Текст книги "Блэк"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Глава XIV
ВОЗВРАЩЕНИЕ ВО ФРАНЦИЮ
К счастью, умирая, капитан поручил Дьедонне исполнить его последнюю волю.
Он хорошо знал своего друга, когда говорил ему, что хлопоты, связанные с возвращением его тела во Францию, послужат для шевалье пусть мучительным, но все же развлечением.
Одиночество – вот чего больше всего страшатся слабые натуры, и только избранные, одни они осмеливаются остаться наедине со своими мыслями, отрешиться от всего и от всех, чтобы посвятить себя страданию; большая же часть человечества, напротив, спешит распалить себя, довести проявления своего горя до крайней стадии возбуждения и отчаяния, как будто предчувствуя, что вслед за опустошением придет спокойствие и умиротворение.
«Дофин», совершавший кругосветное плавание, во время которого на стоянке в Маниле на борт и была занесена желтая лихорадка, направлялся к берегам Франции, намереваясь обогнуть мыс Горн. Он отплывал на следующий день.
Именно это и надо было шевалье. Оставшись один, он возненавидел этот земной рай, где был так счастлив со своим другом.
Он написал письмо капитану «Дофина» с просьбой взять на борт его самого и гроб с телом его друга.
Молодой врач взялся уладить это дело; он ушел, сказав, что сможет это сделать без малейших трудностей.
Вернувшись в хижину, он застал Дьедонне дающим объяснения местным плотникам, как изготовить гроб по французскому образцу. На острове росло железное дерево, самое подходящее из всех древесных пород для такого рода изделий.
Дьедонне снял с шеи капитана изящный ключик от сундучка, а поскольку капитан во время агонии неоднократно обращал свой взор к этому предмету, как бы поручая его шевалье, он повесил этот ключ себе на шею, счастливый, что может прижать к своей груди эту реликвию, оставшуюся ему от друга.
Затем он распорядился завернуть тело капитана а кусок самой белой материи, какую только можно было отыскать, собственноручно украсил дно гроба листьями пандануса и банановой пальмы, положил тело на эту мягкую подстилку, которую женщины острова в изобилии усыпали цветами, вынутыми из своих волос и из-за ушей, в последний раз поцеловал своего друга в лоб и приказал забить крышку гроба. При каждом ударе молотка его сердце обливалось кровью; но как ни тяжело ему было, как ни хотелось бежать прочь, он оставался рядом с гробом до тех пор, пока не был забит последний гвоздь.
Тем временем наступила ночь.
Шлюпка с «Дофина» должна была забрать и мертвого, и живого лишь завтра утром; а поскольку хозяева хижины из-за распространенного среди местных жителей суеверия воспротивились тому, чтобы тело капитана оставалось эту ночь под крышей их дома, Дьедонне пришлось положить гроб под то апельсиновое дерево, куда приходила спать Маауни в его первую ночь пребывания на острове.
Затем он расстелил свой матрас, одним концом положив его на гроб.
И, не переставая плакать, лег спать; голова его покоилась на гробе капитана.
На следующий день он собрал все вещи, принадлежавшие Думеснилю: одежду, оружие, трости и т. д.
Главное место среди этих предметов занимала шкатулка.
Но Дьедонне чувствовал, что у него пока не хватает сил открыть этот сундучок; вероятно, в нем хранилось некое завещание, какие-то распоряжения, сделанные на случай смерти, которые могли бы разбить сердце шевалье.
Он сказал себе, что будет правильным открыть его во Франции, в Шартре, вечером того дня, когда тело капитана будет предано земле.
Затем он раздал своим безутешным подругам, конечно же, лучшую часть отдав Маауни, все те мелкие предметы, которыми эти наивные дети природы, казалось, так страстно желали завладеть.
Час настал, за шевалье пришла лодка; помимо четверых гребцов, в ней было четверо матросов, боцман и доктор.
Все жители Папеэти провожали гроб и шевалье до самого берега моря.
Они любили капитана, человека честного и прямого, но сурового.
Они обожали шевалье, человека мягкого, с нежным сердцем, всегда готового подарить что-нибудь; а когда он не дарил сам, то позволял брать.
Мужчины, дойдя до берега моря, простились со своим гостем.
Женщины же не пожелали расстаться с ним здесь: они бросились в море и подобно сиренам поплыли вокруг лодки.
Некоторые, посчитав дистанцию несколько длинною, прокричали шевалье свое прощальное приветствие и покинули его на полпути.
Но пятеро или шестеро держались бодро и, подплыв к кораблю, Дьедонне, будь он магометанином, вполне мог бы еще иметь согласно завету пророка четыре законных жены.
В тот миг, когда шевалье поставил ногу на трап корабля, Маауни вся в слезах бросилась ему на шею, вопрошая, не желает ли он увезти ее с собой во Францию.
Мысль о жертве, на которую ради него была готова пойти эта прекрасная дочь природы, глубоко тронула шевалье; он заколебался, не принять ли ему эту жертву, но вспомнил совет своего друга: «Не отдавай больше никому своего сердца, даже кролику: его могут насадить тебе на вертел».
Он ожесточил свое сердце, отвернул голову, отстранил прекрасную Маауни и устремился на палубу корабля.
Таитянки еще некоторое время кружили вокруг брига подобно сиренам; но их друг шевалье не показывался, и они стали удаляться, отплывая к острову.
Два или три раза Маауни останавливалась и поворачивала голову в сторону брига; но, не видя Дьедонне, она уверилась, что окончательно покинута, нырнула, чтобы смыть свои слезы, и появилась на поверхности с улыбкой на устах.
Мы упоминаем об этом, чтобы наши читатели, убаюканные романсами, в которых юные островитянки, покинутые европейцами, умирали от тоски, поджидая их на берегу моря, обратив свой взор в ту сторону, где корабль неблагодарного скрылся на горизонте; для того мы упоминаем вам об этом, чтобы наши читатели не предавались чрезмерному умилению по поводу судьбы таитянской Ариадны.
Дьедонне не появился больше на палубе, потому что устраивал в своей каюте гроб с телом своего друга; он решил не расставаться с ним ни на мгновение в течение всего плавания.
В то время как он был занят этими хлопотами, в каюту вошел премилый черный спаниель, с любопытством следя своими большими умными, почти человеческими глазами за действиями шевалье.
Заметив его, шевалье рухнул на стул и принялся плакать.
Он вспоминал эту трогательную фразу, которую вчера утром, всего лишь двадцать четыре часа назад, произнес его друг: «Если переселение душ существует, я буду умолять милосердного Бога надеть на меня шкуру собаки, в образе которой, где бы я ни был, я разорву свою цепь, отыщу тебя, и мы соединимся вновь».
Он обнял обеими руками голову собаки – так, будто это была голова человека.
Собака, без сомнения, напуганная подобным проявлением чувств, тем более что шевалье, вероятно, при этом не проявил особой осторожности, убежала.
С глазами, полными слез, шевалье спросил у матроса, помогавшего ему устанавливать гроб, кому принадлежит этот прелестный спаниель, столь любопытный и одновременно столь пугливый.
Матрос ответил, что это собака одного из пассажиров, и, вероятно, чтобы шевалье меньше придавал значения ее исчезновению, добавил, что она вчера вечером родила четырех великолепных щенков, но трех из них утопили в море, и, по всей видимости, именно страх, что и с четвертым тоже может что-нибудь случиться, помешал ей со всей пылкостью ответить на ласки шевалье.
«Впрочем, – заметил тот, покачав головой, – мне настойчиво советовали никому не отдавать свое сердце; собака хорошо сделала, что убежала, иначе я был бы вынужден ее прогнать».
Матрос расслышал эти слова шевалье, но поскольку он был человеком сдержанным и неболтливым, то, хотя и не понял их значения, не стал спрашивать объяснения у шевалье.
Вечером подул благоприятный ветер, и капитан решил выйти в море; подняли якорь и взяли курс на Вальпараисо, куда «Дофин» должен был доставить одного из своих пассажиров.
Шевалье не забыл, какие мучения доставила ему морская болезнь во время плавания из Гавра в Нью-Йорк и из Сан-Франциско на Таити; поэтому первое, что он сделал, когда почувствовал, как корпус корабля сотрясается под его ногами, так это лег на свою койку и препоручил заботу о себе своему матросу.
Это было весьма своевременным и нужным шагом: три дня, в течение которых шевалье не осмелился отважиться выйти на палубу, стояла превосходная погода, но после этого налетел шквал, и море было неспокойным целых две недели.
Все это время шевалье пролежал в каюте, еду ему подавали в постель, и каждый день он видел, как вслед за матросом в каюте появлялся спаниель, прекрасно знавший, какую выгоду сулит ему этот маневр: шевалье едва притрагивался к приносимым ему кушаньям, и они почти не тронутыми доставались собаке.
На восемнадцатый или девятнадцатый день, когда на море по-прежнему штормило и шевалье все так же оставался в своей постели, собака пришла как обычно, но на этот раз за ней следовал ее детеныш, который, неуверенно передвигая разъезжающиеся лапы, принялся бегать по палубе. Щенок, миниатюрная копия своей матери, был очарователен.
Несмотря на свою решимость ни к кому и ни к чему не привязываться сердцем, шевалье осыпал ласками маленького Блэка – так звали юного спаниеля, – угощая его мелкоколотым сахаром, который тот весь тщательно слизал с его руки вплоть до малейших пылинок сахарной пудры, застрявших в складках его ладони.
Раз десять в голову шевалье приходило спросить у матроса, не думает ли тот, что хозяин щенка собирается от него избавиться; но в эти минуты он вспоминал совет Думесниля: «Никому не отдавай своего сердца», – и тогда он отвергал эту идею подарить кому бы то ни было, пусть даже собаке, частицу своего сердца, которое должно было все целиком принадлежать его другу.
При любых других обстоятельствах Дьедонне утомило бы это долгое одиночество, и он сделал бы над собой некоторые усилия, даже рискуя увеличить свое недомогание.
Но не забывайте, в каюте он был не один. Рядом с ним находилась частица его самого, которую смерть так беспощадно вырвала у него, и он испытывал нечто вроде чувства удовлетворенного самолюбия, свойственного некоторым натурам с нежным сердцем, говоря себе, что его нежность будет неистощима, а слезы никогда не иссякнут.
Прошло еще четыре или пять дней, а море все еще продолжало волноваться; наконец однажды утром без какого-либо перехода корабль вдруг застыл неподвижно.
Дьедонне позвал своего матроса и поинтересовался у него, в чем причина этого затишья.
Матрос ответил, что они встали на рейде Вальпараисо, и если шевалье пожелает встать, то увидит побережье Чили и вход в эту долину, столь прекрасную, что она была названа Вальпараисо, что означает райская долина.
Шевалье заявил, что он поднимется с постели; но, поскольку Блэк и его мать находились в каюте, он прежде всего приступил к своей обычной раздаче: матери – хлеба и мяса, а щенку – сахара.
В самый разгар их пиршества пронзительный свист заставил вздрогнуть взрослого спаниеля, который, подняв голову, застыл в нерешительности.
Второй раздавшийся свисток, сопровождаемый именем Дианы, покончил со всеми колебаниями; несомненно призываемая своим хозяином, собака исчезла, а вместе с ней и щенок.
Шевалье, почувствовав, что корабль стоит прочно, решил привести себя в порядок и подняться на палубу.
Это заняло у него приблизительно около получаса.
В тот момент, когда его голова показалась в люке, от корабля отошла лодка, чтобы высадить на берег пассажира, которого должны были доставить в Вальпараисо.
Машинально шевалье, ослепленный великолепием спектакля, который представал его взору на этом восхитительном побережье Чили, подошел к борту корабля.
Его взгляд упал на лодку, отошедшую от корабля уже шагов на сто.
Шевалье вздохнул.
В лодке, положив морду на колено пассажира, покидавшего корабль, сидел красавец спаниель.
Шевалье позвал своего матроса.
– Франсуа! Блэка и его мать увозят навсегда? Они уже не вернутся?
– Именно так, господин шевалье, – ответил матрос. – Эти двое животных принадлежат господину Шалье, и они последуют за ним.
Дьедонне вспомнил это имя.
Так звали того друга, к которому на борт «Дофина» приезжал Думесниль и который послужил невинной причиной смерти капитана.
Но хотя Шалье и был неповинен в этой смерти, это не помешало Дьедонне затаить против него зло и обиду.
– А! – сказал шевалье. – Я очень доволен, что он убирается прочь, этот господин Шалье, которого так любил Думесниль: мне было бы больно видеть его. Однако, – добавил он, – я сожалею о щенке.
Затем с жестом, выражающим задумчиво-грустное удовлетворение, он продолжал:
– Пусть будет так. Это счастье, что эта собака не осталась на борту, я стал к ней привязываться.
На следующий день корабль отплыл и через два месяца пришвартовался в Бресте.
Наконец, через неделю после высадки во Франции шевалье со своим скорбным багажом въехал в Шартр.
Глава XV,
В КОТОРОЙ ШЕВАЛЬЕ ОТДАЕТ ПОСЛЕДНИЙ ДОЛГ КАПИТАНУ И ПОСЕЛЯЕТСЯ В ШАРТРЕ
Шевалье остановился в гостинице и немедля навел справки.
У капитана Думесниля когда-то была в Шартре семья; но, как он и говорил Дьедонне, от его семьи не осталось в живых ни одного человека.
Однако многие жители Шартра когда-то хорошо знали капитана и отдавали должное его мужеству и порядочности.
Шевалье разыскал могильщика, тот показал ему склеп семьи Думесниля; капитан был прав: одна из ниш была свободна.
Шевалье позаботился выправить с помощью доктора, капитана и его помощника с «Дофина» свидетельство о смерти, удостоверяющее кончину и личность Думесниля.
Имея на руках такое свидетельство, он мог потребовать и получить это последнее мраморное ложе, на котором его друг будет спать вечным сном.
Он послал письменные уведомления всем влиятельным лицам и именитым жителям города и поместил в газетах объявления о том, что капитан Думесниль умер и будет похоронен в следующий понедельник.
Между письменными уведомлениями, объявлениями в газетах и похоронами должна была пройти неделя.
Таким образом, если у Думесниля и оставались какие-либо родственники, то они были бы предупреждены.
Если они проживали в окрестностях Шартра, то у них было время приехать и принять участие в погребальной процессии.
Если же они были где-то далеко, то они могли бы написать, дать о себе знать и заявить о правах на наследство капитана, наследство, состоявшее всего из нескольких сотен франков, поскольку у капитана не было других источников дохода, кроме тысячи четырехсот или тысячи пятисот франков пенсии.
Похороны состоялись через неделю, то есть по истечении положенного срока; никто из родственников на них не появился, зато присутствовал весь город.
Шевалье возглавлял траурное шествие, и, видит Бог, ни один сын не горевал бы сильнее о смерти отца, чем Дьедонне горевал о смерти друга.
Его слезы, до конца не выплаканные, ждали только подходящего момента, чтобы вновь пролиться, и он испытал непередаваемое блаженство, когда почувствовал, как они заструились у него по щекам.
Когда гроб с телом положили в нишу фамильного склепа, шевалье де ля Гравери пожелал сказать несколько слов этой толпе людей, которые, половина из любопытства, а половина из чувства симпатии, шли за гробом с телом капитана Думесниля до самого кладбища; но рыдания задушили его.
Это был лучший способ выразить свою признательность; с этого момента, если шевалье и не слыл в городе за большого, умника, то в нем видели совсем другие достоинства – его нежное и чувствительное сердце. Де ля Гравери проводили до дверей его гостиницы.
И только войдя к себе в комнату, шевалье наконец действительно остался один.
Но он еще не наплакался вволю.
Он собрал различные предметы, принадлежавшие капитану, среди них был и дорожный несессер.
Эти святые реликвии вызвали новые слезы на его глазах.
Тогда он принял решение остаться в Шартре; он не испытывал особой любви ни к одному месту на свете; такой унылый и такой по провинциальному тихий город, как Шартр, со своим гигантским собором, постоянно вздымающим в небо две руки, будто моля Господа о милосердии, прекрасно подходил ему.
Он не хотел никого видеть из своих прежних друзей, никого, кто бы знал его жену и мог бы спросить его, что с ней сталось.
И, однако, странное дело, он вернулся во Францию, влекомый смутной надеждой вновь встретиться с Матильдой.
На углу любой улицы, за который он поворачивал, ему мнилось, что вот сейчас он окажется лицом к лицу с ней, и что она кинется ему на шею с криком: «Это ты!»
В тот же день он стал подыскивать себе дом и на улице Лис нашел тот, который мы вам уже описали.
Он ему показался подходящим во всех отношениях.
Шевалье пригласил торговца мебелью, заказал ему обстановку по своему вкусу и написал своему нотариусу, прося того прислать принадлежавшие ему деньги, а также самые ценные предметы мебели и столовое серебро, которые Думесниль после катастрофы поместил в надежное место.
Нотариус, который во время семилетнего отсутствия шевалье высылал ему всего лишь половину от суммы его доходов, мог иметь в своем распоряжении от тридцати до сорока тысяч франков.
Помимо этого, шевалье имел еще двадцать тысяч ливров ренты.
А с двадцатью тысячами ливров ренты в таком городе, как Шартр, можно считать себя сказочно богатым.
Через неделю дом был готов принять шевалье.
Его водворение там стало целым событием.
Мы уже описывали, вы это не забыли, с каким комфортом были обставлены салон, комната для хранения вин и различных солений и копченостей, а в особенности спальня.
Но в ту пору мы умышленно ни слова не сказали о туалетном столике шевалье.
Вы еще не забыли о несессере, который он унаследовал от своего друга Думесниля, и о том, с каким беспокойством тот поручил его вниманию этот несессер в последние минуты своей жизни.
В первый вечер своего новоселья шевалье решился открыть его.
Собравшись с силами, сосредоточившись, он сел на свой прекрасный ковер из Смирны, поставил несессер между ног и открыл его, не забыв заранее приготовить носовой платок.
Так оно и было, первые же увиденные им вещи вновь прорвали плотину его слез.
Это были повседневные предметы туалета, принадлежавшие капитану, который всегда тщательным образом следил за своей особой.
Шевалье один за другим вынул их из ячеек и расставил вокруг себя.
Дойдя до последнего, он заметил, что несессер имеет двойное дно.
Он стал искать его секрет и довольно легко обнаружил, так как мастер, из чьих рук вышел несессер, не задавался особой целью утаить его.
В этом секретном отделении хранился аккуратно запечатанный и перевязанный пакет, на конверте которого шевалье прочел следующее:
«Я прошу моего друга де ля Гравера во имя двух священных понятий: дружбы и чести – вручить этот пакет мадам де ля Гравери, если он когда-либо увидится с ней; в противном же случае сжечь его в тот же день, когда ему станет известно о ее смерти, НЕ ПЫТАЯСЬ УЗНАТЬ ЕГО СОДЕРЖАНИЕ.
Думесниль»
Шевалье на минуту задумался; но потом ему пришло в голову, что Думесниль виделся с Матильдой, пока он, Дьедонне, лежал со сломанной ногой, и она, вероятно, дала ему какое-то поручение, которое он сумел или не сумел исполнить, а в этом пакете содержится его ответ.
И он аккуратно положил пакет обратно на дно несессера, закрыл его, повесил ключ себе на шею, поставил несессер в шкафчик, находившийся у изголовья его кровати, и разложил на туалетном столике все вещи, служившие когда-то капитану, которыми в память о последнем он хотел теперь пользоваться сам.
В течение нескольких дней воспоминания об этом запечатанном и перевязанном пакете приходили ему на ум; но никогда у шевалье даже и мысли не возникало вскрыть его, чтобы посмотреть, что в нем заключено.
Будучи совершенно одиноким в чужом городе, Дьедонне был избавлен от необходимости выслушивать банальные выражения сочувствия, которые вместо того, чтобы утешить, лишь ожесточили бы такое сердце, как у него.
Безразличие окружающих послужило лучшим лекарством для его горя. Предоставленное само себе, никем не поддерживаемое извне, оно притупилось тем быстрее, чем сильнее были его проявления.
Тогда шевалье впал в глубокую, но тихую печаль, и в таком расположении духа он поселился в своей новой обители.
Накануне в одном из офицеров гарнизона он узнал одного из своих прежних товарищей-мушкетеров; он заколебался, стоит ли ему возобновлять это знакомство, но, вспомнив, что на следующий лень гарнизон покидает город, он перестал видеть в этом какое-либо неудобство для себя.
Офицеру стоило больших трудов узнать его: они не виделись почти восемнадцать лет.
Дьедонне стал расспрашивать о людях, которых он оставил когда-то молодыми, блистающими, полными жизни и здоровья.
Многие из них уже лежали в могилах, как старики, так и юноши; смерть не разбирает, кто перед ней, и не имеет привязанностей; однако порой она, похоже, умеет ненавидеть.
На шевалье произвел сильнейшее впечатление этот постоянно повторяющийся ответ, который сопровождал большинство его вопросов:
– Он скончался!
Он был настолько поражен, что благодаря этой некрологической беседе, считая тех, кто не явился на перекличку, подобно генералу, считающему павших на поле битвы, он еще крепче утвердился в своем решении, внушенном Думеснилем и в глубине сердца уже одобренном им самим: отрешиться отныне от этих эфемерных привязанностей, заставляющих столькими тревогами и волнениями платить за те немногочисленные радости, которыми они скупо одаряют, словно бросают милостыню. Он решил оградить себя от всего, что могло бы отныне нарушить покой его существования; а для начала, распрощавшись с офицером, с которым он, вероятно, не должен был больше увидеться, поскольку тот на следующей неделе уезжал в Лилль, он дал сам себе слово никогда не наводить справки о том, что стало с его старшим братом, и это было не так уж трудно, ни даже, что было в действительности новой жертвой с его стороны, – о судьбе Матильды.
Обособившись подобным образом от всего и от всех, Дьедонне оставалось делать только одно: предаться культу своей собственной персоны, поначалу методично, затем фанатично, и, наконец, довести его до подлинного обожествления самого себя.
С обществом Шартра он установил только те отношения, которые были необходимы, чтобы не стать объектом назойливого любопытства; ведь всякое проявление крайней эксцентричности вызывает пристальный интерес в провинции, где человек, проживавший ранее в Париже, совершает самую большую ошибку, считая, что сможет обойтись без какого-либо знакомства с провинциалами.
Шевалье особенно заботливо следил, чтобы его отношения из вежливых и доброжелательных не перерастали в близкие и дружеские. Если в небольшом кругу своих знакомых он позволял себе поддаться очарованию беседы, если вследствие каких-либо благоприятных обстоятельств он чувствовал некоторую симпатию к мужчине; если крючковатые атомы его рассудка или его сердца грозили соединиться с такими же атомами женщины, молодой ли, старой ли, красивой или уродливой, он рассматривал это расположение своего духа как предостережение свыше и бежал от мужчины или женщины, слишком милого и обходительного создания, как будто это создание вместо того, чтобы подарить ему нежную дружбу, могло заразить его чумой. Он оставлял свое лучшее обхождение для глупцов и для злых людей, которых, несмотря на малую населенность старого Шартра, было предостаточно в этом городе, избранном для себя шевалье.
Шевалье де ля Гравери придерживался не менее строгих правил и в своей личной жизни.
Он изгнал из своего дома кошек, собак и птиц, в которых видел повод для терзаний и неприятностей.
У него была всего лишь одна служанка; он нанял ее, так как она превосходно готовила, но была при этом стара и сварлива, и шевалье всегда мог ее держать на почтительном расстоянии от своего сердца, безжалостно прогоняя ее прочь, но не тогда, когда она его раздражала, а, напротив, когда он замечал, что ему весьма приятно ее обслуживание.
В этом отношении небо, казалось, задалось целью осчастливить шевалье, дав ему Марианну, то есть ту служанку, которая во второй главе этой истории, как мы видели, обрушила целый водопад на голову своего хозяина и собаки, встреченной шевалье.
Марианна была уродлива, и она сознавала это, что в немалой степени сформировало у нее один из самых отвратительных характеров, с которыми шевалье когда-либо посчастливилось встретиться.
Сердечные огорчения – а, несмотря на недостатки своей внешности, Марианна обладала сердцем, – сердечные огорчения ожесточили ее характер, и под благовидным предлогом мести одному улану, изменившему ей, она третировала беднягу шевалье, не подозревая о том удовольствии, которое доставляла ему; ведь он имел в ее лице такую служанку, к которой при всем желании было невозможно привязаться. Но признаемся, что дерзость Марианны, ее злобный и сварливый нрав, ее безумные требования были не единственными качествами, говорившими в ее пользу в глазах шевалье.
Марианна имела неоспоримое превосходство искусной поварихи над самым хваленым шеф-поваром Шартра, о котором мы упоминали в самом начале нашего повествования.
Чревоугодие стало любимым грехом де ля Гравери. Иссушив свое сердце, он позволил желудку развиться до невероятных размеров; меню ужина играло огромную роль в его жизни, и, хотя расстройство желудка порой доказывало ему, что, подобно всем земным наслаждениям, чревоугодие имеет свою обратную сторону, нетерпение, с которым он каждый день ждал того часа, когда сядет за стол, от этого не становилось меньше, а кулинарное искусство Марианны не падало в его глазах.
Понемногу де ля Гравери настолько привык к этому существованию отшельника, что малейшие случайности, нарушавшие его покой, превращались для шевалье в целое событие; жужжание комара вызывало у него лихорадку; а поскольку он, подобно всем людям, которые сверх меры поглощены заботами о своей собственной персоне, дошел до того, что без конца щупал пульс и изучал свой душевный настрой, то время от времени его покой все еще нарушался; однако возмутителями спокойствия были ничтожные атомы, которые в его взволнованном воображении, как в микроскопе, увеличивались в десятки раз. В последнее время, застывший в оцепенении от этого полного отсутствия каких-либо эмоций, он так сильно боялся всего, что могло бы нарушить его покой, что подобно трусам испытывал страх перед самим страхом.
Было бы, однако, неправильным утверждать, что сердце де ля Гравери стало злым, что он позаимствовал некоторую жесткость и твердость у той раковины, в которой укрылся; но мы должны признать, что вследствие этой постоянной заботы о самом себе его первоначальные качества, достигавшие предела в своем проявлении, а потому превращавшиеся в недостатки, значительно притупились, и теперь уровень их эмоциональности был столь же низок, сколь ранее был высок их накал. Его доброта стала негативной, он не мог выносить мучений себе подобных; но его гуманизм проистекал скорее из нервного потрясения от самого вида страданий, нежели из чувства подлинного милосердия. Он охотно удвоил бы сумму раздаваемой милостыни, лишь бы это его избавило от вида нищих; жалость стала для него всего лишь неким ощущением, в котором сердце перестало принимать какое-либо участие, и чем больше он старел, тем больше его сердце застывало.
Пороки и добродетели похожи на любовниц: если в течение месяца, будучи разлученными с любимой женщиной, мы не стремимся вновь оказаться рядом с ней, то по прошествии этого месяца мы сможем прекрасно обойтись без нее весь остаток нашей жизни.
Вот каким был шевалье де ля Гравери через восемь или девять лет своего пребывания в Шартре, то есть в тот момент, когда началась эта история.