Текст книги "Романы"
Автор книги: Александр Вельтман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Сарай-Ага удалился исполнять волю Хана. Харазанли обратился к Гюльбухаре.
– Кто ты такая? Кто твой отец?
– Зовут меня Гюльбухара. Я дочь торговца Мусабэ из Ак-Орды, города Криминды. Правитель города Мирза Мазар-Ульмук полюбил мать мою. Отец не уступил ему ее. Мирза нашел случай обвинить отца моего. Чауши[90]90
Воины. – А. Б.
[Закрыть] пришли в дом наш и, несмотря на слезы и мольбы, разлучили нас. Не знаю, что сделали они с отцом и с матерью моею!.. Меня продали в неволю Загатайскому купцу!..
Гюльбухара не могла продолжать, залилась слезами
– Продолжай, Гюльбухара, – сказал нежно Харазанли, взяв ее за руку, – продолжай, я все для тебя сделаю, светлая дева!
– Загатайский купец привез меня в Угру… чрез несколько дней… – Гюльбухара опять остановилась, опять слезы покатились из глаз, вздох вылетел из груди, лицо оделось румянцем…
Харазанли смотрел на нее и молчал: так хороша была она в этом положении. Он не смел утешать ее ласками, не хотел принудить забыть горе и продолжать рассказ, давал ей волю управлять и чувствами своими, и словами.
– Меня купил Мирза Хамид, – наконец произнесла она отрывисто. – Не знаю цели, с которою он представил меня к тебе, великий Хан, и назвал своею дочерью… Я недостойна была бы дышать тем воздухом, которым Аллах наполнил мир для человека, если б решилась воспользоваться чужим именем и чужими правами на счастье принадлежать великому Хану…
– Гюльбухара! – прервал ее Хан, положив руку на ее плечо и смотря пламенно на потупленные очи девы.
Более ничего не сказал Харазанли, а Гюльбухара продолжала:
– Могла ли я забыть отца и мать и отказаться от них, приняв на себя имя прекрасной Мыслимя?..
В это время вошел Чауш и повестил Хамида.
– Пусть войдет. Гюльбухара! набрось покрывало твое и молчи.
Хамид вошел.
– Благодарю тебя, Мирза! – сказал ему Харазанли. – Ты услужил твоему Хану, и он будет уметь быть благодарным. Ничего лучше твоей дочери не видал я, ничего лучше не желал!.. Она будет моей Хадыней!.. Для нее хочу избрать я и достойную невольницу! Где Сарай-Ага… Исполнил ли он мою волю?
Сарай-Ага вошел с женщиною, покрытою покрывалом.
– Мыслимя! вот твоя Джари[91]91
Прислужница Харэма.
[Закрыть]: Сними с нее покрывало! Хамид, смотри сам, достойную ли рабыню избрал я для Хадыни моей?
Сарай-Ага исполнил волю Хана, сдернул покрывало с приведенной им женщины.
Хамид затрепетал, взглянув в лицо Джари. Глухое восклицание раздалось из уст Гюльбухары.
– Нравится ли тебе, Хамид, Джари твоей дочери? – продолжал, злобно улыбаясь, Харазанли. – С этой минуты мы как кровные будем жить под одной крышею! Отведите его в каланчу[92]92
Башня, Татарское слово. (Прим. Вельтмана.) От татарского «кала» – крепость. На Руси слово появилось в XVII в. – А. Б.
[Закрыть] Сарая!
Хамида почти бесчувственного вывели.
– А ты, звезда моя, – продолжал Хан, обращаясь к Гюльбухаре, – иди в назначенный тебе Харэм, возьми и свою Джари, будь ей повелительницей.
Гюльбухара встала с софы, наклонила голову свою пред Ханом; снежная рука ее прикоснулась к покрытому челу, и она пошла в глубину покоев. Назначенная для ее услуг невольница последовала за ней.
Старая Ага и Две Усты встретили ее и проводили в богатый отдел Харэма. В хрустальных стенах отражался светильник, стоявший посредине на кованом серебряном подножии; по углам кипели каскады; капли воды также светились как искры; резной из слоновой кости потолок усеян был продушинами, сквозь которые дымился проведенный из другого покоя аромат. Из Харэма был выход под навес, осененный слезистыми ивами, которые росли на высокой скале, над светлою Толою; на этой скале построен был весь Сарай Хана. Как волшебное здание висел он над рекою, имея подножием неприступный утес, подмываемый Толою.
Вечер давно уже настал; полная луна неслась по чистому небу и сыпала лучи свои на мраморный пол сквозь отворенные двери.
– Вот обитель Хадыни, – сказала старая Ага Харэма. – Араи не лучше ее, отсюда видна вся Орда-Урга, с золотыми капищами и высокими мечетями; там, влево, под луною, высокая гора Хан-Олу, с ее священными дебрями; на восток луга и опять горы, в глубине черной долины есть красная гора; там есть пропасть, где скрыты несметные сокровища Огус-Хана. Никто не смеет приблизиться туда; дух-хранитель всех пожирает и унизывает костями человеческими вход в пропасть…
– Ступай, – сказала Гюльбухара старой Are, не дав ей кончить рассказа. – Я одна останусь с моей невольницей.
Когда старая Ага вышла, Джари бросилась к ногам Гюльбухары.
– Эмин! Я узнала тебя! Зачем ты погубил себя и меня! Что хочешь ты делать? Зачем явился ты здесь в одежде сестры своей?
– Увидеть тебя еще раз и умереть! Гюльбухара! Скажи: моя ли ты по сердцу, по воле твоей?
– Твоя! твоя звезда, Эмин, но не сорвать тебе ее с неба!
– Воля Аллаха! но я с тобой! Как было мне не воспользоваться случаем взглянуть на тебя? Когда отец мой пошел в Эи-Сарай по требованию Хана, я хотел идти к волнам Толы!.. Вдруг приходит Сарай-Ага с Чаушами и именем Хана требует сестры моей… Как из-за тучи в уме моей блеснула звезда! «Сейчас, – сказал я Сарай-Аге, – Мыслимя накинет покрывало и готова будет исполнить волю Хана». Потом оделся я в платье сестры моей, взял на всякий случай шелковую лестницу и ханджар[93]93
Здесь: кинжал. – А. Б.
[Закрыть], велел верному Кара-, юли стеречь меня в легкой ладье на Толе, под скалою Эи-Сарайской, и – Гюльбухара! я перед тобою!.. Гюльбухара! – продолжал Эмин. – Недаром луна так ясно светит на нас; может быть, небо благоприятствует нам. Отсюда короток путь до Толы, а там, за Толой, за степями, есть другие высокие горы, есть другие дремучие леса, есть другие люди, которым до нас нет никакого дела; есть вода, звери, птицы. Кара-юли ждет меня.
Эмин свистнул; из-под скалы послышался ответ.
Читатели должны знать, что в этом месте Боярин Люба остановил рассказ Татарина и спросил его:
– Какой Кара-юли? ты или другой?
– Я! – отвечал Татарин, очень довольный собою, показав большим пальцем правой руки на себя и поправив свой тюбетай.
Но вот Кара-юли продолжает рассказ, а я, внимательный слушатель его, привожу в порядок слова, смысл, украшаю их воображением настоящего века и передаю своим читателям.
– Гюльбухара! – сказал Эмин. – Решаешься ли ты идти по дороге, которую я тебе покажу?
– Иду с тобой, Эмин! Готова быть твоей невольницей! Эмин прикрепил шелковую лестницу к перилам навеса.
– Гюльбухара, спускайся, я последую за тобою, – сказал Эмин и, подхватив ее, хотел пересадить через перилы.
– Постой, Эмин, есть средство избавить себя от поисков и преследования. Возьми ханджар свой и начерти на этом почерневшем камне знаки: Бухарскую розу, изломанную черту, женщину на Ханской софе, одну руку ее протяни к сердцу, подле начерти мужчину, которого держит она другою рукою… Теперь начерти еще женщину в колпаке Мирзы… еще изломанную черту… начерти рабыню, начерти струи реки и два круга посредине. Довольно, Хан поймет это!
– Я не понимаю, – отвечал Эмин, – но не хочу терять времени на расспросы. Теперь, Гюльбухара! ты моя!
– Твоя!
Как пушистый, легкий горностай перепрыгнула Гюльбухара через перилы, вцепилась в шелковую лестницу; Эмин еще раз свистнул, потом бросился вслед за ней, ниже, ниже… Месяц закатился за облако. Темнота налегла на горы, на утесы и на волны Толы, на Эи-Сарай. Все исчезло во мраке…
Настал новый день.
Харазанли стал весел, как солнце на утреннем безоблачном небе. Мщение Мирзе Хамиду его утешило. Он велел позвать к себе Гюльбухару.
Старая Ага Харэма кинулась в покой новой Хадыни. «Хадыни нет!» – с ужасом объявила она эту новость Сарай-Аге. Он не верил ни словам старухи, ни собственным глазам, когда нашел в покое Хадыни на полу только кинжал. Мрамор был исчерчен непонятными ему знаками.
– Где Гюльбухара? – спросил его Хан, заметив испуганное его лицо и нерешительность, что сказать.
– Ее нет, Хан, и невольницы ее нет!.. Они исчезли, как духи, оставив в память какие-то знаки на мраморе!..
Глаза Харазанли покрылись грозою; он вскочил с софы и бросился сам в Харэм. Окинув взорами хрустальные стены, фонтаны, выход под навес, он остановился над знаками, начерченными на полу.
– Роза! – вскричал он. – Гюльбухара… не… Хадыня!.. дочь Мирзы… не… раба!.. Два круга на Толе… Погибли! И память об них погибнет, и род их погибнет!
Гнев Харазанли был ужасен.
– Черный! – вскричал он. – Зажги гнездо Хамида и брось в огонь этого филина!
Исступленный Харазанли уподобился Гесер-Хану, когда этот монгольский Геркулес, избавленный от очарования, злобно воскликнул, и голос его раздался как гром, производимый в небе синим драконом: земля поколебалась и златые чертоги его в сильном вихре повернулись 88 раз, а стены градские трижды.
Сарай-Ага с толпою Чаушей бросился исполнять волю Хана.
Они вошли в дом Хамида, чтоб забрать богатство его, которое в подобных случаях снисходительный и жалостливый обычай сохранял в пользу Хана и исполнителей воли его.
Сам Сарай-Ага, растолкав толпы удивленных рабов Хамида, пробрался в отдел Харэма, отбросил двери и вдруг остановился, казалось, что башмаки его приросли к порогу.
На софе лежала молодая Татарка; шум разбудил ее, из-под шелкового покрывала показался образ, похожий на Цаганзару, прекрасную деву древних преданий.
– Кто ты? – вскричала она.
– Кто ты? – повторил невольно черный Сарай-Ага. Голос черного Сарай-Аги походил на грубый звук Кангырчи[94]94
Труба.
[Закрыть].
Испуганная дева скрылась под покрывалом. – Это Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, – отвечали со страхом столпившиеся ее невольницы.
– Мыслимя? дочь Хамида? – вскричал черный Сарай-Ага. – Что говорите вы мне. Дочь Хамида вчера еще отвел я к Хану, и теперь она уже в Толе!
– Это Мыслимя! – повторили невольницы.
– Недобрые духи живут в доме Хамида! – вскричал Сарай-Ага. – Чауши! останьтесь здесь; не выпускайте никого из дома!.. а я пойду к Хану, сказать ему про чудо!
Запыхавшись, прибежал он в Эи-Сарай.
– Что тебе, копоть солнца? – сказал Харазанли, еще не успокоившись от гнева.
– Великий Хан, Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, жива!.. Та ли Мыслимя, которую я привел к тебе и которая исчезла из Харэма, или другая Мыслимя, только Мыслимя, светлая, как дух Араи, теперь в доме отца своего.
– Привести этого светлого духа Араи ко мне! Черный исчез.
Беспокойно ожидал Харазанли новую Мыслимя. Какое-то доброе предчувствие заменило его исступление и гнев. Взор его прояснился.
– Здесь она, – наконец раздался голос воротившегося Сарай-Аги.
Хан подал нетерпеливый знак раскрыть скорее двери и ввести дочь Хамида.
– Ты ли, Мыслимя? – сказал он вошедшей Татарке.
Она упала к его ногам.
– Прости отца моего! – произнес нежный, очаровательный голос.
Эти слова проникли в душу Харазанли. Он вскочил с дивана, поднял Татарку и сорвал с нее покрывало.
– Твой отец прощен! – произнес Хан трепещущим голосом и не дал дочери Хамида упасть снова перед ним на колени.
– Идите, – сказал он Сарай-Are и Чаушам, – приведите ко мне Хамида.
Мыслимя объяснила Хану всю тайну происшествия, призванный Хамид дополнил догадки.
Хан простил его, назвал отцом своим и вместе с Хамидом и своей Хадыней Мыслимя оплакал судьбу Эмина и Гюль-бухары.
XV
– Что ж сталось с Эмином и Гюльбухарой? – спросил Боярин Татарина, который взялся уже за свою тамбуру.
– Что? живут добра на Урга! А Кара-юли хадит с Бату-Хан на Русь и живи теперь добра на Боярина господина Ростислав Глеба!
– Ах ты саламалык! – сказал Боярин, встав с места и столкнув палкой своей с головы Татарина шитый золотом тюбетай.
– Да я тебе не дам ни экмэка[95]95
Хлеб.
[Закрыть], ни браги[96]96
Татарское сладкое питье, из хлеба или из овса сделанное.
[Закрыть], покуда не отрастишь себе бороду ниже колена!
– Иок, баба! господина! козла борода, Кара-юли Татара, не козла!
Боярин Люба не слыхал Татарского ответа: он был уже занят огромным своим Жуком и травил им рябую зегзицу, который – бедный! – подвернув под себя голову, катался по полу, спасая лицо и уши от острых зубов собаки.
Жук заговорил как на травле; вцепился в черные мяса несчастному дурню Боярскому. Сам Боярин, вообразив, что он на охоте, собирался уже сострунить[97]97
Черные мяса, сострунить – охотничьи термины. – А. Б.
[Закрыть] зверя, а Татарин с тамбурой стоял над ним как с чеканом[98]98
Пряжка. «Обязы (поясы) златые, чекан золот», с вставными драгоценными камнями, бирюзою и жемчугом. (Прим. Вельтмана.) В контексте приведенной цитаты чекан может быть и топориком с обухом-молоточком, на длинной рукояти. – А. Б.
[Закрыть].
Только Глебовна, взглянув с сожалением на жертву забавы отцовской, торопилась выйти из светлицы.
До какой степени бывает иногда человек унижен! Но часто это же унижение служит к возвышению его. Представьте себе, что судьба, схватив его как мяч, хочет бросить под облака, – не правда ли, что для исполнения этой воли своей она должна размахнуться, опустить руку свою почти до земли и потом уже вскинуть – и вот человек, коснувшись лицом до праха, быстро летит в вышину, летит… разумеется, с тем, чтоб возвратиться на землю, в землю и т. д., но если кто тяжел и у кого в голове нет парашюта, то возвращение его к земле еще быстрее, еще скорее, нежели полет под облака. Вообще падать скучно.
Травля еще не совсем кончилась, когда пришли сказать Боярину, что в село приехал Княжеский гонец с письмом. Гонца призвали к Боярину. И стал читать гонец:
– «Князь Мстислав Мстиславич, старый, Галицкий, посылает ко всем отчинам Князей, Бояром их и Дворяном, и нищим, и сильным, и худым, и простьцем, и ко всем людям, наряд и весть: не держати у собе отроча, сына Воеводы Ноугорочького Ивора, Иву, иже есть взрастом малый, плечами велики, лицом рябый, нелепый, очима малы, точию бо слепы, чермная Ягодина на челе, другая большая у левого ока. И кто укажет или приведет крестного сына Княжеского, тому дастся во отчину село Княжеское и златых гривен десять».
– Не ведаю такого ни в дому моем, ни в деревне моей, – отвечал Боярин гонцу, загородив собою дурня рябую зегзицу.
Гонец отправился далее, объявлять Княжеский наряд отчинам Князей, Боярам, Дворянам, нищим, сильным и худым…
Между тем Боярин Люба подошел к рябой зегзице, осмотрел его с ног до головы, повернул к свету безобразный оттиск лица его, на котором излишества и недостатки противоречили подобию человеческому, и казалось, что считал рябины, вымерял ширину глаз, расстояние их одного от другого, величину рта, ноздрей и носа, толстоту губ и объем лица, как живописец, который сходство хочет похитить циркулем, а не постижением таинственного отражения души в чертах человека.
Осмотрев все бесчисленные приметы своего дурня, по которым можно было бы его отыскать в толпе уродов, которыми исполнен земной шар, Ростислав Глебович, без стуку и шуму своими чеботами, пробрался на половину своей жены.
– Касьяновна! – сказал он ей. – У нас в доме клад!
Касьяновна любила золото, а муж ее истощил его, как молодость и силы свои, и не только на приданое дочери Глебовне, но и на наряды ей самой недоставало уже десятины от бедной, погоревшей смерды села Заборовья, принадлежавшего Ростиславу Глебовичу.
Никто не слыхал, что говорил Боярин жене своей, а потом призванной Глебовне, в которой доброта сердечная заменяла все женские недостатки и достоинства, и даже доброту душевную.
– Итак, ты согласна, – сказал наконец вслух отец ее.
– Согласна, – отвечала Глебовна.
– Сегодня же свадьба, завтра еду я в Каменец к Князю Мстиславу, и он даст мне обещанную награду, а тебе приданое.
Представьте же себе, читатели и читательницы, что Боярского дурня, прозванного рябой зигзицею, ведут в мовню, снимают с него красный кармазинный кожух и пестную сорочку, негуют его душистым березовым веником и наконец, одев в шитый серебром кожух, ведут в храм рука об руку с Боярской дочерью Глебовной.
Он молчит; ему хорошо, тем более что сам Ростислав Глебович отгоняет от него ненавистного ему Жука.
Что Боярин Люба пожелал выдать единственную дочь свою за дурня, это понятно всякому, ибо дурень носил в себе все приметы Ивы Иворовича Путы-Зарева, Княжеского крестника; но почему Глебовна согласилась без малейшего противоречия выйти замуж за дворового дурня, за рябую зегзицу, за безобразного Иву и т. д., это неизвестно: причины она носила под сердцем. Кто ж, кроме времени, мог объяснить, какого рода были эти причины?
Историки говорят, что это было просто внушение судьбы, заботящейся о продолжении рода Пута-Заревых.
XVI
Великий человек не удивляется ничему, что судьба дает ему; как законный наследник принимает он от нее и золотые горы, и жемчужные поля, и алмазные реки, и двор, построенный из мелкого, разноцветного бисера.
Ива был великий человек. Он не дивился тому, что с ним делалось. Точно так же, как и прежде, смотрел он любовным взором на дворовую челядь, на Татарина и на побратима своего черного Жука.
Но челядь, Татарин в черный Жук изменились к нему; строгим взором Боярин Люба внушил в них понятие, что Ива Иворович Пута-Зарев уже не дворовый дурень, не рябая зегзица; что Князь ему крестовый отец, а Боярин цтя[99]99
Тесть.
[Закрыть].
– Ива Иворович! – сказали Ростислав Глебович и жена его, возвращаясь из церкви в двор свой. – Поздравляем тебя с милою женою Глебовною!
– Милою женою Глебовной? – отвечал Ивор, посмотрев на Глебовну, у которой в глазах светились слезы.
– Баба Глебовна! – продолжал он, подражая обычаю тестя своего. – Сними с головы моей шапочку, а я утру тебе слезы!
С добрым намерением уже поднял он полу кожуха своего, но Глебовна отвернулась, оттолкнула его руку.
– Грозная, как маа! – сказал Ива.
И посадили его с Глебовной за браный дубовый стол с разными ествами сахарными и питьем медвяным. И пришли к нему на поклон и дворовая служба, и челядь, и деревенская смерда, и Бохмит Кара-юли; только черный Жук, лежа посреди середы[100]100
Пол.
[Закрыть] светлицы, распустив брыле и развесив уши, гордо на все смотрел и иногда только изъявлял свое негодование и презрение к поклонникам Ивы глухим лаем.
Нужно ли говорить, что Боярин Люба торопился ехать с милым зятем своим к Князю Мстиславу.
На другой же день…
– На другой же день! Но как же прошел первый день? – спросит привязчивый читатель, который любит все мелочные подробности до безумия.
Я в подробности не вхожу. Но скажу только, что и сей день, так же как и прочие, кончился захождением солнца. Глебовна же, оставшись наедине с Ивой, сказала ему наотрез, что до тех пор, покуда не сходит он помолиться богу в Иерусалим, она не поделится с ним ни душой, ни телом.
Итак, на другой день Боярин Ростислав Глебович отправился с зятем своим в город Каменец, к Князю Мстиславу Мстиславичу.
Не буду описывать радость Мстислава, когда он увидел крестника своего пристроенным и счастливым.
«Теперь я спокоен и могу исполнить данное слово покойным родителям Ивы», – думал он.
Боярин Ростислав Глебович рассказал Князю подробнейшим образом, с каким радушием принял он ограбленного Гайдамаками крестника его Иву Иворовича, полюбил его как сына и женил, по доброй воле, на своей дочери, прекрасной Глебовне.
Мстислав Мстиславович дал рядную запись Боярину Любе на обещанную деревню в 50 дворов, на реке Луче, и десять золотых гривен. Крестнику же своему и его молодой жене дал в отчину большое село Студеницу на реке Стры.
Благословляя же Иву и прощаясь с ним, он вручил ему серебряный ковчежец, наследство отца и матери.
Таким образом, раззолоченный Ива Иворович прибыл на новоселье в Студеницу, куда во время гостьбы[101]101
В выражении: ни в куплю, ни в гостьбу значит: ни в продажу, ни в займы. (См. Русскую Правду). (Прим. Вельтмана.) В Правде читаем: «Оже кто купец купцю даст в куплю куны или в гостьбу», – то есть на проезжий торг. – А. Б.
[Закрыть] Боярина Любы все семейство его, извещенное о дарах Князя, успело уже переселиться из бедного Заборовья.
XVII
– Видь! – вскричал Ива, вбежав в покой Глебовны и показывая ей серебряный ковчежец.
Глебовна не обратила внимания на слова Ивы, но чеканный ларчик с печатью тронул женское любопытство, а женское любопытство восторжествовало над равнодушием. Глебовна протянула руку.
– Слюбен я тебе? – сказал Ива, спрятав за пазуху руку, в которой держал ковчежец, и украсив безобразие свое сладкою улыбкой.
Глебовна могла пересчитать все перловые его зубы, могла слышать, как билось его сердце, и видеть, как прищурились от душевного восторга его глаза.
Но она, холодное существо, не поняла этих мгновенных красот, которые показались на лице Ивы; она даже – злодейство! – тяжелою рукою своею смахнула с него счастливую улыбку!
– Вот тебе мое слюбленье! – вскричала она и с этими словами выхватила из рук Ивы ковчежец, и, прежде нежели он успел откинуть густые волосы свои, которые накатились от удара на очи, разорвала печать на ковчежце, отперла, взглянула в него, бросила его назад прямо в лицо Иве, и – ушла.
Ковчежец ударился в широкое чело бедного Ивы; с криком ухватился он обеими руками за голову. Ковчежец покатился по полу, и зеленая травка, как будто только что сорванная с заветных лугов великокняжеских, выпала из него.
Черный Жук, смиренно лежавший во все время в углу, подле муравленой печки, вскочил, бросился на травку, обнюхал ее, съел и – стал извиваться около Ивы.
Ива думал, что это жена его.
– Идь в сором, бесова внучка! – вскричал он. – Чтоб тебе ни доли, ни воли, ни радости, ни угодья, ни лагоды, ни усыпу! Чтоб тебя черный вран крылом притрепал! Чтоб тебя черный Див у молвил!
Ласки черного Жука более и более увеличивались; как любовный приятель ходил он около Ивы; пушистый, огромный хвост его то поднимался вверх и расстилался по хребту, то описывал круги, то прятался между ногами – казалось, что, виноватый перед Ивою, Жук умолял его о прощении.
Ива не принимал ласк; закрыв лицо руками, он продолжал проклятия: «Идь проче! не емлю Чагу гнезда бесова за жену!.. проче!..»
Жук не вытерпел, приподнялся на задние ноги и облапил Иву.
– Идь проче! худая! нелепая! чермная! котора![102]102
Вражда.
[Закрыть] кудесница, хвост имуща!..
Жук завыл… и, как будто желая привести Иву в чувство, ударил его лапою по голове.
– Ууу! – возопил Ива.
– Ууу! – завыл черный Жук… покрыв собою Иву.
Чудное действие Эмшана! И не удивительно: довольно было понюхать, чтоб полюбить кого бы то ни было, а Жук не только понюхал, но и съел дивную траву.
На крик и вой сбежались все домашние. Боярин, воображая, что Жук по старой привычке травит рябую зигзицу, насладившись несколько минут картиною, которая была для него всегда так приятна, наконец отвлек Жука от Ивы.
Ива очнулся. Сердито окинул он всех мрачным взглядом исподлобья и молчал.
Так прошел день; к вечеру, добрая душа, он все забыл и стал ласкаться к Глебовне.
А Глебовна повторила ему: что не поделится с ним ни лаской, ни добрым словом, покуда не принесет ей монисто из Иерусалима.
– С заранья иду! – отвечал ей Ива и смиренно, сотворив молитву, опочил до заранья.
XVIII
На другой день, чем свет, поднялся Ива на ноги. Все еще спали. Надев богатый кожух свой оловира грецкого, сапози червленого хъза[103]103
Сафьяна.
[Закрыть] и соболью шапку, он отправился прямо в конюшню; оседлав борзого комоня, перекрестился, подвел его к высокому камню, влез на камень, взобрался на коня и пустился стрелой со двора.
– Куда? – раздался позади его голос.
– В Русалем! – отвечал Ива не оглядываясь.
«Где ж научился Ива ездить верхом?» – спросят меня.
Гений все постигает без учения.
Вероятно, теперь всякий читатель ожидает подробного описания путешествия Ивы Иворовича в дальний Иерусалим; путешествия, столь же любопытного, как трудная повесть «о том, как Василий Буслаевич, любимый сын матерой Вдовы Амельфы Тимофеевны, взяв от нее великое благословение идти в Иерусалим-град, богу помолитися, святой святыни приложитися и во Иордане реке искупатися, бежит в червленом корабле, со всею хороброю дружиною, прямым путем: по озеру Ильменю, по Каспийскому морю, мимо острова Куминского, по Иордану по реке; кидает якори крепкие под стенами Иерусалимскими, служит обедню с молебнами, расплачивается с попами и с дьяконами, поднимает снова паруса полотняные, едет назад по реке Иордану, по морю Каспийскому, мимо славного острова Куминского, по Ильменю озеру до той горы Сарачинской, где стоит высокий камень в три сажени печатные и где ему сказано бабою залесною положить свою буйную голову»[104]104
Вельтман приводит цитату из новгородской былины «Василий Буслаев молиться ездил», известной во «Сборнику Кирши Данилова». – А. Б.
[Закрыть].
Подобная трудная повесть поучительна и занимательна; но, сколько известно мне, Ива совершил хождение свое из Понизовской земли во Иерусалим сухим путем; и потому его путешествие еще более должно быть поучительно и занимательно.
«В лето 6728-е, говорит неизвестный летописец, Ива Иворович иде Славенскою землею во Иерусалим и негде у торга Чернавца пленен бысть Айдамаками Угорскими и обьщьствован и вмале не убиен, и убежа, и вбежа в торг Роман, идеже, жалости ради, взят бысть Урменским купцом и везен в Дичин (вер. Диногетия, Галиц) и далее…» А далее в летописи ничего нет…
XIX
В 1262 году – когда уже Русская земля была данницею Татар и только смелый Даниил Галицкий не оставлял любимой думы о средствах избавиться от ига поганых Таурменов, Бессерменов, Бахмитов – около исхода Червеня[105]105
Июля.
[Закрыть] или вернее около начала Зарева[106]106
Августа.
[Закрыть] в Понизовской области, Боярин одного села при реке Дана-Стры был имянинник и в ожидании гостей распоряжался в своем красном Боярском дворе.
Главное внимание обратил он на свою псарню. Любимец его, Стременной, встретил господина своего поздравлениями:
– Даруй тебе бог, Боярин, обнести серебряным тыном красный двор твой, а на полях твоих Боярских уродись бурмицкое зерно, а возьми за себя Боярин Княжескую дочь, а надели она тебя дочкой в сорочке, сынком в шапочке, а принеси тебе Усюсю девять выжлят, один в один…
– А что Усюсю? грех молвить, – спросил заботливый господин.
– На износе, государь, на износе, да не печалуйся!
– То-то будет в сей день у меня гощенье, подивить хочу, грех молвить, всех гостей своею охотою!
– Да и где ж диво, как не на твоей Боярской своре, Усюсю не в час осела, ну, заголосит Ставра, подымется Юлка, повалит Зуб! Брза впустит клыки!.. А Олей? – Диво!.. Покойная, Боярин, родная твоя Глебовна, подала мне стопу зелена вина, как взвидела, как Олей сорвал с быстрых ног зайца!..
– У, тучный! – молвил Боярин, осматривая собак своих и разглаживая круглый живот развалившейся Усюсю.
– А что, боярин, – продолжал Стремянной, – и Немчин будет в гости?
– Какой Немчин? Вельможа, грех молвить, Угорского Короля? будет.
– Немчину, Угру, одна вера! В одну оглоблю ездят! Бесово гнездо! да и того не ведают, что бог дал голову, чтоб носить бороду! Чай, в мовню с женами не ходят?
Не отвечая на слова Стременного, Боярин отправился в свои хоромы, там встретил его верный ключник и ларечник домовый Ян. Покуда Ян кланялся господину своему, ласточка, летний добрый сосед зажиточных людей, влетела в окно.
– Доброе знамение, ластовица! Боярин! будет гость нежданный, – сказал Ян и стал выгонять доброго вестника из светлицы.
– Сегодня последний день ластовицам погостить на земле, – продолжал многоречивый Ян, – наутро вдруг згинут. Иона Белый, мельник, говорит, что ластовицы улетают зимовать на луну.
– Иона Белый, что принес мне на поклон маковник воутрие?
– Маковник? – сказал с удивлением Ян. – И Боярин снедал?
– Не весь, а уломил, грех молвить, – отвечал Боярин.
– Ой? И невесть какая молва идет про Иону Белого: он чаровник!
– Ой! – в свою очередь вскрикнул со страхом Боярин.
– А чем дарил его, Боярин?
– Ничем.
– Придется откупаться! Недаром нечистый дух принес сластей! Того и гляди, что поведет тугою!.. А откупаться, Боярин, дорого, снести бы маковник к вещунье Секлекетикии, да поклониться ей гривнами, чтоб отговорила.
– Идь, Ян, идь! – вскричал напуганный Боярин.
– Сегодня Пяток, Боярин: вишь, говорит, в Пяток прикинется волосатик либо ногтоедица… Да терпеть-то нет часу!
– Идь, Ян, идь! за волосатик заплачу три серебряных гривны, а за ногтоедицу, грех молвить, что хочешь!
– Счетом, Боярин, да четом. Ворожеи любят чет. За все про все десять гривен вдоволь.
– Ой! – сказал Боярин и вслед за сим словом отправился в кладовую.
Ян получил десять серебряных гривен, которыми должно было откупить спокойствие и благоденствие его господина, отправился в соседнюю деревню Яры, которая славилась хмельной брагою и где водилось у него много любовных приятелей. К ним-то являлся он часто делить время, брагу и добычи заслуг, хитростей, плутовства и нечистой руки своей.
Чтоб пояснить хоть несколько все предыдущее, мы должны сказать читателям, что вышеписанный Боярин, нисколько не постороннее лицо тому поколению, об котором идет моя длинная речь, слово, песнь, повесть, сказание, история, быль, вымысел, поэма, ядро, роман.
Его величали: Боярин Савва Ивич Пута-Зарев.
Ему было от роду около 40 лет, но он был еще моложав и свеж, ибо до 39 лет с месяцами жил он в руках строгой родительницы своей Глебовны.
Пестун Ян был давний его угодник; надеясь более на грядущее утро, нежели на потухающий вечер, он всеми силами способствовал баричу Савве преступить заповеди государыни, родной матушки: не лазить по деревьям за гнездами, не ходить тайком в оградину и в посиделки, не водиться со смердами и т. д.
Савва Ивич любил Яна.
Но вот настало для него время плача и рыдания. Глебовна, как не вековечная, опочила сном могильным. Дедушки уже не было, бабушки уже не было, родной матушки не стало.
И вот Савва, сказав сам себе: «Все мое!» – вступил во владение отчины и стал управлять двором, имуществом и богатством, людьми и скотами, и в особенности наследственною псарнею.
Ян, как надежный и верный слуга, принял от него ключи и назвался Боярским ключником и ларечником; однако же ларец с золотом, серебром и честными каменьями избежал от его охранения; ибо в старину водилось обыкновение: никому не доверять ключа от денег.
Ян, как мудрый Думец, добрыми советами и наставлениями поселил в своего Боярина все необходимые причуды и веру в приметы, сны, чары и во все затмения ума и разума.
Кто умеет толковать сны, кто знает, как оберегать от дурных примет, знает, как предупреждать беду от просыпанной соли, от глаза, от заговоров, знает, что должно брать левой рукой, что правой, знает, где плюнуть, где перекреститься, которой ногой встать с постели, в который день начинать дело, кто все это умеет и знает, у того в руках узда на суеверных: от его воли зависит оседлать глупца и проехать на нем верхом от угла до угла в предупреждение, чтоб он в числе тринадцати не был тринадцатым.
Ян владел этой чудной уздечкой и правил господином, как своенравный кормчий послушным кораблем; носил его мысли и желания по своему произволу, как степной ветер носит перекати-поле.
Ян воображал, что это продолжится до скончания века, и потому, насвистывая любимую свою песню, пробирался он чрез гору в соседнюю деревню Яры, ни мало не предчувствуя того, что судьба строит против него ковы и кует крамолы.
XX
На дороге, которая шла за загородой села Студеницы, по скату горы, сидел на камне старик в сером кармазинном кожухе. Татарский малахай прикрывал седые его волосы; щетинистые ресницы прикрывали глаза, а длинная борода прикрывала всю грудь его. Время, а может быть, труды, или тяжелые ноши, или добрые люди, согнули его в три дуги, если не более, и безжалостно изрыли чело и все пространство, ограничивающееся волосами, бородой и ушами; потому нельзя было узнать ни настоящего его роста, ни настоящего выражения лица.
Обняв обеими руками посох свой, он преклонил к нему широкое чело свое и, уставив очи в землю, поведывал что-то самому себе вслух: