Текст книги "Мальчики"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– Я все помню, Женька. Все.
Но тут репродуктор, висевший в ресторане, сообщил, что начинается посадка на львовский поезд. Тот самый поезд, на котором Кольке предстояло ехать.
Мы поспешно допили ситро.
5
Я видел. Я будто видел это своими глазами. Как их ведут – совсем еще маленьких и ни в чем не повинных детей, мальчишек и девчонок – туда, на смерть. К газовым камерам. К страшному крематорию Треблинки, над которым стоит черный столб дыма.
Как по бокам колонны, в касках, в грузных сапогах, возложив на автоматы волосатые ручищи, шагают эсэсовские солдаты.
И как впереди колонны, обняв за плечи мальчика и девочку, гордо подняв голову, идет Януш Корчак, воспитатель, учитель и друг этих детдомовских детей.
Они идут, а впереди столб дыма. И они уже все понимают. Они уже знают, что совсем-совсем скоро они не Будут жить на земле, а станут этим черным дымом…
О господи, почему я опоздал родиться? Почему я не родился раньше лет на двадцать, чтобы поспеть на ту войну? Почему на моем счету лишь те фашисты, которых убил мой отец? А я даже не знаю, сколько он их убил.
Ну, ладно. Спокойней. С чего это я вдруг завелся? А вот отчего.
Я решил написать оперу. Детскую оперу. Ведь я уже знал, что скоро покину училище, этот дом, где я провел десять лет своей жизни. И мне захотелось оставить тут какую-нибудь память о себе, что-нибудь оставить тем мальчишкам, которые будут здесь после меня. И я решил сочинить детскую оперу.
Прежде всего надо было найти сюжет.
Я вспомнил, как два года назад, когда мы были в пионерском лагере близ Вереи и я там Был пионервожатым у третьеклассников, – как однажды на берегу Протвы я читал им, своим огольцам, книжку Януша Корчака "Король Матиуш Первый". Про мальчика-короля Матиуша, про его друга Фелека, про маленькую негритяночку Клю-Клю…
Это очень хорошая книжка.
Ребята слушали, боясь шелохнуться. Они пооткрывали рты от негодования и страха, когда Матиуша провели через весь город, поставили у столба на площади перед выкопанной ямой, и взвод солдат зарядил ружья…
Я заметил, с каким облегчением вздохнули они, когда Матиушу заменили расстрел ссылкой на необитаемый остров.
Я закрыл книжку. Посмотрел на них. И вдруг у меня на голове сами собой зашевелились волосы.
Я представил себе, что именно этих ребят – мальчишек, моих корешей, третьеклассников, сидящих на берегу в одних трусах, загорелых, облепленных песком, – что именно этих ребят фашисты ведут под конвоем к газовым камерам. Туда, навстречу черному дыму…
Меня настолько потрясла эта мысль, что я, признаюсь, даже не посмел рассказать ребятам о самом Януше Корчаке и о судьбе его питомцев.
А, наверное, надо было. Надо, конечно, всю правду…
И вот теперь я решил написать оперу "Король Матиуш Первый". Но не просто оперу, а если так можно выразиться, д_в_о_й_н_у_ю оперу. Чтобы в ней разыгрывались сказочные события, которые есть в самой книжке, а рядом, параллельно, вернее, контрапунктом, шла настоящая трагическая история, происшедшая в Треблинке.
Именно так. Лично у меня не оставалось сомнений в том, что только так и надо делать эту оперу.
Загвоздка была в другом. Ведь книга Януша Корчака написана прозой. А для оперы все это требуется переложить на стихи. Кто их сочинит? Я в этом деле совершенный дуб. И, насколько я знал, в нашем училище никто стихами не баловался.
Но мне не хотелось откладывать весь этот замысел на после. Ладно, пока обойдемся без стихов. Я взялся за музыку.
Я сочинил два хорала: вокализных, без текста. Один – вступительный, радостный, вместо увертюры. А второй – реквием. Памяти погибших. Оба хорала – для детских голосов. И уж если я напишу эту оперу (а я ее обязательно напишу), наши мальчишки так споют эти хоралы, что все обалдеют.
Писал я вечерами.
Дело в том, что у нас очень туго с инструментами. То есть сами инструменты есть – и рояли и пианино, – но комнат не хватает. Они, инструменты, распиханы по всем классам и даже по всем коридорам. А в одном коридоре стоят друг против дружки два пианино. А бывает так, что играют сразу на обоих. Ведь всем надо заниматься – вон сколько нас тут! И случается так, что за одним инструментом сидит один малый, играет занудные гаммы, а напротив сидит другой малый, играет моцартовскую сонату. Оба вместе играют, одновременно, стараясь не слышать друг друга, а как же не услышишь!.. Это и есть самый настоящий сумбур вместо музыки – нехватка помещений.
Вот почему я дожидался вечера, когда уже все наиграются до полного изнеможения и отправятся спать. Тогда-то и наступал мой черед.
Я садился к роялю, выставлял на пюпитр нотную тетрадь, клал карандаш… Я играл. И записывал.
Я играл, искал. А оно не сразу находилось. Иногда очень долго не находилось. Но все же находилось. И я торопливо записывал найденное на нотном листе.
В особняке сейчас было непривычно тихо, совсем тихо. И за окном было тихо. Там стыла зимняя ночь. Черно и бело. Как эти клавиши.
В коридоре послышались шаги.
Кто бы это мог быть в такой поздний час? Кому тут быть, кроме меня? Да еще Полины Романовны? Но она редко поднимается на второй этаж. И это не ее шаги…
Шаги помедлили у двери. Потом дверь приоткрылась. Я встал.
– Сиди, сиди… Полуночничаешь? Я так и подумал, что это ты.
На нем была тяжелая шуба, круглая шапка с бархатным верхом. В руке суковатая палка.
Неужели он еще не уходил с работы? Или вернулся? Что-нибудь позабыл да вернулся – с ним бывает… Или просто так, гулял по улицам, по морозцу, увидел светящееся окно, непорядок…
Владимир Константинович Наместников опустился на стул подле рояля. Снял шапку, расстегнул воротник.
– Ну-ка, дай посмотрю…
Я покорно протянул лист.
Ведь он все равно знал, что я сочиняю музыку. И об опере знал. Он все про нас знал, всю подноготную.
– Хорал?
Его глаза скользнули по строчкам – слева направо и в то же время сверху вниз.
– Мм-м-мм…
Он цедил звук носом. Первый голос. А теперь четвертый. Хорал был шестиголосный.
– М-да.
– Плохо? – напрямик спросил я.
– Нет, почему же? Совсем неплохо. Во всяком случае, интересно…
Он еще раз въедливо стал изучать строки.
– Только, видишь ли, друг мой… Это как-то распадается надвое: вот левая рука, вот правая. Сразу видно, что ты сочинял на фортепьяно. А ведь это совсем другая стихия! Хор… Ты должен был это услышать иначе. Ведь ты сам пел в хоре.
Да, пел. Пел в хоре. Пел и без хора. Было когда-то.
Я сидел, опустив голову.
– Да ты что приуныл? – засмеялся Владимир Константинович. – Грех невелик И не с тобой одним этот грех. Вон у Скрябина в Первой симфонии не получился хор – нет, не получился. Поют, поют, а все не хор…
Я еще ниже склонил голову. Я терпеть не мог, когда богохульствовали. Когда бранили Скрябина.
– Вот в «Прометее» у него хор отлично сделан! – сказал он, сжалившись все-таки надо мной и над Скрябиным, – А ведь я, Женя, видел его, слыхал его – Александра Николаевича… Да. В одиннадцатом году. Впервые играли «Прометея», Кусевицкий дирижировал, а за роялем – Скрябин, ма-аленький такой… ну, сверху казалось: я на хорах сидел, студентом консерватории был еще… Как он играл, брат ты мой, как играл! Ведь и звук у него был не силен, не то что, скажем, у Рахманинова, а какое подавал форте – мороз по коже!..
Он рассказывал, наклонясь ко мне, и я отчетливо видел сеточку красных жилок в его глазах. И сеточка эта густела, покуда он вспоминал.
Неужто он и впрямь слушал Скрябина? Неужто он так стар, наш старик?
– Есть у тебя что-нибудь новенькое для фортепьяно? – вдруг спросил он, изменив тон. – Ну-ка, выкладывай опус…
Я раскрыл портфель. Подал ему опус. Инвенцию, которую сочинил на прошлой неделе. Мне самому она очень нравилась.
Владимир Константинович снова погрузился в чтение. Потом сказал:
– М-да.
– Что? Тоже плохо?
Я был в полном отчаянии.
– А ты думаешь, я знаю?
– Как то есть…
Он опять заговорщицки склонился ко мне.
– Ты, значит, думаешь, что я все знаю? А вот и не знаю… Представь себе. – Он расстегнул еще одну пуговицу своей жаркой шубы, оттянул шарф. – Хор – вот это я знаю. И как из вас, сорванцов, людей делать, – тоже знаю. Хотя, положим, не всегда удается… – Директор задышал сердито.
Я тотчас догадался, что он имел в виду. У нас тут недавно один малый из девятого класса напился водки. Купил бутылку водки и выпил. Для пробы. Но я-то тут при чем?
– Пойми меня правильно, Женя. То, что ты написал, уже слишком серьезно, чтобы я мог судить: хорошо или плохо. Это уже не отметка – проставлять в дневник! Тут нужен другой судья… Знаешь, что? Сходи-ка ты к н_е_м_у.
Он не сказал, к кому. Но я понял, кого он имел в виду.
– Да-да. К нему. Покажи, сыграй. Я тебе сейчас дам телефон…
Владимир Константинович, распахнув шубу, стал рыться в кармане. Но остановился, передумал.
– Нет, пожалуй. Не добьешься. Он ведь прячется – ему тоже надо музыку писать… Я позвоню сам.
Стоит ли говорить, что я пришел по указанному адресу на целый час раньше, чем было мне назначено. Опоздание, таким образом, исключалось. Но и являться в чужой дом прежде времени тоже как-то некультурно. Оставалось ждать.
Я битый час околачивался во дворе этого дома, где жил композитор и где, как я слыхал, проживали одни композиторы, чтобы им было поближе ходить друг к другу в гости и чтобы их было полегче собирать на всякие там собрания.
Как видно, и дети, которые играли сейчас в этом дворе, были композиторские дети.
Я целый час наблюдал за ними.
Они, например, вот до чего додумались. Там, напротив подъездов, выстроились длинной шеренгой автомобили. Наверное, из-за того, что зима выдалась очень холодная, владельцы сейчас на них не ездили. Попробуй заведи. И эти машины были сплошь засыпаны снегом. Снег лежал толстым слоем на крышах, а колеса утопали в плотных сугробах: это, надо полагать, дворники накладывали, расчищая дорожки.
И вот целая шайка прилично одетых ребят занялась такой веселой игрой: они с разбегу вскакивали на эти частные машины, карабкались на крыши, а потом оттуда съезжали на заду, как со снежной горки, – кто быстрей съедет…
Правда, среди этих машин было несколько совершенно задрипанных «Побед», "Москвичей" допотопного выпуска – им и так уж пора было на свалку, и они не вызывали у меня особой жалости. Но вот, например, с краю этого ряда стояла «Волга». Она тоже была густо облеплена снегом, но даже из-под снега было видно, что машина новехонькая, распоследней модели. Чудо, а не машина. И вот с этой новехонькой, роскошной машины один за другим съезжали на заду композиторские сынки…
Я до того возмутился, что хотел уж было шугануть их как следует, разогнать и добавить по паре подзатыльников. Но передумал. Я вдруг представил себе, как я их гоню, раздаю подзатыльники, а в это время на каком-нибудь высоком этаже отворяется форточка, и оттуда высовывается разгневанное лицо папаши: "Ты чего, бандит, моего мальчика трогаешь? Это моя машина, и сын тоже мой. Пускай ребенок играет… Ты сам кто таков, а?.. Милиция! Где милиция?"
Нет уж, ну их к лешему. Мое дело – сторона.
Сколько там натикало? Без пяти. Пора.
Я поднялся на лифте. Позвонил.
Дверь отворил он сам.
– Прошу! Сердечно рад…
Мне даже показалось по его улыбке, что он и впрямь очень рад меня видеть, своего старого знакомца. Что это он не из вежливости, а от всей души.
– Раздевайтесь… Вот сюда.
Я бы не преминул описать во всех подробностях квартиру, в которой жил композитор. Кому не интересно? И меня самого, конечно, эти подробности интересовали. Ведь я не знал, попаду ли сюда еще когда-нибудь.
Но я почти ничего не видел. Дело в том, что хозяин не стал водить меня по всем комнатам и хвастаться: дескать, вот гостиная, вот спальня, а это у нас столовая – прошу, мол, к столу. Ничего такого, увы, не произошло.
Я видел только прихожую, где снимал пальто, а затем кабинет, куда он меня провел. Да и в этом кабинете, признаться, я тоже ничего не увидел. Кроме рояля. И кроме самого хозяина,
Я страшно, я дико волновался, Я отдавал себе отчет, какое значение для всей моей будущей жизни имеет эта встреча.
И я просто-напросто ничего вокруг себя не замечал.
Я смотрел на него. А он смотрел на меня своими завораживающими очками с очень толстыми линзами.
– Итак, м_ы заканчиваем училище, – сказал он. – М_ы пишем музыку.
Ага, вот именно. «Мы».
– Может быть, с музыки и начнем? Это всего понятней. Не правда ли?
Я кивнул, соглашаясь. Я тоже считал, что всего понятней на этом свете музыка.
– Прошу, – пригласил он меня к роялю.
А я думал, что сперва он посмотрит мои хоралы, которые изругал Владимир Константинович. Но я не посмел перечить. Подчинился.
Я сел к роялю.
– Что мы будем играть?
– "Нона-вальс", этюд, – взялся я перечислять, – "Бассо остинато", инвенция…
– Инвенцию, – приказал он.
Я вытер о штаны потные ладони, навесил их над клавиатурой.
И тотчас зазвонил телефон. Ну, конечно. Это уж всегда так. Рок…
– Извините. – Он встал, подошел к телефону. – Да… А, здравствуйте, коллега!
Ладно. Послушаем разговор коллег. Это тоже нелишнее. О таких беседах впоследствии рассказывают потомкам.
– Что? Да, разумеется, был… Это потрясающе! Невероятно…
Я навострил уши.
– Вдохновение? Это само собой. Но тут не только вдохновение. Тут прежде всего мастерство… Он? Он просто гениален. Уверяю вас, голубчик, что равного ему сейчас нет во всем мире…
Я заерзал на табуретке от удивления. Вот как? А я пребывал в уверенности, что гениальнее всех он, хозяин квартиры, разговаривающий по телефону в моем присутствии. Что именно ему сейчас нет равного в мире.
– Да-да! А вторая шайба? Из-за ворот, под таким острым углом! Я не видел ничего подобного…
Разговор продолжался еще минуты две. Потом он положил трубку, развел руками.
– Извините…
И отошел к окну. Кажется, он был не на шутку возбужден.
– Инвенция, – напомнил я.
– Да. Пожалуйста.
Я заиграл инвенцию. Она была дьявольски трудна, хотя я и сам ее сочинил.
Но все же я поспевал следить не столько за своими пальцами, но еще краем глаз – и за ним.
Он стоял у окна, спиной ко мне. Вдруг спина его как-то странно напряглась, плечи обострились. Он приник лицом почти вплотную к стеклу, и оно стало запотевать от его сердитого дыхания…
Я сцепил зубы от злости. Я все понял. У меня теперь не оставалось сомнений, кому принадлежит та «Волга» во дворе, с краю ряда. Я вполне мог себе представить, какую впечатляющую картину наблюдал человек, которому я играю свою инвенцию…
Ах, черт, все-таки надо было мне шугануть их как следует, надавать подзатыльников! А теперь из-за них все прахом. Сейчас вот брошу играть, встану, поблагодарю, уйду.
Но я продолжал играть. Потому что началась самая главная часть инвенции, и пальцы мои были так надежно опутаны сплетением голосов, что я, наверное, просто не смог бы оторвать их от клавишей…
Он был передо мною. Он стоял, облокотившись о крышку рояля, и смотрел на меня.
А я и не заметил, как он отошел от окна, как он оказался рядом. Но сейчас он был здесь. Я чувствовал на себе пристальный взгляд его очков. Мне даже показалось, что он слушает этими очками.
Он слушал.
И я уже знал, что он будет слушать, покуда я играю. Если даже там, во дворе, его машину перевернут вверх дном.
Он слушал. А я играл, убыстряя темп.
Лишь бы не зазвонил телефон… Нет, не зазвонит.
6
– Жень, а Жень…
Я с превеликим трудом раскрыл один глаз, посмотрел – еще сквозь поволоку сна: ну, конечно, он самый – Женька Усачев.
– Пошел на фиг, – сказал я. И перевернулся на другой бок.
– Ну, Жень!..
Он тряс меня за плечо.
Господи, когда мне дадут выспаться? Ведь я уже окончил это замечательное училище – не во сне, а наяву. Да, окончил. И завтра у меня вступительный экзамен в консерватории. Самый главный, по композиции. А там еще куча других экзаменов. Я всю ночь напролет сидел за книгой, потом, когда уже не мог сидеть, прилег с этой книгой и, должно быть, нечаянно заснул: вот она под щекой, эта самая книга, учебник гармонии…
Наверное, я всего-то и проспал часа два. И в башке сплошная муть. Нет, ни за что не встану…
Я лягнул пяткой наугад. Но не попал.
А этот вездесущий Усачев уже тормошил меня с другой стороны кровати:
– Жень, а Жень…
Вот разбойник. Всегда меня будит именно он. Не кто другой, а обязательно Усачев. До чего неугомонный малый… И откуда он взялся? Почему он здесь, а не в пионерском лагере? Ведь уже месяц, как младшие классы отправили на Протву. Общежитие опустело. Все разъехались – кто куда. Лишь нам, абитуриентам консерватории и института Гнесиных, Владимир Константинович Наместников великодушно разрешил пожить на старом месте, покуда идут экзамены – хотя, откровенно говоря, мы уже по всем законам были здесь чужаками.
Но почему тут снова оказался Женька Усачев? Сбежал из лагеря? С него станется…
Ах, да! Я совсем забыл. Я все начисто перезабыл в этом утреннем изнуренном и тяжелом сне. Ведь они сегодня возвращаются оттуда, из пионерлагеря. Всем гамузом, всем хором.
Они, изволите ли видеть, едут за границу. В Польшу. На какой-то там детский певческий фестиваль. Им еще за полгода до этой поездки начали шить новые костюмы. Они уже месяца три долдонят на спевках польские песни: "Карлику, карлику…" Знают, небось, чем брать тамошнюю публику. А Женька Усачев будет запевать – теперь именно он, Женька, солист хора. Преемник Николая Бирюкова. Преемник Жени Прохорова. Отправляется, видите ли, за границу… Везет чертям: в наше старое время мы не шастали по заграницам, сидели дома. А эти – от горшка два вершка – за границу!
– Ну, Жень, слышишь? Вставай…
Погоди, вот сейчас тебе будет заграница. Я вскочил рывком. Заорал:
– Чего надо?
– Там тебя тетенька спрашивает.
– Какая тетенька?
– Не знаю… вот такая.
Он изобразил. Сложил губы бантиком, изогнул брови, А руками сделал эдакое плавное движение – широко, потом узко, потом снова широко. Вот же стервец. Пятый класс!
– Не знаю я никаких-таких тетенек, – сказал я. И опять повалился на кровать. Закрыл глаза.
– А она тебя спрашивает. Говорит, позови Женю Прохорова…
Но я просто хитрил. Я, закрывши глаза, обдумывал ситуацию. Я старался догадаться: кто бы это мог быть? Ну, кто?.. Майка Вяземская? Опамятовалась, значит, раскаялась? Пришла с повинной? А мне наплевать. Я уж давно позабыл. Все прошло, перегорело, покрылось пеплом… Впрочем, я знал от Гошки, что Майка недавно уехала в «Артек». Значит, она не может быть в Москве. Значит, не она… А кто? Неужели та рыженькая, с которой я познакомился в Гошкиной компании, а потом целовался в Новых Кузьминках? Заявилась… М-да. Как бы тут половчее смыться? Скажем, тихонечко выйти черным ходом – и через забор, в зоопарк. Путь знакомый.
– Жень, а Жень… – канючил Усачев, не отходя от кровати,
Ладно. Будем мужчинами. Мы ведь уже совсем взрослые товарищи. Нам уже выдали бумагу с гербовой печатью. Паспорт выдали. Мы уже в консерваторию норовим поступить. Нам ли бояться подобных инцидентов? Объяснения с какой-то рыжей девицей? Ну, подумаешь, целовался! Так что из этого?
– Жень…
– Пошел на фиг, – сердито сказал я и решительно встал.
Одеваться мне было незачем: я ведь как лег, так и заснул одетый. В рубахе, в брюках. Вот только сандалии нацепить. И надо сполоснуться в умывалке. Причесаться малость.
Все это проделав мигом, я спустился по лестнице и двинулся к ворогам той цепкой походочкой, какой выхаживают ковбои в иностранных фильмах, когда знают, что у ворот их поджидают старые приятели, по паре пистолетов в карманах – ну, и я тоже небрежно эдак сунул в карманы руки…
В воротах маячило что-то ослепительно белое. Белое – прямо до боли в глазах.
Белое платье. Вроде бы для выпускного вечера. Или даже скорее из магазина для новобрачных. Та-ак. Стало быть, разок поцелуешься в подъезде – и к тебе уже заявляются прямо в свадебном платье. Давай, мол, поехали во дворец бракосочетаний. Вон гляди, и машина стоит в переулке. Белый ворон…
Однако по мере моего приближения к воротам от сердца постепенно отлегало.
Я уже был уверен, что это не рыженькая из Новых Кузьминок. Потому что стоявшая в воротах была совсем не рыженькая. И что не Майка. Потому что это была не Майка. То есть я окончательно успокоился. Потому что в воротах стояла совершенно незнакомая мне девушка. Довольно миленькая, довольно стройненькая, в ослепительно белом платье, но я мог поклясться, что сроду ее не видал. И, таким образом, никакой прямой опасности она для меня не представляла.
Тем более что она улыбалась мне навстречу какой-то очень несмелой и застенчивой улыбкой.
– Здравствуй, Женя, – сказала она, когда я подошел вплотную. И протянула мне руку.
– Привет, – сказал я, пожав эту руку.
– Ты меня, наверное, не узнал, – сказала она.
– Нет, почему… – сказал я. – Даже наоборот.
Чтоб мне провалиться на этом самом месте, у ворот, если я когда-нибудь ее видел.
– А вот я тебя узнала сразу, хотя ты и очень изменился. А я очень изменилась?
– Ничуть, – заверил я. – Нисколечко.
Она посмотрела на меня внимательно. И губы ее слегка дрогнули.
Неужто заревет? Еще не хватало…
Но она опять улыбнулась:
– Я так и думала, что ты меня не узнаешь. Я Саша Тиунова. Из Липецка. Помнишь?
Мы шли по бесконечному метромосту – вниз.
Под нами была Москва-река. Слева, на мысу, круглился кратер стадиона из него доносился глухой рык: там, наверное, происходил футбольный матч, там, наверное, сейчас сидело пол-Москвы, потому что был воскресный день. А справа, у Нескучного сада, близ монастырской стены жарилась на солнце и плескалась в воде другая половина Москвы. А прямо, где кончается мост, трепыхались флажки Лужниковской ярмарки, там тоже кишмя кишел народ, и это, можно сказать, была третья половина Москвы: приезжий, проезжий люд…
Вот и рядом со мною, слегка откинувшись, потому что дорога под уклон, идет приезжая гостья, Саша Тиунова.
До этого мы долго стояли с ней на бровке Ленинских гор, у парапета, вели беседу.
Я все уже знал. Что Саша приехала на экскурсию. Что в Липецке она работает на силикатном заводе, в лаборатории, лаборанткой. Что сей год она окончила вечернюю школу. (И, как я уже сам догадался, блистала на выпускном балу в этом белом платье.) Что Зинка Гвоздева поступила в медучилище. Что Вера Ивановна умерла.
Ну, и я, в свою очередь, рассказал Саше Тиуновой про себя – все как было, как есть. В общих, конечно, чертах.
Был уже четвертый час дня, я был зверски голоден (ведь и не завтракал), да и спутница моя, поди, тоже успела проголодаться, покуда мы гуляли.
У меня еще кой-чего шуршало в заднем кармане, а мы как раз достигли Комсомольского проспекта, и я пригласил Сашу в молодежное кафе. Я знал, что там подают сильно наперченный люля-кебаб и немного дерут за эту пищу.
Саша согласилась. В кафе было еще нелюдно. Мы выбрали столик у окна.
На эстраде, к моему удивлению, несмотря на столь ранний час, уже сидели парни в красных рубахах – пятеро: кларнет, саксофон, бас-гитара, пианино и ударник. Они играли "Мэн ай лав" Джорджа Гершвина, но, пройдя десяток тактов, смолкли безо всякой причины – и начали снова. Я понял, что это еще не концерт, а подготовка, что парни просто репетируют свою программу на глазах у жующей публики – может, у них не было для репетиций другого подходящего места. Совсем молодые парни. В красных рубахах.
Я, признаться, не люблю таких вот мелких самодеятельных джазов. Я люблю настоящий джаз. Большие, сыгранные, богатые медью оркестры: из наших Олега Лундстрема, а из чужих мне понравился недавно приезжавший в Москву джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как говорили, оттого, что половину мест там занимали агенты цэ-рэ-у… Во гады!
Нам принесли по бокалу пунша с торчащими соломинками. Очень вкусный и недорогой напиток. Там одного льда по полбанки. Пьешь себе, а лед тем временем тает, и вроде питья не убавляется.
Парни смолкли. И начали снова – с того же самого такта.
Ну-ну, валяйте. Шлифуйте. Оттачивайте.
– Женя, – сказала Саша Тиунова, внимательно глядя на меня, – а почему ты не ответил на мое письмо? Я писала тебе. Ты получил?
– Получил. Оно у меня даже есть, это письмо, до сих пор сохранилось. Я его где-то спрятал.
– А почему ты мне не ответил?
– Не ответил? Я хотел ответить. Я все время собирался… Но так и не собрался.
– Почему?
– Не помню. Тогда, кажется, что-то такое случилось, и я не смог ответить.
– А что случилось?
Я сморщился, припоминая.
– Не помню… Я только помню: что-то случилось. А вот что, не помню. Ведь это давно уже было.
– Ты совсем ничего не помнишь, – сказала Саша. – У тебя очень плохая память.
– Нет, у меня хорошая память, – сказал я. – У меня, например, музыкальная память очень хорошая. Но я все эти дни занимался, занимался… Может быть, я немного перезанимался.
– У тебя завтра экзамен?
– Да. Завтра.
Кафе постепенно заполнялось. Пришли еще несколько молодых ребят, вроде меня, со своими девушками. Им тоже поднесли пунш. Ввалился какой-то небритый мужик, выпил рюмку у стойки и вывалился обратно. А так, в большинстве своем, заходили одни парни без девушек, должно быть, с футбольного матча (тут ведь рядом), рассаживались вокруг столов и заказывали жигулевское пиво. А поскольку они были без собственных девушек, то нахально разглядывали чужих, которые сидели в этом молодежном кафе.
Я приметил, что они особенно заглядывались на мою соседку, на мою девушку, на Сашу Тиунову. Не знаю, может быть, их привлекало то, что она была в белом платье; вроде бы с выпускного бала, вроде бы невеста. А это уж есть такие любители, которым только подавай, чтобы с выпускного бала, чтобы обязательно чья-нибудь чужая невеста.
И на улице – ведь мы сидели у самого окна – то и дело кто-нибудь, поравнявшись с окном и покосившись в него, вдруг останавливался как вкопанный, столбенел и начинал хлопать себя по карманам, где мол, они там, сигареты да спички – курить захотелось…
Ну и народец! Болельщики чертовы. Шах-ма-тисты.
И что они в ней находят? Я покуда ничего особенного в ней не находил. Ей-богу.
– Женя, а ведь я тебе наврала…
– Что наврала?
– Будто я в Москве на экскурсии. А я вовсе не на экскурсии.
Потупясь от неожиданности, я стал сосредоточенно ковырять соломинкой талые крохи льда, оставшиеся на дне бокала.
То есть это не было для меня полной неожиданностью. Я как-то и сам уже догадывался, что она не на экскурсии. Мыслимое ли дело, чтобы человек приехал на экскурсию, а его до сих пор не свозили на бровку Ленинских гор – полюбоваться Москвой. Туда сразу и везут. А она – это уж точно впервые побывала на бровке сегодня, со мной. И я тогда же догадался, что никакая, значит, не экскурсия. И я тогда же учуял, что она приехала не ради того, чтобы посмотреть на Москву…
Но я не ожидал так скоро этого признания.
– Еще два пунша, – попросил я официантку.
А ребята в красных рубахах, сидевшие на эстраде, между тем все играли "Мэн ай лав". Только теперь они играли уже, не сбиваясь, не возвращаясь к печке. То ли они уже кончили репетировать. То ли, нечаянно увлекшись, они позабыли, что это репетиция, что еще не пора начинать вечерний концерт увлеклись мерным ритмом, чудесной мелодией и пошли, пошли, уступая друг другу попеременно соло…
Нет, вот что действительно хорошо в маленьких джазах – это свобода фантазии, свобода импровизации.
"Мэн ай лав". Человек, которого я люблю. Так вроде бы… Это женщина признается мужчине.
Неужели она все эти годы помнила обо мне? Ну, когда появилась пластинка, когда меня что ни день передавали по радио – тут, конечно, вспомнишь. А когда я перестал петь, замолк – что же ей обо мне напоминало? Или то и напоминало, что замолк, исчез? Может быть, ее встревожило это и она специально приехала в Москву искать меня? Вот ведь, оказывается, как я ей нужен. Что ж, это вовсе не плохо, знать, что ты кому-то нужен на свете. Только разве бывает так, чтобы с самого детского несмышленого возраста…
– Женя. – Она посмотрела на меня строго. – Я знаю, о чем ты сейчас подумал. Но это неправда.
– Что неправда? – удивился я. – Ведь ты сама только что сказала…
– Ты не понял. Я сказала, что приехала не на экскурсию. А ты сразу завоображал…
Она отвернулась к окну. И губы ее снова, как нынче утром, дрогнули. Но она опять улыбнулась.
– Я не хотела тебе говорить. Я тоже приехала поступать в институт. В строительный… Но я завалила. Первый же экзамен завалила. Дальше не стоит – уже не наберу проходного балла.
– И что же теперь?
– Ничего. Вернусь в Липецк. Буду работать на прежнем месте. А через год – снова…
Вот, значит, какие дела? Я был несколько разочарован. Нет, не тем, что… Просто мне было очень жалко, что Саша Тиунова теперь уже не сумеет набрать проходного балла.
– Вот и порядок, – сказал я бодро, намереваясь хоть чуточку ее утешить. – Если завтра и я завалюсь, – уеду в Липецк. Поступлю на ваш завод. Возьмут?
– Нет. Не возьмут.
– А почему?
– Во-первых, для этого тоже надо сначала учиться… А во-вторых, ты не завалишься. Тебя примут.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – сказала Саша.
Я незаметно под столом постучал по деревяшке.
"Знаю…" Откуда у нее такая уверенность, с чего бы?
Я вдруг почувствовал то же самое, что было однажды, когда я сидел в ресторане на Киевском вокзале вместе с моим другом Колькой Бирюковым. Тогда я почувствовал: вот сидит передо мною взрослый, определившийся в жизни человек, который знает свое место и который знает себе цену. Но ведь то был Колька Бирюков, верней даже, Николай Иванович и ко всему прочему председатель месткома! Он был старше меня и годами и опытом жизни – я и смотрел на него, как на старшего.
А эта девчонка? Она моя сверстница. Что же дает ей право разговаривать со мной так, будто она гораздо старше и мудрее меня? Неужто и в самом деле правда, что женщины – даже когда они еще девочки – умнее нашего брата?..
И точно так же, как тогда, на Киевском вокзале, с Колькой Бирюковым, мне вдруг захотелось открыться ей, Саше, рассказать все как есть.
Я хотел объяснить ей, что, если та и окажется права, то есть если меня примут в консерваторию, – это еще не само дело, а лишь половина дела, даже меньше. Ну, может быть, и примут, и я выучусь, и получу диплом. Однако в этом дипломе никто не напишет: "фамилия – Прохоров, специальность композитор". Фамилию-то, конечно, напишут, а вот насчет композитора… Тут уж мне с дипломом на руках придется доказывать, что я композитор. А это трудно: вот ведь некоторые доказывают-доказывают, а им все равно никто не верит…
Поступить в консерваторию – лишь половина дела, даже меньше.
И я хотел объяснить это Саше. Но не посмел. Потому что могло случиться именно так, как она предрекла, – что меня действительно примут. И было бы сейчас жестоко и стыдно пускаться во всякие высокие рассуждения, сидя с человеком, которого уже не приняли, которого уже завалили.