!

– Ухожу! И вернусь я к вам только тогда, когда и вы станете жить так же, как все – не лучше других. По совести станете жить. Только тогда! И ни копейки, ни крошки от вас я больше не возьму. Никогда! – и, как был, не взяв ничего, только накинув на плечи пиджак, Андрей толкнул с силой дверь, рванулся во двор, из него на улицу, в ночь.

Почти месяц прошел с того дня. Матери сын написал, а ему, отцу – ни строчки. И знает от Ксюши он, что Андрей перешел на заочный, что где-то работает, что, слава Богу, жив и здоров.

Вглядываясь сейчас в такого же, как и Андрюха его, бунтаря, чуть только постарше и внешне, правда, совсем непохожего (сын высокий, под потолок – в мать и в него, и не светлый, как этот, а тоже в них, в родителей – темный шатен, почти что брюнет), Дмитрий Федотович невольно опять, в какой уже раз, особенно после размолвки с сыном, встревожился за него: с такими-то мыслями, настроениями того и гляди наворотит черт знает чего… И ведь заступиться не даст. Власть, влияние, все связи впустую – вот в чем беда. Если вышибут из университета, из комсомола, и попробуешь выручить – ни в жизнь не простит, запрезирает совсем.

«А чего, собственно, было ждать от него? – мелькнуло в мозгу не то с досадой, не то даже вроде бы чуточку с гордостью. – Чего ждать от таких вот, как этот, как эта девица? Мы же сами все это в них и вложили, вдолбили, можно сказать. И на тебе – вдруг такое вылить на них, – сжал он в руке документ. – Это даже уже не ушат… Это… это…».

Это не с чем было сравнить. И Бугаенко смотрел и смотрел Изюмову прямо в глаза – упорно, но и как-будто помягче уже, виноватясь. Словно сын, Андрей, сидел сейчас перед ним. Не признал отец за ним правды, лицемерил, ханжил… Вот сын и ушел. Вспомнив все это, Бугаенко нахмурился, обвел всех понуренным взглядом, остановил его на лохматом взбунтовавшемся парне. Строгости, жестокости в глазах Бугаенко убавилось.

Впервые за многие, пожалуй, за все послевоенные трудные годы, как «хозяином» города стал, охватило Дмитрия Федотовича Бугаенко столь глубинно-тревожное, сложное чувство. Чуял: слова надо было найти такие, чтобы не сделать всем еще больнее и горше. Так надо было попасть, что называется, в самую точку, в самое яблочко, как ждут, как жаждут в эту минуту все, сидящие в зале, разверстые для рождающейся исподволь нови сердца. В том числе и этот, оскорбленный и возмущенный молодой сотрудник.

И еще одно закопошилось в сердце секретаря и все больше и больше бередило его, так и подмывало прямо в лоб спросить эту совсем еще молодую, гордо вскинутую перед ним разгоряченную голову: «А ну, а ну, дай-ка мне лучше тебя разглядеть! Что ты за птица такая? Откуда ты взялся такой? Все вы откуда взялись – с прозрачностью юной своей, с праведным пламенным гневом, с максимализмом своим? Вот и эта девица, – покосился мельком он на блондиночку. – Ишь, глаза-то, глаза… Разгорелись… Огонь, любопытство, вроде бы даже прозрение… Думаете, вы одни такие честные, умные, а мы прохвосты все, дураки? Сын вот тоже еще… Как его теперь вот вернуть?.. Ладно, – подумал, – пройдет год, другой – вернется на очный… Диплом… Прокурора побоку – Андрюху вместо него. Ответственность, дело, карьера… Посмотрим тогда…».

– Значится так, – продолжая упорно смотреть на Изюмова, выдохнул Бугаенко, – вы здесь все коммунисты…

«Пока комсомолка еще», – чуть дрогнула при этом блондиночка. На читку секретного документа она попала исключительно с молчаливого согласия секретаря парторганизации и редактора. Разве могли они отказать себе в удовольствии украсить почти сплошь мужскую компанию таким благоухающим свежим цветком? Но этого Бугаенко не знал…

– Все здесь коммунисты, партийные, – повторил уверенно он, – и понимаете, какого огромного, глубочайшего значения документ я вам сейчас прочитал. Все прошлое это, всю подноготную раскрыла партия нам, народу всему. Такое не каждая партия может позволить себе. Не каждая! – тряхнув седеющей шевелюрой, бросил с вызовом в зал секретарь. – Но это не значит, что все теперь можно чернить, а тем более вождя нашего – Сталина. Одно дело ошибки, культ личности… Это правильно… Осудили… Что было – то было… А вот заслуги его… Чем ему мы все обязаны… Что он сделал… Это мы никому не позволим чернить. Никому! – и угрожающе вскинул короткий пухлый указательный палец. – Словом, товарищи, партия доверилась нам, нашей с вами партийной, государственной зрелости, мудрости. А кто носит в кармане партийный билет, а до партии еще не дорос, не дозрел, не понимает всего – пусть дозревает. Да побыстрее! – потребовал секретарь. – Пока не вышибли вон из рядов. Маловеров, нытиков мы у себя не потерпим!

И только долетели, только коснулись Иванова слуха эти слова, – такие прежние, такие знакомые и ледяные, как он сразу понял, что предназначены они для него. Его, его, конечно, прежде всего имел в виду секретарь. Кого же еще? Но это же несправедливо, неправильно! Какой же я нытик? Да разве я маловер? Разве я партии враг? Я только против того, против тех, кто все эти ошибки, безобразия, да прямо надо сказать, все эти преступления допустил, совершил… Вот против кого! И разве это не верно? Да тысячу раз верно, что всех их, не взирая на лица, – до самого, самого, надо из партии гнать, в три шеи, паршивой метлой.

Похоже было, что главное, самое важное, что хотел сказать секретарь, он сказал. И хотя как будто свободно, вдохновенно и вроде бы нужные слова говорил, сам-то он чувствовал, что это не так: слова находились с трудом и не самые проникновенные, точные. Как и прежде, снова тянуло к привычным и общим призывам, к гимну партийным делам, к хуле и угрозам всем тем, кто возроптал.

– Вот что, товарищи, – помолчав, заключил Бугаенко. – Кто-то, может быть, также хочет сказать вот так же, как…, – сдержанным жестом ткнул он пальцем в Ивана Изюмова.

– Изюмов… Иван Григорьевич, – поспешил на помощь, подсказал ему Шолохов, – сотрудник отдела культуры и быта.

– А-а! – вспомнил, наконец, фамилию секретарь. Вертелась все это время на языке, какая-то необычная, фруктовая, сладкая, а вот припомнить не мог. И повторил за редактором:

– Изюмов… Вот как товарищ Изюмов… Иван Григорьевич, – и добавил с незлобливой, добродушной усмешкой: – Может быть на самом деле кому-то тоже неймется, на трибуну охота взойти, а-а, вот как ему? – снова ткнул он пальцем в застывшего в кресле молодого газетчика. Дальше за ним, в центральном ряду бывший танкист с обожженным лицом, видать, не поделив чего-то с длинноволосым небритым художником, что-то ему возбужденно доказывал. Бугаенко остро, по-орлиному, взглянул на обоих. Те сразу примолкли. – Никого? Нет желающих выступить! Ну и прекрасно! – похвалил секретарь. – То есть, пожалуйста, можете. У нас теперь демократия… Впрочем, – поправился он, почему только теперь? Всегда была… Наша особая, социалистическая демократия… – Но только произнес это последнее, широко разведя руками, как сразу смутился, будто скрутилось что-то в груди, язык прикусил: «Да какая там в… демократия», – неожиданно выругался, признался сейчас себе секретарь. Никогда в этом прежде не признавался, а тут вдруг… Вспомнил, как и что Андрюха его заявил, о порядках наших недавних. Испугался: ляпнет еще где-нибудь. И снова, как и прежде, невольно сбиваясь на лицемерие, ложь, заключил: – Можете, конечно… Пожалуйста… Выходите к трибуне. Вот как и он, – кивнул опять головой на Изюмова. – Пожалуйста, валяйте. Даже с трибуны. Но смотрите… Не пожалеть бы потом… От вас, журналистов, винтиков, шестеренок, приводных ремней партии…

«Опять, Господи! Винтики, шестеренки, приводные ремни… – зло полоснуло Ваню по горлу – даже кулаки вскинул к нему. – Да хватит, хватит! Баста! Не винтики мы теперь, не шестеренки! Не желаем больше железками быть! Не хотим и не будем!»

И все-таки, хотя прежними в основном оставались и отдельные слова, и целые выражения, и жесты секретаря, а думал, а чувствовал он теперь все-таки по-иному, как не мог думать и чувствовать еще совсем недавно, всего какие-то месяцы, недели назад. Все еще и всесильный в своем большом южном городе, словно бы в собственной вотчине, еще жадно цепляясь за все удобное, привычное в ней, еще веря во многое из того, во что верил всегда (и не только веря, но и делая покуда все как всегда), он, тем не менее, уже был подхвачен могучей волной перемен. И она уже обкатывала и обламывала его, норовя в конце концов содрать с него все, чем он, как и все, за минувшие годы безобразно оброс. И продолжая самонадеянно считать, что отлично разбирается в происходящем вокруг, что по-прежнему вполне управляет людьми, контролирует целиком и себя, так и не смог до конца осознать даже самое главное, страшное, происшедшее с ним: что ведь это она, да, да, она, набиравшая силу волна перемен (а не случайность, не юношеская капризность и вспыльчивость сына), и вырвала его из прежних отцовских силков. Почему-то с самого дорогого, бесценного начала ломать его эта волна. И не важно, сознавал ли это Дмитрий Федотович, готов ли был отдать ей и все остальное, чем привык безраздельно владеть, и, вообще согласен ли с надвигающейся со всех сторон сокрушительной новью или же нет, она уже в него ворвалась. И как всякий живой человек, он и боялся ее, боялся вслед за сыном и остальное все потерять, вплоть до поста своего, дарованного ему (хотя и накричал тогда на Андрея) своей, как тот заявил, «волосатой рукой».

– Устали? Ну что ж, будем, наверное, кончать, – постарался улыбнуться на прощанье собравшимся секретарь. В последний раз прошелся внимательным взглядом по все еще неподвижно сидевшим, молчаливым рядам, чуть-чуть как будто нахмурился, покосился на молодого газетчика в стареньком кожаном кресле. Метнул немного левей озабоченный взгляд. На миг приковал его к оцепеневшей в углу на диване миловидной девице. Тут же резко его оторвал. Рывком головы вскинул темную, с блеском седин, шевелюру. Отодвинул решительно стул и, высокий, внушительный, зашагал величаво к двери.

Вскочил из-за стола, поспешил вслед за Бугаенко и Шолохов. Задвигали стульями и все остальные.

«Что же дальше? – билось и билось в мозгу у Изюмова. – Да не граждане мы вовсе для них, не граждане, не хозяева жизни… Проговорился… Они снова, значит, только указывать нам, куда захотят, направлять, а мы только им выполняй. Да в крови, в крови уже это у них. В крови! И когда же закончится это, когда? Лично я больше так не хочу. Не могу и не буду!»

* * *

– Снова жалоба пришла на тебя, – ткнул мясистым пальцем в грудь редактора Дмитрий Федотович. – И снова под ней подпись Изюмова.

У Елизара не то возмущенно, не то удивленно раззявился рот.

– Не надо мне корчить недоуменные рожи, не надо! – одернул его Бугаенко. – Это же надо! Ближе любовниц не мог отыскать – за тысячу верст хлебать киселя. И все на редакционной машине. – Покрутил в тесном вороте налитой лоснящейся шеей. – А передовицы? Печешь, как блины! Их только и стряпаешь. Загребаешь весь гонорар. И хочешь, чтобы жалоб на тебя не писали. Ха-ха! – хохотнул густо, презрительно Дмитрий Федотович.

«А ты?.. В Запорожье, в Киев, во Львов… И что, не на казенной?.. Может, на собственной?» – внешне покорный, тише воды, ниже травы, строптиво восстал в душе Елизар. «Так что не надо… Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Вот так!»

– А завтра, глядишь, начнут на тебя и за квартиру строчить, – продолжал напористо секретарь. – В какой уже раз свои апартаменты сменил?

Шолохов еще недоуменней скривился, губы поджал.

– В третий раз уже, в третий! Не мотай головой. Мне доносят, брат, все. Ишь, раскочегарило, раздухарило! С выходом на бульвар, с балконом и лоджией, рядом пляж, театр, ресторан… Две комнаты мало, три отхватил? Хорошо бы семья. А ведь перст-перстом, бобыль-бобылем – и туда же! – даже закатил удивленно глаза, вскинул возмущенно рукой. – И чтобы жалоб никто не строчил! Да где, в какой стране ты живешь? Время какое? Тут вождей, как липки, трясут, богов не ставят ни в грош. А ты?.. Да с говном смешают тебя, с говном! Дай только срок!

На этот раз Елизар не стал возражать, уткнул униженный, таящийся взгляд себе под нервно переступавшие ноги.

– Чего молчишь?

– Гаденыш! – только и прошипел в ответ Елизар. – Молокосос! – и, расходясь oт гнева все больше и больше, добавил: – Заметки паршивой не в состоянии как следует написать, какую-то муру выдает, а туда же – передовые ему поручай, прибавь ему гонорар. Да вот ему, болт! – яростно отрубил редактор правой ладонью по локоть левой руки.

– Допустим, – казалось принял его аргумент первый горкомовский секретарь. – Не может… Молодой, начинающий еще журналист. Допускаю. Ну а все остальные? Подписей под телегой целый столбец. И что, тоже не могут писать? – вопросил риторически Дмитрий Федотович. – Да тот же, например, Титаренко. Лицо, как у черта. Надо же так обгореть. А перо… Зачитаешься. Я ему просто завидую. Дай Бог, чтобы ты научился когда-нибудь так. А то пишешь, как курица лапой. Передовицы тебе только и стряпать, – кинул он редактору прямо в лицо. – Выше, видно, тебе уже не подняться. Эх, Елизар, Елизар! А как же ты тогда написал! Как написал! О корабле, обо мне, о братишках моих. Все фронты, всю страну очерк тот обошел. За рубежом даже где-то, слыхал, напечатали. Я, весь мой экипаж… Мы все после очерка твоего как-то лучше воевать даже стали. Понимаешь, словно негоже было нам после такого аванса, после славы такой в грязь лицом ударить. Вот и дрались… А теперь? Неприятности только одни от тебя. У меня своих забот вон, полон рот, – чиркнул он себя по горлу рукой, – а я еще тебя выгораживай. Да на кой черт мне это, сам посуди, ну на кой?

И не стерпел Елизар.

– Да врут, врут они! – крикнул он. – Да просто завидуют! Сами хотели бы все загребать!

Бугаенко застыл. Оторвал свой крутой, тугой бок от стола, в который им упирался, шагнул. И зашагал по тесному редакторскому кабинету – возбужденно, для стати своей даже довольно легко.

«В последнее время (из-за всех этих разоблачений, новшеств и перемен) и на него стали бочки катить. Покуда с шепоточком, с оглядочкой, из-за угла. Понапридумывают черт знает что. А все почему? Да потому же все, потому… Прав Елизар: завидуют, зависть проклятая. Самим не хватает ума… Не подняться им наверх никогда, не заслужить всех этих персональных машин и квартир, конвертов, магазинов, лечебниц закрытых. Каждому не дашь ведь, не хватит. Вот и завидуют, катят на нас свои телеги да бочки. Порасхрабрились, пораспоясались… Того гляди, и кулаками станут размахивать. Да еще три реформы. Готовят, готовят – уже… Сам Петр говорил. В управлении, в производстве, в сельском хозяйстве… Даже устав, программу партийную, и то взялись перекраивать. И что из этого выйдет? К чему так дойдем?»

– Завидуют, говоришь? – остановившись, прижавшись бедром снова к столу, раздумчиво спросил Бугаенко. – Может, и так. И это, конечно, есть, – но вспомнил: подчиненный стоит перед ним. Снова строгость на себя напустил. – Но это тебя не оправдывает. Плевать я хотел на твои оправдания. Понятно? Плевать! – отрубил резко, решительно он. – Как хочешь, хоть ужом изворачивайся, но мне надо одно: чтобы жалоб на тебя больше не было. Ни одной, никогда! Значит, так, – задумался он на минуту. – Эту последнюю жалобу на тебя я пока придержу. Понял? Месяц даю. Хватит с лихвой. И как хочешь улаживай. Хоть выписывай из Вологодчины своих стариков, хоть блядь какую-нибудь под видом жены в квартиру свою приводи, хоть безотцовщину из приюта, из детского дома, если не можешь своих настрогать, привези. Повторяю, мне наплевать. Но чтобы все было видно: ты не один, а с семьей в огромной квартире живешь. Семьей! Это раз! С машиной теперь. Купишь… Да, да, на свои, на кровные! – не оставляя ни малейших сомнений, надежд, сразу разъяснил секретарь. – Вот тогда и мотайся сколько угодно. Куда хочешь, хоть в Кушку, хоть на Луну. А на казенной по заданиям редакции должен ездить любой, вплоть до самого последнего рядового сотрудника, тот же Изюмов. Да, да, и он, так горячо любимый тобой, – съехидничал Дмитрий Федотович. – Ну и последнее. Передовицы, отчеты… Кому их писать… Словом, кому какой гонорар… Так вот: как ты все это утрясешь, мне наплевать. Но повторяю: жалоб о гонораре я больше чтобы не слышал. И вообще… Что-либо услышу – пеняй на себя. Выгоняю вон. Паршивой метлой. И из редакции выгоню, и из квартиры, а то и из города… Ясно? Я хозяин пока еще здесь. Я тебя породил – я тебя и убью!

Елизар Порфирьевич как стоял напротив, у другого края стола, так и застыл, не оскорбляясь, не возражая, и поражение смотрел в черные упорные глаза Бугаенко.

– Я все сказал, Елизар. Все понял?

– Все-е-е, – едва пролепетал в страхе редактор.

– Вот и прекрасно. И еще… Изюмова мне чтобы не трогать!

Елизар покорно кивнул головой.

– Он ни при чем. Запомни. «Как и Андрюха мой», – невольно мелькнуло в отцовском мозгу. – Мы, мы, Елизар, виноваты, мы, партия вся, верней – руководство. Да, что-то действительно надо менять. – Еще хотел сказать. Но не сказал. – Ладно, – бросил, – до встречи. – И, вскинув прощально рукой, шагнул в направлении выхода.

– Вы в горком, Дмитрий Федотович? – просительно пискнул редактор.

– Ну, – оглянулся тот, уже ухватившись за ручку двери.

– Не подвезете?

– Это куда?

– До дому, до хаты. Вы ж по пути.

– А твоя? Твой кадиллак?

– Кардан полетел, Дмитрий Федотович.

– Чем жадней – тем бедней… Не раскатывай один на казенной машине, давай и другим.

– Тем более… завтра вся развалится:

– Пусть лучше развалится, чем совсем отберут. Неужто не понял еще: время другое, по иному велит! – и Дмитрий Федотович хохотнул – негромко, с издевочкой, своим густым, приятным баритоном-баском.

В машине Бугаенко потребовал от редактора побольше рабкоровского материала в газете давать. И прежде всего с заводов и фабрик, с пригородных совхозных полей. И рядовых, рядовых авторов, в основном, поменьше начальников. И почаще бы критики, новых предложений, идей. Словом, в духе времени чтобы, всех последних партийных и правительственных постановлений, прочитанного нынче письма.

Шолохов выхватил из пиджачного кармана небольшой дешевый блокнот, карандаш и, хотя машину трясло и бросало на рытвинах (даже здесь – на центральных улицах города), начал торопливо записывать, что требовал от него секретарь.

– Стой! – вдруг приказал Бугаенко водителю.

Да, это были они – Изюмов и сидевшая с ним рядом при чтении документа блондиночка. Стояли они боком к машине, шагах в двадцати от нее и о чем-то взволнованно спорили. Потом он замолк, и говорила только она, продолжая все так же возбужденно и по-женски мелко размахивать перед ним крохотным своим кулачком.

В любую минуту они могли заметить черную горкомовскую «победу», и Бугаенко уже было потребовал от водителя трогаться, когда, подхватив Изюмова под руку, девушка повлекла его за собой как раз по ходу машины – вперед. Выглядело все это у них так обычно, так просто, что у Бугаенко, почему-то обидно затронутого этим, невольно промелькнуло в мозгу: «Наш пострел и тут, выходит, поспел. Ну, молодец!»

– Поехали, – буркнул недовольно, чуть уже с раздражением он. – Оглох что ли, Петрович? Пошли!

Водитель был такой же солидный, как и «хозяин», только постарше, пополнее, попузатей его и совершенно седой. Он все время отрешенно молчал, будто давно уже привык не замечать сидящих с ним рядом и лишь немо и точно выполнять все, что они ему ни прикажут. Но и такой – прирученный и словно глухой, Петрович все равно всегда был лишним в машине. И хотя шум колес и мотора скрадывал голос, Бугаенко, оборотясь назад к Елизару, приглушенно, но озорно, явно дразня, вдруг открыл:

– А ведь они давно е. ся уже, – и подмигнул, как бы смягчая этим похабное, резанувшее ухо редактора слово.

Придавленный и припуганный недавним угрозами, Елизар Порфирьевич откинулся от Бугаенко назад, смятенно заерзал на просторном сидении.

– Что молчишь? Отвечай! – потребовал Бугаенко. – Точен мой глаз али нет?

– Молод еще, – выдавил из себя Елизар, – далеко ему до нее. Да и женат. Своя дома есть.

– Чего, чего? – удивился Дмитрий Федотович. – Ну и ну! Тоже мне, помеху нашел. Ха-ха-ха!

– Она что – слепая? – не поддался «хозяину» Елизар. – Вон какая – любую за пояс заткнет. И чтобы ему… Да получше его, поинтереснее есть!

– А он-то чем плох, не пойму? – удивленно спросил секретарь. – Молод, отважен, горяч… А если еще и в штанах чего есть… Ну, брат, тогда цены ему нет!

Неожиданные эти ругательства, глумление, вконец смутили редактора. Он еще пуще заерзал на заднем сидении, раздраженно, зло процедил:

– Горяч… В штанах… Тоже мне, великий е…ь нашелся. Поопытней, позабористей есть.

«Да не ты ли? – осенило вдруг Бугаенко. – Так вон оно что… Этого еще не хватало».

Подкатили к горкому.

– Подкинешь, Петрович, его до дому, до хаты. Да с ветерком! – усмехнулся, выходя, секретарь. – И сразу назад.

* * *

На продавленной, протертой тахте, прижатая утюгом (чтобы не сдуло и бросалась сразу в глаза), лежала записка: «Не дождалась, поехали к твоей маме одни. Останемся у нее ночевать. Приезжай.

Целуем – Олежка и Люба. 19 ч 40 мин».

Иван схватил взглядом ходики на давно не беленной облезлой стене. Только-только, выходит, ушли. Если броситься вслед, можно нагнать.

Но Изюмов стоял и не двигался.

Долгое, тяжелое чтение, угрозы секретаря, его, Иваново, бестолковое сумбурное выступление и то, как по дороге домой отозвалась обо всем этом Нина Лисевич: «Думаешь, что всю правду отныне позволят тебе говорить? Держи карман шире!»… А раньше и мать, и жена предупреждали не раз: мол, съезд, разоблачения… Да ничего не изменится!.. И весь в смятении, в гневе, Иван все острей и острей ощущал жгучую потребность к какому-то немедленному, безоглядному решению, действию.

«Надо им написать, – все отчетливей созревала в нем долго ускользавшая, но упорно пробивавшаяся к осознанию мысль. – Пусть знают: мы не станем больше молчать! Нет, не станем». Бросился уже было к портфелю, да увидел на старенькой тумбочке Олежкин рисовальный альбом, рядом с ним карандаш. И подчиняясь самой сильной в нем сейчас потребности, страсти, шагнул решительно к ним…

«Дорогие товарищи, – вывел он первые слова на листке – те самые, какие пишут обычно и в их городскую газету. Но тут же спотыкнулся: – Гм-мм, дорогие… Товарищи… Еще чего»… И нашел нейтральное, приемлемое и для себя, и для них: «В Президиум ЦК КПСС». А дальше уже как можно более кратко и ясно, в каком-то яростном лихорадочном возбуждении бросал карандашом на бумагу хоть и скороспелые, но рождавшиеся великой заботой и глубинной болью слова. Писал обо всем, что перечувствовал, что передумал, пока слушал сегодня письмо, и вообще, что успел, что сумел понять с того незабываемого дня, когда вдруг грянул над всей нашей громадной страной этот оглушительный – и омрачительный, и очистительный гром. Наконец, вывел на бумаге и это, самое важное, главное, терзавшее его сильнее всего: «Все, все – те, кто был в ближайшем окружении Сталина, кто соучаствовал в его преступлениях, кто не восстал против них, против него – все без всяких скидок и исключений должны отвечать вместе с ним». Сознавал, конечно, во всяком случае предчувствовал, что он тем самым поднимает убийственный меч и на себя самого: читать эти слова будут как раз те, кого он и имеет в виду, и им они не понравятся: не захотят они из партии себя изгонять, высокие посты свои оставлять, под суд себя отдавать – не захотят! И не будут! Скорее всего, что все это они сделают с ним. И все-таки, должно быть, не только выполняя свой долг, свою обязанность гражданина, партийца, но и утоляя таким образом нанесенное ему оскорбление, свои обиду и боль, хоть так мстя за них, пусть и рискуя собой, Иван бросал им прямо в лицо этот свой открытый отчаянный вызов.

Только за полночь закончил писать. И хотя дома не было никого, никто ему не мешал, все равно, как ни старался выводить каждую букву, каждую строчку, переписанный чистовик, как говаривал, читая иные его материалы в газету, редактор, был «не тае». Испорченный в университете конспектами и репортерским борзописанием почерк прыгал и корячился в разные стороны, два-три слова не улеглись в перенос, вкралась и пара ошибок, которые пришлось исправлять; под конец вдруг плюхнулась на бумагу огромная чернильная клякса, и ее пришлось подтирать. И даже искренность и чистосердечие не могли скрасить эту неряшливость и, тем более, заносчивость и нетерпеливость Ваниной исповеди.

Конечно, письмо можно было отдать перепечатать редакционной машинистке или Нине (не в пример Ивану, ее на факультете журналистики уже учили работать с машинкой, и она была у нее). Но Боже упаси, никто, даже Нина, даже жена, а тем более мама, и вовсе не должны ничего знать об этом письме. Это мужское, только его, Ванино – журналиста, гражданина и коммуниста – дело. И им, женщинам, нечего заранее переживать.

И не дожидаясь утра, Иван выскочил с конвертом на улицу.

«Может, не надо? – вкралось напоследок в его сердце сомнение. – Ведь правильно они говорят – и мама, и Люба… Вот и Нина теперь… Что изменится от моих личных усилий? Ну что? Да ничего! А себе наврежу. Вчера в редакции выступил, сейчас отправлю письмо… Как бабочка, лечу на огонь, на погибель свою. Как и Коля, – снова вспомнил он еще томившегося где-то в застенках фронтового товарища, однокашника по университету: сталинскую работу о языке осмелился на факультетском семинаре покритиковать. Вот и застукали друга, и заслали куда-то "на Соловки". – Может не надо? В мусорницу лучше бросить письмо… Не поздно еще».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю