Текст книги "Мертвая голова (сборник)"
Автор книги: Александр Дюма
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Часть третья
ИскусительЧто ставило Гофмана в положение еще более ужасное, что усугубляло его горе унижением – это то, что Арсена, по всей видимости, призвала его к себе не как замеченного ею в Опере почитателя, но просто как живописца, машину для изготовления портретов, зеркало, отражающее представляемые ему тела. Отсюда это равнодушное бесстыдство танцовщицы, с каким она сбрасывала перед ним свою одежду, это удивление, вызванное его поцелуем, этот гнев, когда несчастный, припав в огненном поцелуе к ее плечу, признался ей в любви.
И, воистину, не безумием ли было с его стороны – его, простого немецкого студента, приехавшего в Париж с тремястами-четырьмястами талеров, что было меньше стоимости ковра в ее передней, – не безумием ли было мечтать об обладании модной танцовщицей, особой, которую содержал щедрый и сладострастный Дантон? Не пылкие речи трогали эту женщину, а звон золота; ее любовником был не тот, кто любил ее больше, но тот, кто платил дороже. Имей Гофман больше золота, чем Дантон, последнего выгнали бы вон! Но пока именно бедного художника бесцеремонно выставляли за дверь.
Он отправился к своему убогому жилищу, униженный и опечаленный. До тех пор, пока он не сошелся лицом к лицу с Арсеной, он еще надеялся, но увиденное им, это пренебрежение к нему как к мужчине, эта роскошь, окружавшая прелестную танцовщицу, все это лишало молодого человека даже надежды на обладание ею. Для того чтобы мечты Гофмана осуществились, должно было свершиться чудо – он должен был стать сказочно богат.
Поэтому он возвратился к себе убитый; странное чувство, испытываемое им к Арсене, чувство плотское, магнетическое, в котором сердце нисколько не участвовало, отзывалось в нем лихорадочным жаром, неким томлением, раздражительностью. Теперь же все это уступило место глубокому отчаянию. Правда, страдалец еще надеялся отыскать черного доктора и спросить у него совета насчет того, как ему поступить, хотя в этом человеке было нечто столь странное, фантастическое и сверхъестественное, что при встрече с ним Гофман будто попадал в другой мир. Он покидал жизнь реальную, чтобы вступить в мир грез, куда за ним не следовали ни его воля, ни его независимость и где он сам становился одним из призраков своих мечтаний, не существовавшим для других.
В последующие дни в обычный час юноша отправлялся в свою кофейню на Монетной улице, но напрасно он окутывал себя облаком дыма – в этом дыму так и не явился ему образ, похожий на доктора; напрасно закрывал глаза – когда он открывал их вновь, за его столом по-прежнему никого не было.
Так прошла неделя. На восьмой день, устав ждать, Гофман вышел из кофейни на час раньше обычного, то есть в четыре часа пополудни, и, миновав Сен-Жермен-Л’Оссеруа {5}5
Сен-Жермен-Л’Оссеруа– церковь в Париже напротив Лувра, придворный храм французских королей; ее колокола дали сигнал к началу массового избиения гугенотов католиками в Варфоломеевскую ночь.
[Закрыть]и Лувр, дошел до улицы Сент-Оноре. Там он заметил большое скопление народа у кладбища Избиенных Младенцев; толпа двигалась в направлении площади Пале-Рояль. Гофман вспомнил, что случилось с ним на следующий день после прибытия в Париж, и узнал этот шум, это волнение, которые уже поразили его при казни госпожи Дюбарри. И точно, тюремные телеги, полные осужденных, отправлялись на площадь Революции.
Нам уже известно, как неприятны были Гофману подобного рода зрелища, а потому, поскольку телеги быстро приближались, он бросился в какую-то кофейню на углу улицы Закона. При этом он заткнул уши, потому что крики госпожи Дюбарри еще звучали в его воспоминаниях. Потом, когда он счел, что страшный кортеж уже должен был проехать, юноша обернулся и увидел, к величайшему своему удивлению, Захарию Вернера, слезавшего со стула, на который он влез, чтобы лучше видеть происходящее.
– Вернер! – воскликнул Гофман, бросаясь к молодому человеку. – Вернер!
– Ах, это ты! – произнес поэт. – Где же ты был?
– Здесь, здесь, но я заткнул уши, чтобы не слышать крики этих несчастных, закрыл глаза, чтобы не видеть их!..
– Поистине, милый друг, напрасно, – заметил Вернер, – ты живописец, и увиденное тобой могло бы стать превосходным сюжетом для твоей картины. Видишь ли, в третьей телеге сидела женщина – чудо как хороша: шея, плечи, волосы, правда, обрезанные сзади, но спадающие до земли по бокам.
– Послушай, – сказал ему Гофман, – если уж на то пошло, я видел лучшее из всего возможного в этом отношении: я видел госпожу Дюбарри, и других мне видеть не нужно. Если когда-нибудь я вздумаю написать картину, поверь, этого эпизода мне будет достаточно. Впрочем, я не буду больше писать картин.
– Почему это? – удивился Вернер.
– Мне опротивела живопись.
– Еще какое-нибудь разочарование?
– Мой милый Вернер, если я останусь в Париже, то сойду с ума.
– Ты сойдешь с ума везде, где бы ты ни был, мой милый Гофман, поэтому пусть лучше это случится в Париже, а не в каком-нибудь другом месте… А пока скажи мне, что сводит тебя с ума.
– О, мой милый Вернер, я влюблен…
– В Антонию, знаю, ты говорил мне это.
– Нет, Антония, – произнес Гофман, содрогаясь, – Антония – это другое дело, я люблю ее!
– Черт возьми! Вот тонкое различие! Расскажи-ка мне об этом… Эй, гражданин, пива!
Два молодых человека набили трубки и сели за стол в самом дальнем углу кофейни. Там Гофман поведал Вернеру все, что с ним случилось, начиная со своего визита в Оперу, где он увидел танцующую Арсену, и до той минуты, когда две женщины вытолкали его из будуара.
– Ну?.. – произнес Вернер, когда Гофман окончил свой рассказ.
– Что ну? – спросил последний, крайне удивленный тем, что друг его не был так же удручен, как он сам.
– Я спрашиваю, – пояснил Вернер, – что во всем этом такого ужасного?
– А то, мой милый, что я теперь знаю: этой женщиной можно обладать только за деньги, и я потерял надежду.
– А почему же ты потерял надежду?
– Потому что мне негде взять пятьсот червонцев, чтобы бросить их к ее ногам!
– Имел же я их – пятьсот червонцев, тысячу, две тысячи…
– Но мне-то где их взять? Боже мой! – вскричал Гофман.
– В Эльдорадо, о котором я тебе говорил, в источнике Пактоля [10]10
Пактоль– золотоносная река в Лидии.
[Закрыть], мой милый, в игре.
– В игре! – воскликнул Гофман, содрогнувшись. – Но ты ведь знаешь, что я поклялся Антонии не играть!
– Ха! – рассмеялся Вернер. – Ты так же клялся ей хранить верность.
Гофман глубоко вздохнул и прижал медальон к сердцу.
– В игре, мой друг, – продолжал Вернер. – Ах! Вот где банк! Это не то что в Мангейме или Гамбурге, который почти банкрот, когда в игре стоит какая-то тысяча ливров. Миллион! Мой друг, миллион! Горы золота! Там, кажется, сосредоточилась вся наличность Франции, нет бумажек, отмененных ассигнаций, потерявших три четверти своей цены. Прелестные луидоры, милые сердцу двойные луидоры, прелестные дублоны {6}6
…милые сердцу двойные луидоры… – Луидор (или луи, «золотой Людовика») – чеканившаяся с 1640 г. французская золотая монета крупного достоинства, стоила 20, а с начала XVIII в. – 24 ливра. В обращении также находились луидоры двойного номинала, называвшиеся дублонами. В 1795 г. луидор был заменен двадцати– и сорокафранковыми монетами.
[Закрыть]. На вот, посмотри.
И Вернер вынул из кармана горсть монет, блеск которых отразился в глазах Гофмана.
– О, нет! Никогда! – вскрикнул Гофман, вспомнив одновременно и предсказание старого офицера, и просьбу Антонии. – Никогда не стану играть.
– Напрасно, с твоим везением в игре ты сорвешь банк.
– A Антония?! Антония!
– Мой милый, кто же ей скажет, что ты играл, что ты выиграл миллион? Кто ей скажет, что с этими деньгами ты позволил себе потешиться с прелестной танцовщицей? Поверь мне, когда ты вернешься в Мангейм с девятьюстами семьюдесятью пятью тысячами ливров, Антония не спросит у тебя, откуда ты взял свои сорок восемь тысяч пятьсот франков дохода и что ты сделал с недостающими двадцатью пятью тысячами франков. – Сказав эти слова, Вернер встал.
– Куда ты? – спросил у него Гофман.
– Иду навестить свою любовницу, актрису Французской комедии, которая удостаивает меня своих милостей. Я награждаю ее половиной своих барышей. Я ведь поэт, и мне близок театр драматический; ты музыкант, и выбор твой пал на Оперу. Желаю счастья в игре, милый друг! Кланяйся от меня мадемуазель Арсене. Не забудь номер дома: сто тринадцать. Прощай.
– О! – прошептал Гофман. – Ты уже сказал мне его, и я не забыл.
И он позволил своему другу Вернеру уйти, не позаботившись даже спросить его адрес.
Слова его друга стали для него, так сказать, материальны – они были рядом, сверкая перед его глазами, жужжа в уши. И действительно, где еще мог Гофман достать золото, как не в игре? Не найден ли единственно возможный путь к успеху в невозможном предприятии? И, боже, Вернер же говорил, что Гофман был уже наполовину неверен своей клятве! Так не все ли равно теперь? Может, пора уже изменить ей окончательно?! Потом, Вернер также сказал, что он может выиграть не двадцать пять тысяч ливров, а пятьдесят, сто тысяч. Существует, определенно, предел полям, рощам, даже самому морю, они имеют границы, но на зеленом сукне пределов нет.
Как счастлив он будет, с какой радостью и гордостью войдет к Арсене в этот самый будуар, из которого его так грубо вытолкали! Каким ужасным презрением он накажет эту женщину и ее любовника, когда вместо ответа на вопрос: «Что вам здесь надо?» – он, подобно новому Юпитеру {7}7
…подобно новому Юпитеру, прольет золотой дождь на эту новую Данаю… – Даная – в греческой мифологии дочь царя города Аргоса Акрисия, которому была предсказана смерть от руки внука и который заключил Данаю в медную башню, куда не было доступа смертному. Однако Юпитер (Зевс) проник к Данае в образе золотого дождя, и она родила героя Персея. Золотой дождь является символом выгоды, богатства, изобилия.
[Закрыть], прольет золотой дождь на эту новую Данаю.
И ведь все это было не игрой его воображения или фантасмагорическим явлением, а возможной реальностью! Все это могло бы сбыться. Шансы были равны и для победы, и для поражения, потому что, как уже известно, в игре Гофману везло.
О, этот сто тринадцатый номер! Как манило его это пламенеющее число, как сиял этот адский маяк, как влек его к этой манящей золотой пропасти, от падения в которую кружится голова. Больше часа Гофман боролся с самой губительной из страстей.
Потом, по истечении этого времени, чувствуя, что уже не в силах противостоять искушению, он бросил на стол пятнадцать су чаевых для официанта и бегом, не останавливаясь, достиг Цветочной набережной. Влетев в свою комнату, схватил последние триста талеров и, не дав себе времени подумать, сел в карету, крикнув:
– В Пале-Рояль!
Номер 113Пале-Рояль в то время назывался Пале-Эгалите, или Дворцом Братства, а позже был переименован в Национальный дворец, потому что республиканцы первым делом меняли названия улиц и площадей, оставляя за собой право возвратить им прежние. Так вот, Пале-Рояль (мы говорим так, потому что нам он знаком под этим названием) был в то время совершенно другим, но это нисколько не умаляло ни его художественной ценности, ни оригинальности, особенно вечером, в тот час, когда туда прибыл Гофман.
Планировка дворца мало чем отличалась от нынешней, за исключением того, что галерея, называемая в наше время Орлеанской, была тогда двухъярусной деревянной постройкой, уступившей впоследствии место залу с шестью рядами дорических колонн, к тому же вместо лип в саду росли каштановые деревья и там, где теперь бассейн, находился цирк, огромное здание, окруженное решеткой, а пространство вокруг него было вымощено плитами.
Не подумайте, что этот цирк был театром. Нет, канатные плясуны и фокусники, выступавшие в Пале-Эгалите, отличались от английского акробата, господина Прайса, который за несколько лет до этого привел в восхищение всю Францию и стал примером для Мазюрье и Ориоля {8}8
Мазюрье и Ориоль– известные французские клоуны.
[Закрыть].
Цирк был занят в это время «Друзьями истины» {9}9
« Друзья истины» (точнее, «Федерация друзей истины») – массовая народная организация, основанная в 1790 г. «Социальным кружком» (см. примеч. ниже) и действовавшая в районах Парижа, населенных ремесленной беднотой и пролетариатом.
[Закрыть], проводившими там свои заседания, которые могли посещать подписчики журнала «Железные уста». При наличии утреннего номера вечером им открывался доступ в это место наслаждений, и они могли слушать речи всех выступавших сотрудников журнала. А говорили те, в похвальном стремлении поддержать и правящих, и управляемых, о непредвзятости законов и о поисках по всему свету друга истины, какой бы национальности, цвета кожи, образа мыслей он ни был, и об этом открытии мечтали возвестить людям. Подул ветер, и что стало с именами, мнениями, тщеславием этих людей?
Однако цирк шумел в Пале-Эгалите, и доносившиеся оттуда крикливые возгласы вливались в общий большой концерт, начинавшийся каждый вечер в саду. Потому что, надо сказать, в эти дни ужасных бедствий Пале-Рояль стал центром, в котором жизнь, угнетаемая днем страшными муками и борьбой, вырывалась на свободу ночью, будто стараясь с последними глотками воздуха вырвать у неизбежной смерти еще и еще удовольствий, наслаждений. В то время как весь город был пустынен и погружен во мрак, когда грозные дозоры бродили, как дикие звери, в поисках какой бы то ни было добычи, когда во многих домах у каминов жители, лишившиеся друга или родственника, казненного или изгнанного, горестно перешептывались о своих опасениях и потерях, Пале-Рояль сверкал своими огнями, как злобный гений. Все его сто восемьдесят арок были ярко освещены; он выставлял посреди всеобщей нищеты своих потерянных женщин, осыпанных бриллиантами, набеленных и нарумяненных, почти обнаженных или облаченных в роскошные шелковые и бархатные платья, прогуливающихся под деревьями и в галереях в окружении бесстыдной роскоши.
Это была жестокая насмешка над безвозвратно ушедшим. Демонстрировать эти создания с их королевскими украшениями означало бросить ком грязи в милое общество нежных, очаровательных женщин, которых республиканский вихрь умчал из Трианона {10}10
Трианон– название нескольких дворцов в садово-парковом ансамбле Версаля; здесь имеется в виду Малый Трианон, построенный Жаком Анжем Габриелем (1698–1782) в 1762 – 1764 гг., любимый дворец Марии Антуанетты.
[Закрыть]к гильотине, подобно пьянице, который влачит по грязи одежды своей непорочной невесты.
Роскошью завладели самые низкие женщины; добродетель по-прежнему прикрывалась рубищем. То была одна из истин, открытых «Социальным кружком» {11}11
« Социальный кружок» – организация демократической интеллигенции в Париже, существовавшая с конца 1789 г. примерно до конца 1791 г. Члены кружка стремились к защите интересов беднейшего населения, пропагандировали принципы равенства и требования уравнительного утопического коммунизма, обосновывая их идеями Руссо и мистически-религиозными доводами первоначального христианства. «Социальный кружок» был популярен среди ремесленной бедноты, издавал несколько газет и имел дочерние организации.
[Закрыть]. Однако чернь Парижа, которая, к несчастью, сначала действует, а потом рассуждает, из чего выходит, что ей остается только считать совершённые ошибки, – чернь, угнетенная нищетой, почти нагая, не сумела найти правильного ответа и не с презрением, но с завистью взирала на этих цариц разврата, этих отвратительных властительниц порока. Но когда толпа заявляла о своем желании обладать этими телами, принадлежавшими всем, у нее требовали золота и, если его не было, ее подло отвергали. Так цинично попиралась великая декларация равенства, обнародованная под звуки топора, начертанная кровью убиенных. Эти развратные женщины Пале-Рояля имели полное право с насмешкой плюнуть на нее.
В дни, подобные описываемым, напряжение в обществе достигало невероятного накала, и такие контрасты становились необходимы: веселье кипело уже не на вулкане, а в нем самом, и легкие, привыкшие дышать серой и пеплом, не удовольствовались бы нежным благоуханием дней минувших.
Итак, Пале-Рояль, возвышаясь над городом, каждый вечер освещал окрестности своим огненным венцом. Словно каменный герольд, он трубил над огромной мертвой столицей: «Наступила ночь, приходите! У меня есть все: богатство и любовь, игра и женщины! Я продаю все, даже смерть. Кто голодает, кто страдает, приходите ко мне – вы увидите наше богатство, вы увидите наше веселье. Если у вас есть на продажу дочь или совесть – приходите! Ваши глаза ослепнут от блеска золота, в ушах будут звенеть непристойные речи, вы по колено погрязнете в пороках, разврате и забвении. Приходите этим вечером, ведь завтра вы, может быть, умрете».
Вот в чем заключалась движущая пружина, побудительная причина. Надо было торопиться насладиться жизнью, пока не настигла смерть. И люди приходили. Но даже в этом гнезде разврата было особое место, самое многолюдное, – там, где шла игра. Именно там добывали то, благодаря чему можно было получить остальное.
Среди всех этих огнедышащих жерл номер сто тринадцать сиял ярче прочих благодаря своему красному фонарю, похожему на чудовищный глаз опьяневшего циклопа по имени Пале-Эгалите. Если у ада и есть номер, то это, конечно, номер сто тринадцать.
О, там все было продумано до мелочей. На первом этаже помещался ресторан, на втором шла игра – в центре здания, разумеется, должно было быть заключено его сердце; на третьем этаже находилось место, где тратились физические силы, подкрепленные на первом, и деньги, выигранные на втором. Мы повторяем: все было продумано так, чтобы золото не выходило за пределы дома. Именно сюда спешил Гофман, романтический возлюбленный Антонии.
Едва Гофман выскочил из своего экипажа и ступил в галерею дворца, как был окружен местными богинями, привлеченными его иностранным костюмом.
– Где номер сто тринадцать? – спросил художник у женщины, взявшей его под руку.
– А! Так ты туда идешь? – воскликнула презрительно эта Аспазия. – Вот, мой миленький, это там, где висит красный фонарь. Но постарайся сберечь два червонца и вспомнить про номер сто пятнадцать.
Гофман бросился в указанном направлении, как Курций бросился в пропасть, и минуту спустя уже был в игорной зале. Там было шумно, как на аукционе. По правде сказать, и продавалось там многое.
Комнаты, украшенные позолотой, сверкающими люстрами, цветами, были заполнены прекраснейшими женщинами, одетыми с еще большей роскошью и еще более обнаженными, чем те, что встретили его внизу. Отовсюду слышался шум, покрывавший все прочие, – то был шум золота, то было биение этого грязного сердца. Гофман миновал залу, где шла карточная игра, и прошел туда, где была рулетка.
Вокруг огромного стола, покрытого зеленым сукном, стояли игроки – люди, собравшиеся здесь с единственной целью. Среди них были молодые, старые, были такие, которые обтерли об этот стол рукава не одного пиджака. Тут были люди, потерявшие отца накануне, или в то же утро, или даже в самый вечер, но их мысли были целиком и полностью устремлены к бегущему шарику.
Одно чувство живет в груди игрока – желание, и это чувство живет и питается за счет всех остальных. Господин Бассомпьер {12}12
Бассомпьер, Франсуа де(1579–1646) – французский военный деятель и дипломат, маршал Франции; любимец Генриха IV.
[Закрыть], которому, в то время как он готовился танцевать с Марией Медичи, сообщили: «Ваша матушка умерла», ответил: «Матушка не умрет, пока я не закончу танцевать». Так вот, господин Бассомпьер был добрым сыном в сравнении с игроками. Если бы кому-нибудь из них сказали подобное, он даже не ответил бы: во-первых, потому что для этого надо было оторваться от игры, а во-вторых, игрок, лишенный сердца, во время игры не владеет даже разумом. И даже когда он не играет, ничего не меняется, потому что тогда он все равно думает только об игре.
Но и в его порочности можно найти положительные черты. Игрок воздержан, терпелив, неутомим. Если бы он мог употребить свои лучшие качества в благих целях, всю свою необъятную душу, растрачиваемую в игре, посвятил благородному делу, он стал бы несомненно величайшим человеком на свете.
Никогда Юлий Цезарь, Ганнибал или Наполеон, совершая свои знаменитые подвиги, не могли бы похвастаться решимостью, которой наделен самый безвестный игрок. Честолюбие, любовь, плотские желания, сердце, разум, слух, обоняние, осязание – одним словом, все жизненные двигатели человека сосредотачиваются на одном: на игре. И не подумайте, что игроку важен выигрыш – это первое, что его привлекает к игре, но заканчивает он тем, что играет ради самой игры. Для него наслаждение – видеть карты, сыпать золотом, чтобы испытывать эти ощущения, не сравнимые ни с чем, эти метания от выигрыша к проигрышу, между этими двумя полюсами, одним обжигающим как огонь, другим холодным как лед, эти ощущения подхлестывают его, как шпоры подгоняют коня. Они дают несчастному иллюзию полноты бытия, они поглощают, подобно губке, все способности его души, удерживают их и по окончании игры отпускают, но только затем, чтобы позже захватить с новой силой.
Что делает пристрастие к игре сильнее всех других – это то, что ее невозможно удовлетворить. Она подобна любовнице, всегда обнадеживающей, но никогда не отдающейся. Она убивает, но не утомляет!
Страсть к игре есть человеческая истерия. Для игрока все умерло: семейство, друзья, отечество. Его горизонт – карты и рулетка. Его отечество – стул, на котором он сидит, зеленый стол, на который он опирается. Приговорите его к костру, подобно святому Лаврентию, и оставьте играть – я ручаюсь, что он не почувствует огня и даже не обернется.
Игрок молчалив. Слова ему ни к чему. Он играет, обыгрывает, теряет; это не человек, это машина. Зачем говорить? Поэтому шум в залах создавали не сами игроки, а крупье, сгребавшие золото и кричавшие гнусавыми голосами:
– Делайте ваши ставки!
В эту минуту Гофман не мог быть наблюдателем, страсть господствовала над ним, иначе он составил бы целую коллекцию любопытных замечаний.
Юноша проворно проскользнул между игроками и остановился у края зеленого сукна. Он очутился между человеком в республиканской куртке, стоявшим у стола, и стариком, сидевшим и делавшим расчеты карандашом на листке бумаги. Этот старик, потративший всю свою жизнь на то, чтобы вычислить беспроигрышную ставку, на закате своих дней пытался извлечь из нее ожидаемую пользу. Но, отдав свои последние гроши, он лишь стал свидетелем краха своих надежд. Беспроигрышная ставка так же неуловима, как и человеческая душа.
Среди мужчин, сидевших или стоявших, мелькали женщины, которые опирались на их плечи, рылись в этом золоте и с невероятной ловкостью, не участвуя в игре, умели найти способ выигрывать и за счет выигрыша одних, и за счет проигрыша других. При виде стаканов, полных золота, и пирамид серебра трудно было поверить в общую нищету среди населения.
Человек в республиканской куртке бросил пачку бумажек на один из номеров.
– Пятьдесят ливров, – произнес он, объявляя свою ставку.
– Что это такое? – спросил крупье, приблизив к себе эту кучу грабельками и взяв ее в руки.
– Ассигнации, – ответил мужчина.
– У вас нет других денег, кроме этих?
– Нет, гражданин.
– Так уступите место другому.
– Зачем это?
– Потому что мы не принимаем ассигнации.
– Это государственные деньги.
– Пусть пригодятся государству, а нам их не надо.
– Что за странные деньги, – заметил мужчина, взяв назад свои ассигнации, – и проиграть их нельзя. – И он отошел, вертя купюры в руках.
– Делайте ставки! – прокричал крупье.
Гофман был игроком, мы уже знаем, но на этот раз не игра, а жажда денег привела его сюда. Лихорадка жгла его душу, как огонь кипятит воду.
– Сто талеров на двадцать шесть! – воскликнул он.
Крупье посмотрел на немецкую монету так же, как на ассигнации.
– Ступайте разменять, – сказал он юноше, – мы не берем иностранные монеты.
Гофман как сумасшедший кинулся к меняле, который тоже оказался немцем, и обменял свои триста талеров на золото, что составило сорок червонцев. В это время рулетка уже сделала три круга.
– Пятнадцать червонцев на двадцать шесть! – крикнул Гофман, бросаясь к столу и придерживаясь с непонятным упрямством того номера, который прежде выбрал, потому что именно на этот номер мужчина с ассигнациями хотел сделать свою ставку.
– Игра началась, – произнес крупье.
И шарик побежал. Сосед Гофмана сгреб две горсти золота и бросил их в шляпу, которую держал на коленях, но крупье пригреб пятнадцать червонцев Гофмана и многие другие.
– Выиграл номер шестнадцатый.
Гофман чувствовал, что лоб его покрылся потом, голова была словно зажата в тисках.
– Пятнадцать червонцев на двадцать шестой, – повторил он.
Остальные игроки назначили другие номера, и шарик снова пустился в путь. На этот раз все ставки пошли в банк. Шар попал в ячейку с нулем.
– Десять червонцев на двадцать шесть, – прошептал Гофман, задыхаясь. Потом, подумав, сказал: – Нет, только девять.
И забрал один червонец, как последнюю надежду, оставив его на решающий удар. Вышел номер пятьдесят. Золото скатилось со стола, как волны с берега при отливе. Сердце юноши замерло; перед его глазами возникли лица: насмешливое – Арсены и печальное – Антонии, но он судорожно бросил свой последний червонец на двадцать шесть.
Ставки были сделаны в одну минуту.
– Игра началась! – крикнул крупье.
Гофман следил горящими глазами за вертящимся шариком, будто перед ним сейчас пролетала его собственная жизнь. Вдруг он откинулся назад, закрыв лицо обеими руками. Он не только проиграл, но у него не осталось за душой ни гроша. Сидевшая за столом женщина, которую всякий мог еще минуту назад заполучить за двадцать франков, испустила радостный крик и забрала горсть выигранного золота. Гофман отдал бы десять лет жизни за один из червонцев этой женщины.
Он, как безумец, стал обшаривать карманы, чтобы убедиться в очевидном. Но карманы были пусты, он только почувствовал на груди что-то круглое, подобное червонцу, и проворно схватился за него. То был медальон покинутой им Антонии.
– Я спасен! – закричал несчастный.
И поставил золотой медальон на двадцать шестой номер.