Текст книги "Плюс-минус бесконечность (сборник)"
Автор книги: Александр Плонский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Интеллект
– Природа милостива к человечеству, но безжалостна к человеку, произнес Леверрье задумчиво.
– Превосходная мысль, Луи, – похвалил Милютин. – И, главное, очень свежая!
Они сидели в маленьком кафе на смотровой площадке Эйфелевой башни и любовались Парижем, заповедным городом Европы.
– Мы не виделись почти четверть века, а желчи у вас…
– Не убавилось? Увы, мои недостатки с годами лишь усугубляются.
– И все же я люблю вас, Милютин! – признался Леверрье. – А ваша язвительность… Иногда мне ее не хватало. Было плохо без вас, как было бы плохо без Парижа. И вот мы снова вместе, но время вас не пощадило.
Милютин рассмеялся.
– Вы делаете мне честь, Луи, сравнивая мою язвительность с красотой милого вашему сердцу Парижа.
Леверрье пожал плечами.
– Вот видите, – сказал Милютин, закуривая. – Города стареют, как и люди… Только не так быстро. Впрочем, я ведь куда старше, чем вы думаете. Помните слова Эдгара Дега: "Талант творит все, что захочет, а гений только то, что может"? Так вот, моя мать, уже получив Нобелевскую премию за вакцину от рака, сказала мне: "Если бы я могла начать жизнь сначала, я никогда не стала бы врачом. Слишком во многом чувствую себя бессильной".
Несколько минут оба молчали.
– Мало кому посчастливится предугадать свое истинное призвание, и уж совсем реже случается разглядеть в себе талант – он виден лишь со стороны. К вам, Милютин, это не относится. Вы, как и ваша мать, гений.
– Ах, бросьте, Луи, – саркастически усмехнулся Милютин. – Слово «интеллект» в переводе с латинского означает «ум». Но почему-то мы предпочитаем называть человека интеллектуалом, а не умником. Да и «умник» приобрел в наших устах иронический оттенок. Мы вроде бы стесняемся ума, но гордимся интеллектом.
– Вы правы, – согласился Леверрье. – Франсуа де Ларошфуко, помнится, даже несколько иронически классифицировал типы ума.
– Словом, сколько голов, столько и умов. И какой же ум согласно этой классификации у меня?
– Ваш ум нельзя классифицировать, – серьезно сказал Леверрье. – Я бы назвал его дьявольским.
– Старо, Луи. Еще тридцать лет назад вы заявляли, что я и бог, и дьявол в одной ипостаси. Ну да ладно. Вот вы говорите: «интеллектуал». Однако человеческий интеллект – интеграл способностей, знаний, опыта, навыков. Расчленить эти слагаемые невозможно, как невозможно сказать, что здесь свое, природное, а что воспринятое, впитанное, позаимствованное. Человек "сам по себе" подобен электрону в вакууме. И пусть электрон-одиночку называют свободным, толку от такой свободы мало. Лишь упорядоченный, целенаправленный поток способен освещать жилище, приводить в движение роторы машин, обогревать… И лишь в сотрудничестве друг с другом люди находят силы для преодоления преград, воздвигаемых природой… и самими же людьми.
– К чему вы клоните?
Милютин раскурил очередную сигарету.
– Я индивидуалист, вы знаете. И чувствую себя таким электроном-одиночкой. Что дали человечеству мои открытия?
Леверрье протестующе повысил голос:
– Ну это уж слишком! Благодаря таким построен Париж, ликвидированы эпидемии…
– Испытание благополучием, возможно, самое трудное, из всех, выпавших на долю последнего поколения, – нахмурился Милютин. – А интеллект не может успокоиться, смысл его – работать…
– При всей вашей гениальности вы лишь ячейка общечеловеческого мозга. И человечество, а вовсе не вы, одиноко во Вселенной. Звезды на ладонях… Как жаль, что ваша прелестная гипотеза до сих пор не восторжествовала!
– Вы полагаете, что я работаю от имени человечества? Сам того не сознаю, но запрограммирован? Да?..
Прикосновение к вечности
Мчитесь, благие века! – сказали своим веретенам
С твердою волей судеб извечно согласные Парки.
Вергилий. Буколики
От автора
Их разделяют два тысячелетия – римского архитектора Марка Витрувия Поллиона (I в. до н. э.) и новатора современной архитектуры Шарля Эдуарда Жаннере (1887–1965), известного под псевдонимом Ле Корбюзье.
Витрувий вошел в историю как автор «Десяти книг об архитектуре» – первой технической энциклопедии, объединившей в себе все, чем располагала античная техника. С веками трактат Витрувия не потерял значения. В эпоху Возрождения интерес к нему особенно возрос. И не удивительно. По словам Ф. Энгельса, «это был величайший прогрессивный переворот… эпоха, которая нуждалась в титанах…». Витрувий, энциклопедист, близкий по духу эпохе Возрождения, был одним из таких титанов. В Риме создали Витрувианскую академию, к Витрувию обращались в поисках наилучшего архитектурного решения, от него зависел исход самых жгучих споров зодчих.
В середине XVI века Даниеле Барбаро сочинил обширный комментарий, дающий толкование буквально каждой фразе, каждому положению знаменитого трактата. В предисловии к комментарию Барбаро писал: «Прекрасные изобретения… сделанные человеком на пользу, повергают в изумление тех, кто их не понимает, понимающим же доставляют величайшую радость, ибо первым кажется, что природа побеждена и превзойдена искусством, а вторым, что она благодаря искусству делается лучше и совершенней».
Мы переживаем эпоху научно-технической революции. И, сознавая преемственность эпох, с благодарностью вспоминаем титанов прошлого. Со страниц трактата к нам обращается – то взволнованно и проникновенно, то терпеливо и назидательно – человек огромной эрудиции, пришелец из далекого античного мира. Он знает все. И пусть эти знания, случается, наивны и ошибочны, в их глубинных пластах заключены прозорливые, удивительно современные мысли. Широта его взглядов поразительна…
Читая «Десять книг об архитектуре», я невольно сопоставлял трактат Витрувия с «Архитектурой XX века» Ле Корбюзье – основоположника урбанизма, одного из современных направлений в градостроительстве. Витрувий и Ле Корбюзье поначалу кажутся разными во всем. Ле Корбюзье склонен к гиперболам и парадоксам, обидчив, язвителен и даже желчен, не стесняется в формулировках. По своей природе он не собиратель, как Витрувий, а ниспровергатель. Его жизнь – борьба. Великолепны воздвигнутые по его чертежам здания (среди них Дом Центросоюза на улице Кирова в Москве). Однако многие его проекты не нашли воплощения именно из-за грандиозности замыслов…
Витрувий менее категоричен, но непоколебим в убеждениях. Из построенных им зданий нам известна базилика в Фано, и только… Но и строители римского Колизея наверняка были последователями Витрувия, руководствовались его трактатом.
Читаю обе книги, сопоставляя и противопоставляя их, и прихожу к ошеломляющему выводу: при всей кажущейся несовместимости Витрувия и Ле Корбюзье они – единомышленники. У них одни цели, одни помыслы, одна боль…
Мне приходит в голову неотвязная мысль: а нельзя ли свести лицом к лицу их – разделенных тысячелетиями, но соединенных вечностью, свести не для словесного поединка, столь ценимого в художественной литературе, а для мудрой беседы, свести – с величайшим почтением к ним обоим?..
Диалог Витрувия и Ле Корбюзье документален. Ничтожно мало придумано в нем мной, почти каждая фраза – подлинна. Документален – и фантастичен, ибо встреча двух мудрецов порождена воображением…
1
В пространстве, замкнутом опалесцирующей сферой, беседовали двое, казавшиеся антиподами, интеллектуалами из противостоящих галактик: старик, словно сошедший с античного барельефа, и не менее пожилой, но выглядевший моложе своих лет мужчина в костюме с белой сорочкой и галстуком-бабочкой.
Первый говорил на классической золотой латыни – языке Цицерона, неторопливо, длинными, плавными периодами, певуче подчеркивая ударения. Наряду с выразительной жестикуляцией, это придавало его речи весомость и назидательность.
Второй разговаривал по-французски. Его удлиненное, немного суровое и надменное лицо оставалось неподвижным, и эта неподвижность противоречила динамичной манере говорить.
Как ни странно, собеседники прекрасно понимали друг друга.
– Мне статности не уделила природа, лицо исказили годы, нездоровье подточило силы, – сказал римлянин. – Поэтому, будучи лишен иных преимуществ, надеюсь заслужить твое благоволение при помощи своих знаний и сочинений.
– В этом нет нужды, Марк Витрувий! – возразил Ле Корбюзье. – Помню наизусть: «Архитектура есть наука, состоящая из многих доктрин и различных сведений, суждением которой оцениваются все произведения, в совершенстве выполняемые другими искусствами».
– Ты знаешь мои «Десять книг об архитектуре»? – изумленно и вместе с тем гордо произнес Витрувий. – Через два тысячелетия…
– «Десять книг» обессмертили вас.
– Воистину прав Валерий Катулл:
Если о добрых делах
Вспоминать человеку отрадно,
В том убежденье, что жизнь
Он благочестно провел…
– Простите за выспренность, но вы, римляне, право же, были великими законодателями, великими колонистами и великими администраторами. Прибыв на место, к перекрестку дорог, вы, рассказывают, прежде всего брались за угломер, чтобы тут же наметить будущий город – прямоугольный, четкий, с разумными пропорциями, удобоуправляемый, поддающийся очистке, – город, в котором можно было бы легко ориентироваться, свободно перемещаться…
– Но ведь и после нас занимались архитектурой люди, без сомнения, предусмотрительные, постигшие всю глубину знаний? Ваши города должны быть лучше, ибо наука рождается из практики и теории, а практика – это постоянное и привычное осознание опыта, опыт же с веками накапливается.
Ле Корбюзье улыбнулся, лицо его прояснилось. Но столь редкая улыбка тотчас исчезла.
– Увы, в мое время города больше не выполняли своего назначения. Они стали бесплодными. Они изнашивали тело и противоречили здравому смыслу. Помню, я работал над книгой в пору летнего парижского затишья. Но вот наступило первое октября. Предрассветные сумерки на Елисейских полях и… Вдруг начинается столпотворение. На смену пустоте приходит бешеное движение. Человек вышел из дому и сразу же, не успев опомниться, стал данником смерти. Всюду автомобили, они несутся все быстрее и быстрее! Город крошится, не в силах устоять перед таким напором.
– О, бессмертные боги, вернувшие к жизни меня, пощадите мой разум! – воскликнул Витрувий. – Видится мне: на сфере, нас окружающей, проступили контуры. Расширяется, тает сфера, в бесконечность уходит, уступая хаосу… Нет, не хаос это… Сдается мне, Юпитер убрал декорацию и, изменив ее, представил в исправленном виде…
Ле Корбюзье пожал плечами:
– Не верю в богов. Но я знаю больше, чем вы, – две тысячи лет дали мне это знание. Мы научились отличать то, что видим, от того, что узнаем. Научились отбрасывать внешнюю оболочку вещей с тем, чтобы проникнуть в их сущность. Оглянитесь вокруг. Мы в Париже, городе моей души, моих надежд и блужданий. Я верил в Париж, я на него полагался. Я заклинал его вновь сделать то, что он неоднократно делал на протяжении веков: пойти вперед! Но академизм ответил: нет! И вот он – все тот же, громадный и величественный, сверкающий, обветшалый, переживающий жестокий кризис, Париж…
– Странный, не ведомый мне город… – прошептал Витрувий. – Какое поразительное сходбище людей вокруг нас… Как пестр и безудержен поток самодвижущихся колесниц, готовых сцепиться осями! А это нелепое нагромождение храмов – кто воздвиг его? Я не думаю, чтобы сей человек мог объявить себя архитектором! Архитектура состоит из порядка, евритмии, расположения, соразмерности, благообразия и экономии.
– Согласен, – кивнул Ле Корбюзье. – Архитектура несет в себе стремление к порядку, а порядок определяется закономерностью пропорций.
– Так где же здесь порядок и соразмерность? Где евритмия, состоящая в красивой внешности и подобающем виде сочетаемых воедино членов? Взгляни на этот конусовидный остов, что острием своим устремился к небу, бросая вызов богам! Есть ли в нем хотя бы малая толика благообразия?
– Эту башню построил инженер Александр Гюстав Эйфель, когда мне было два года. Сначала она казалась воинствующим проявлением голого математического расчета. Эстеты хотели ее разрушить. Но спустя десятилетие Эйфелева башня вторглась в архитектуру, дошла до сердца каждого, кто грезит Парижем. Всмотритесь: рядом с перегруженными лепниной дворцами она вырастает как чистый кристалл. Это – символ Парижа, стремившегося к обновлению. Наступила эпоха, несущая новые веяния, свой стиль, который вам нелегко принять…
– Бессмертные боги, рассудите нас! – вскричал Витрувий.
– Бессмертны и человеческий гений, и человеческая глупость… – с горечью сказал Ле Корбюзье. – Из-за нее планы наших городов, в том числе, увы, и Парижа, оказались начертанными ослом. Это не метафора и, к сожалению, не шутка. Люди понемногу заселяли землю, и по земле кое-как, с грехом пополам тащились повозки. Дома выстраивались вдоль дорог и троп, проторенных ослами. А осел идет зигзагами, петляя, обходя крупные камни, избегая крутых откосов, отыскивая тень. Он старается как можно меньше утрудить себя. Но в городе должна господствовать прямая линия! Кривая улица – тропа ослов, прямая – дорога людей. Вы, римляне, хорошо это понимали… Прямая линия как нельзя более приличествовала вашему римскому достоинству. Возьмем, например, Помпеи…
– Клянусь Аполлоном лучистым! Я вижу: твои мысли привели нас туда… – прошептал Витрувий.
– Да, это он – город для досуга и наслаждений, такой же упорядоченный, как любой имперский город. Ничего лишнего, нерационального. Казалось бы, двери и окна – определяющие элементы архитектуры. А в Помпеях нет или почти нет окон. Есть только проемы, выходящие в сад либо во внутренний двор. Через большой проем проникает свет, и в нем же – дверь. Благодатный климат и уклад жизни оправдывают такое решение… Жаль, что столетие спустя Помпеи поглотил Везувий…
– О, повелитель богов, Юпитер, сжалься!.. Развалины, засыпанные кусками пемзы и пеплом… Тени заживо сгоревших… Сколько смертей… За что сокрушен и сровнен с землей этот несчастный город?
Ле Корбюзье тихо проговорил —
Слава осталась, но Счастье погибло, и пепел повсюду,
Но и могилы твои так же священны для нас…
Это стихи Луция Аннея Сенеки, Сенеки-младшего. Он жил вскоре после вас и умер – вскрыл вены по приказу императора Нерона…
– Так и тебе не чуждо поэтическое искусство? – оживился Витрувий.
– Поэзия – главное в моей жизни, к ней сводятся мои искания, так же как и мои чувства. Человек одухотворен поэзией, и это позволяет ему овладевать богатствами природы. Не случайно поэту Полю Валери удалось выразить понятие об архитектуре так, как это не смог бы сделать ни один зодчий…
– Дарования, зависящие от природных способностей, не всеобщи и являются уделом не целых народов, но только немногих людей. Подобные люди встречаются редко; такими в свое время были Аристарх Самосский, Филолай и Архит Тарентские, Архимед из Сиракуз… Догадываюсь: и ты принадлежишь к исключительным знатокам во всех областях искусства и достиг высшей степени славы. По-видимому, ты смолоду постепенно восходил от одной отрасли образования к другой и, впитав в себя знание многих наук и искусств, дошел до высот архитектуры.
Ле Корбюзье усмехнулся:
– Все именно так и было. Я построил первый дом, когда мне исполнилось семнадцать. Звали меня тогда Шарлем Эдуардом Жаннере, по рождению я швейцарец. Фамилию Ле Корбюзье носили предки матери, впоследствии я принял это имя и, говорят, прославил его. Друзья называли меня Корбю. Так вот, в юности мне посчастливилось встретить человека без предрассудков. Для него я и построил дом с великим старанием, а также кучей волнующих происшествий. Этот дом был ужасен! С тех пор я продолжал трудиться шесть десятилетий, претерпевая всевозможные злоключения, трудности, провалы, иногда добиваясь успеха…
– Эпикур говорил: «Не многое мудрым уделила судьба, но однако то, что важнее и необходимее всего: руководиться указаниями духа и разума». Кто думает, что он защищен оградой не учености, а удачи, идет по скользкому пути. Ты же полагался не на слепую удачу, а на знание, поэтому невзгоды судьбы тебе не смогли повредить.
– Уже в зрелые годы меня захватила мечта, с которой я потом никогда не разлучался: жить в городе, достойном нашего времени. Я часто задумывался над судьбой горожан, проходя по кварталам, протянувшимся от площади Вогезов до Биржи, – по трагически нелепым и скучным, по самым отвратительным кварталам Парижа. На этих улицах люди гуськом передвигаются по узеньким, как нитка, полоскам тротуаров. Я создал модель нового, бесклассового города, где люди заняты трудом и досугом.
– И ты построил его?
– «Вы хотите разрушить красоту Парижа, историю Парижа, священные реликвии, оставленные нам предками, – сказали мне. – Вы забываете, что Париж был римским городом, с этим нельзя не считаться!» – Ле Корбюзье нервно потер руки и продолжал, склонившись к внимательно слушавшему Витрувию: – Тогда я задумал «лучезарный город», расположенный в центре великолепного ландшафта. Смотрите, как красиво: небо, море, Атласский хребет, горы Кабилии. Для каждого из пятисот тысяч жителей я предусмотрел их: небо, море, горы. Они видны из окон домов и создают для их обитателей благодатную и жизнерадостную картину. Для каждого! Я предложил людям насущные радости бытия.
– Но я надеюсь, на этот раз успех тебе сопутствовал? Вот он, перед глазами, и он прекрасен, твой «лучезарный город»!
– Это лишь отображение мечты, горькая и радостная иллюзия. Человек, державший в руках судьбу «лучезарного города», сказал одному из моих друзей: «Вы хотите, чтобы я встретился с господином Ле Корбюзье и чтобы он изложил мне свои идеи и планы относительно будущего города? Я отлично знаю, кто такой Ле Корбюзье, больше того, я ценю его усилия. И все же я не хочу с ним встречаться. Если я его приму, он сможет заставить меня согласиться с его точкой зрения, он меня переубедит. А я не хочу позволить себя переубедить…»
– Дельфийский Аполлон, – певуче и проникновенно произнес Витрувий, – устами Пифии признал Сократа мудрейшим из людей. Сократ, как передают, разумно и премудро говорил: сердца людей должны быть открыты, чтобы чувства их стали не сокровенны, а всем очевидны. О, Корбю, если бы природа, следуя его мнению, создала их отверстыми и ясными! Если бы это было так, то люди ученые и сведущие, как ты, пользовались бы исключительным и постоянным уважением!
Ле Корбюзье улыбнулся, глаза его сделались чистыми, как у ребенка:
– Великий флорентиец Данте Алигьери, живший за шесть столетий до меня, сказал:
О Музы, горный гений, помогите;
О дух, что описал мои виденья,
Ты тут проявишь мощь своих наитий.
Мы возвратились из небытия, Марк Витрувий, и, может быть, именно потому, что сердца людей стали, наконец, отверстыми и ясными.
2
– Когда это случилось, мне было семьдесят восемь. – Ле Корбюзье откинулся на спинку воображаемого кресла… – Лазурный берег. Средиземное море… Что поделаешь, но рано или поздно это случается. Заплыл далеко, впрочем, не дальше, чем обычно. И внезапно сдало сердце…
Вдруг книгу мне огромная прохлада
Захлопнула, звеня в морской пыли.
Летите, ослепленные страницы!
Ломайте, радостные вереницы,
Кров, где еще пасутся корабли!
Это из «Морского кладбища» Поля Валери.
– Помню это имя, произнесенное тобой, – задумчиво сказал Витрувий. – Ты обогатил мой ум, поведав о поэте, которому удалось выразить понятие архитектуры так, как это не сумел бы сделать ни один зодчий…
– Да, он, как никто, мог выразить невыразимое. Утверждали, что поэзия Валери трудна для понимания. Абсурд!
Когда я пролил в океан —
Не жертва ли небытию? —
Под небом позабытых стран
Вина душистую струю,
Кто мной тогда руководил?
Быть может, голос вещуна
Иль, думая о крови, лил
Я драгоценный ток вина?
Витрувий распростер руки:
– И в мое время, Корбю, поэты умели выразить невыразимое.
Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева,
Тобой любимая, как ни одна в мире.
Но увы, уже давно совет небожителей водворил меня в обитель смерти.
– Или бессмертия… Право же, что бы мы делали без поэзии, Марк Витрувий? Поэзия – это общечеловеческий акт: создание согласованных связей между выражаемыми образами. В книге Поля Валери «Эвполин или Архитектор» Сократ говорит: «Я не знаю ничего более божественного, более жизненного, более простого, более могущественного, чем…»
– Поэзия?
– Геометрия, Витрувий, геометрия! Не прекрасно ли: поэзия вдохновляет архитекторов, а поэт устами мудреца воздает дань геометрии, видя в ней средство, с помощью которого мы воспринимаем среду и выражаем себя…
– Геометрия, – назидательно проговорил римлянин, – приносит большую пользу архитектору, и прежде всего она учит употреблению циркуля и линейки, что чрезвычайно облегчает составление планов зданий…
Корбюзье не стал скрывать досады:
– У вас, римлян, вера в богов, поклонение императорам поразительно сочетались с трезвостью, рассудительностью, стремлением свести буквально все к азбучным истинам. Вы почитали Вергилия и Катулла, но оставались рационалистами. Нет, геометрия – прежде всего основа, материальное воплощение поэзии символов, выражающих все совершенное, возвышенное. Она доставляет нам высокое удовлетворение своей математической точностью. Мысль рвется за пределы случайного, и геометрия приводит ее к математическому порядку и гармонии. Геометрия и боги сосуществуют!
– Ты слишком много хочешь от нас, Корбю, – в голосе Витрувия послышался укор. – Римляне были всего лишь смертными, а не богами. Мы ошибались, могли предаваться слабостям и порокам, что самой природой человека объяснить должно. Но ведь и достоинства тоже оставались нам не чужды. Когда я с увлечением занялся теоретическими и прикладными предметами и писанием заметок, то понял: нет никакой необходимости обладать лишним, истинное богатство заключается в том, чтобы ничего не желать для самого себя.
Ле Корбюзье положил руку на плечо Витрувия:
– Простите меня, Марк, я был не прав…
– Поверь, Корбю, я приношу и чувствую величайшую и безграничную благодарность своим родителям за то, что они, одобряя закон афинян, позаботились обучить меня науке, и притом такой, в которой нельзя достичь совершенства, не будучи грамотным, не получив всестороннего образования. То, что я сказал о геометрии, показалось тебе азбучной истиной, но в мое время не существовало азбучных истин. Для меня геометрия есть наука измерения, помогающая выравнивать площади и вычерчивать земельные участки, для тебя же – средство выражения образов. Будем же принимать друг друга такими, какие мы есть. Сойдемся на согласном мнении: ни дарование без науки, ни наука без дарования не в состоянии создать совершенного художника.
– Да, человек показывает себя либо художником-творцом, либо ремесленником, – согласился Ле Корбюзье. – Возьмем музыку и математику. Казалось бы, что у них общего? Тысячелетиями люди пользовались звуком в своих песнях, играх и танцах. И эта первоначальная музыка передавалась только из уст в уста. Но пришел день – это случилось за пять веков до вашего рождения, – и Пифагор задумался над возможностью передавать музыку из поколения в поколение посредством записи. Он принял за отправную точку, с одной стороны, человеческий слух, а с другой – числа, то есть математику, которая сама по себе дочь Вселенной. Так была создана первая музыкальная запись – Пифагоров строй, сумевший зафиксировать музыкальные композиции и пронести их сквозь все времена и пространства.
Витрувий одобрительно кивнул:
– Когда Пифагор это открыл, он, не сомневаясь, что открытие внушено ему Музами, принес им, в знак величайшей благодарности, жертвы… Математическая теория и музыка воистину едины. Но многое я почерпнул и из писаний Аристоксена, хотя он кладет в основу музыки не начало числа, как Пифагор, а свидетельство слуха.
– Свыше двух тысячелетий, – продолжал Ле Корбюзье, – потребовалось, чтобы создать новую систему – модулированную гамму, более совершенную, способствовавшую величайшему подъему музыкальной композиции. Три века, а возможно и значительно дольше, служила она тончайшему выражению человеческого духа, музыкальной мысли Иоганна Себастьяна Баха, Моцарта и Бетховена, Дебюсси и Стравинского… Может быть – здесь я решаюсь на предсказание, – уже создана еще более поразительная музыкальная гамма, объединяющая звуки, неиспользованные или неуслышанные, незамеченные или нелюбимые в ваше и в мое времена?.. Научились же мы управлять тембром звука, передавать музыку и речь на огромные расстояния, тысячекратно повышать громкость…
– И мы умели усиливать звук, – возразил Витрувий. – В нишах под скамьями или между сиденьями театров мы помещали медные сосуды, издававшие, согласно математическому расчету, звуки различной высоты. Сосуды распределяли соответственно музыкальным созвучиям – по квартам, квинтам и октавам, чтобы голос актера, попадая в унисон с ними, вызывал ответное созвучие, становился от этого громче и достигал ушей зрителя более ясным и приятным. Ты, Корбю, скажешь, что в Риме из года в год строилось много театров, но что в них ничего такого в расчет не принималось. Однако ты будешь не прав, так как все общественные деревянные театры имели много дощатых частей, которые также резонируют. Это лишь в глубокой древности, как свидетельствует Овидий,
Только и было всего, что листва с палатинских деревьев
Просто висела кругом, не был украшен театр.
Располагался народ, сидел на ступенях из дерна
И покрывал волоса только зеленым венком.
А при мне театры, не только деревянные, но и мраморные, где использовались резонирующие сосуды, были известны каждому. Предложу тебе в качестве свидетеля Луция Муммия,[4]4
Римский консул (II в. до н. э.). После победы при Левкопетре взял Коринф и разрушил его по приказанию сената; произведения искусства перевез в Рим.
[Закрыть] который, разрушив театр коринфян, вывез его бронзовые голосники в Рим. Такие театры были в разных местностях Италии и во многих городах Греции.
Ле Корбюзье улыбнулся воспоминанию:
– Двадцати с небольшим лет я, тогда еще Шарль Эдуард Жаннере, путешествовал по Италии и Греции. Я видел вечные памятники – славу человеческого разума! Меня пленила средиземноморская культура. К слову, когда я затем вернулся в Париж, сам Огюст Перре[5]5
Известный архитектор (1874–1954), построивший в Париже первый железобетонный дом (1903).
[Закрыть] предложил мне вместе с ним строить театр на Елисейских полях.
– И ты, конечно, согласился?
– Увы… От этого блестящего предложения пришлось отказаться. Меня ждали дома, в моем родном городе Ла-Шо-де-Фон, там я стал преподавателем прикладного искусства и живописи.
– Оставив архитектуру?
– О нет, живопись всегда была для меня частью архитектуры. Я искал новое в живописи, стремясь выявить архитектонику вещей, стремясь к ясной, уравновешенной композиции. Это новое направление мы назвали пуризмом, от французского слова «чистый». И, конечно же, как писал мне Поль Валери, поиски чистоты форм в искусстве не могут быть даже начаты, если не опереться на примеры из наследия прошлого.
Витрувий взволнованно взмахнул руками:
– Клянусь Юпитером, ты прав! Живопись должна изображать то, что есть или может быть в действительности, вещи отчетливые и определенные.
– Единственный критерий суждения, – поддержал Ле Корбюзье, – в котором одновременно присутствуют и сила, и ясность, это дух правды. Им силен человек. Когда мы принимаемся за работу, все должно быть ясным, поскольку мы существа разумные…
– О, если бы бессмертные боги исправили то безумие и заблуждение, что установилось в живописи! – не успокаивался Витрувий. – Древние, я имею в виду живших до меня, трудолюбиво принимаясь за работу, старались добиться искусством того, чего при мне достигали пышностью красок. Видано ли, чтобы кто-нибудь из древних не пользовался киноварью бережливо, как лекарством? В мое же время ею повсюду и большей частью целиком покрывали стены. Сюда же относится и горная зелень, багрец и армянская лазурь. А когда накладываются эти краски, то, хотя бы они положены и без искусства, они все равно создают яркий колорит.
– И тысячелетия спустя, Марк, декоративное искусство не обходилось без так называемых «стилей», носивших случайный, поверхностный характер. Вещи фабриковались в «стиле», чтобы облегчить творческий процесс, скрыть недостатки произведения. Размножаясь, они порождали пышность. Подобное, с позволения сказать, искусство не имеет права на существование! «Стили» – ложь!
– Было бы небесполезно знать, почему побеждает ложное начало?
– Вовсе нет! – протестующе воскликнул Ле Корбюзье. – То, что лишено духа правды, не может победить. Рано или поздно оно лишается всякого смысла и выбрасывается как негодное. Если же вещь служит вечно, перед нами искусство. Будь то литература, геометрия, театр, живопись… Творчество объединяет поэта с архитектором, математика с музыкантом.
– Подобным же образом астрономы могут рассуждать вместе с музыкантами о симпатии звезд и созвучиях в квадратурах и тригонах, а с геометрами – о зрительных явлениях, да и во всех остальных науках многое или даже все – общее, поскольку это касается рассуждений. И все же, – лукаво усмехнулся Витрувий, – если понадобится лечить рану или спасти больного, то за дело возьмется не музыкант, а врач.
– Но и врач тоже художник. И учитель, и портной. Что такое произведение искусства? Это инобытие человека-творца, вашего или моего современника, либо человека другой, неведомой эпохи. Творчество, в чем угодно – в физике, технике, генетике, – словом, в любой сфере, всегда художественное творчество. Это момент глубочайшего откровения, страстная и искренняя исповедь, быть может Нагорная проповедь.
– Теперь я верю, – с торжественной убежденностью заключил Витрувий, – огонь Прометея не погас.
– И не погаснет, – сказал Ле Корбюзье.
3
– Надо воздать нашим предкам, – убежденно заметил Витрувий, – не умеренную, а бесконечную благодарность за то, что они не скрыли в завистливом молчании своих знаний. Если бы они так не сделали, мы не могли бы знать ни того, как рассуждали Сократ, Платон, Аристотель, ни о том, что происходило в Трое.
Ле Корбюзье едва заметно улыбнулся:
– Древние греки, да и вы, римляне, считали непререкаемой истиной каждое слово «Илиады». Потом наступила пора, когда все в ней сочли вымыслом. Но за семнадцать лет до моего рождения Генрих Шлиман[6]6
Немецкий археолог (1822–1890).
[Закрыть] нашел-таки легендарную Трою, а спустя четыре года он же раскопал «обильные златом Микены»
Витрувий продекламировал распевно:
Но живущих в Микенах, прекрасно устроенном граде,
И в богатом Коринфе, и в пышных устройством Клеонах…
– «Всех их на ста кораблях предводил властелин Агамемнон», – подхватил Ле Корбюзье. – До чего же точно выразил наши чувства Валери Ларбо:[7]7
Французский поэт и путешественник (1881–1957).
[Закрыть]
О Гомер! О Вергилий!
О Corpus Poeticum[8]8
Совокупность поэзии (лат.).
[Закрыть] Севера! Лишь на твоих страницах
Отыщутся вечные истины моря,
Отыщутся мифы, в которых отразился один из ликов времени,
Отыщутся феерия моря, и генеалогия волн,
И весны морские, и морские осени,
И затишье морское, простертое плоской зеленой дорогой
Под колесницей Нептуна и хороводами Нереид.
В одном ошибся Ларбо: мифы вовсе не были мифами. Находки археологов реабилитировали Гомера! Но подлинный его триумф связан с сенсационным открытием англичанина Майкла Вентриса. При раскопках на Крите, Пилосе и в других гомеровских местах археологи обнаружили тысячи глиняных табличек с неизвестными письменами. Полвека бились над ними, но расшифровать не смогли. А Майкл сумел это сделать. «Илиада» получила историческое подтверждение.