Текст книги "Дочь маркиза"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
– Нет, не так, – прервала ее Катрин Эврар, – у меня словно было предчувствие. Это он, несчастный, крикнул: «Впустите ее, пусть войдет!» Ах, – добавила она, всхлипывая, – от судьбы не уйдешь, – и повалилась на стул.
– Бедняжка! – прошептала Шарлотта, глядя на нее с состраданием. – Я и не думала, что такое чудовище можно любить.
– Что произошло между вами и гражданином Маратом, когда вы вошли? – спросил полицейский комиссар.
– Он такой урод, что я испугалась и остановилась на пороге.
«Это вы написали мне, что привезли новости из Нормандии?» – спросил он. «Да», – ответила я. «Подойдите и рассказывайте. Жирондисты в Кане?» – «Да». – «И их радушно приняли?» – «С распростертыми объятиями». – «Сколько их?» – «Семеро». – «Назовите их». – «Там Барбару, там Петион, там Луве, там Ролан, там…»
Он прервал меня: «Ладно, не пройдет и недели, как всем им отрубят голову».
Эти слова стали его смертным приговором самому себе. Я ударила его ножом. Он успел только произнести: «Ко мне, славная моя подруга!» – и испустил дух.
– Вы ударили его сверху вниз? – спросил полицейский комиссар.
– Я так стояла, что не могла ударить по-другому.
– И потом, – добавил полицейский комиссар, – если бы вы ударили плашмя, то могли бы попасть в ребро, и тогда удар не был бы смертельным.
– Кроме того, – с гнусной ухмылкой сказал капуцин Шабо, который тоже был здесь, – она, наверно, потренировалась заранее.
– О, презренный монах, – произнесла Шарлотта, – он, кажется, принимает меня за убийцу!
Солдаты решили, что должны отомстить за Шабо, и больно ударили Шарлотту.
Дантон рванулся к ним. Я удержала его:
– Постойте, вы уже видели все, что хотели, не правда ли?
– И вы тоже? – спросил он.
– О, я увидела даже больше чем хотела.
– Ну что ж! Тогда идем отсюда.
В дверях мы столкнулись с Камиллом Демуленом: его тоже привело сюда любопытство.
– Ну как? – вполголоса спросил его Дантон. – Что ты об этом думаешь? Камилл, как всегда, отшутился:
– Я думаю, ему очень не повезло: решил раз в жизни принять ванну, и вон чем все кончилось.
– Неисправим! – шепнул мне Дантон. – Готов жизнь отдать ради красного словца; свои убеждения он не так рьяно отстаивает.
6
Можно уйти и не видеть тяжелое зрелище, но мысль упорно возвращается к нему, и нам никак не удается забыть о нем.
Когда Дантон проводил меня домой и я осталась в своей комнате одна, мне стало казаться, что в углу, словно на сцене театра, снова повторяется вся сцена: на стуле с сокрушенным видом сидит Катрин Эврар; опершись двумя руками о стол, стоит комиссар полиции и диктует бесстрастному секретарю суда протокол допроса; перед ними стоит красивая девушка, похожая на статую Правосудия, сошедшую с пьедестала; с двух сторон от нее стоят солдаты – они держат девушку и оскорбляют ее; рядом находится мерзкий капуцин и смотрит на нее с ненавистью и вожделением.
Все остальные лица располагаются на втором и третьем плане картины, они видны смутно, контуры их размыты.
Я невольно протягиваю руки к этой прекрасной героине, невольно называю ее сестрой.
В три часа послышался громкий шум; народ на улице не расходился. Мужчины в толпе, засучив рукава, орали, вопили, требовали, чтобы убийцу отдали им на растерзание.
Шарлотту Корде повели в тюрьму Аббатства.
Как ни странно, ее удалось доставить туда целой и невредимой.
Назавтра ко мне неожиданно пришел Дантон со своей женой; это прелестное белокурое дитя, моложе меня, он подтолкнул ее ко мне, и мы обнялись.
Он привел ее, чтобы мы вместе провели утро, но с условием, что они увезут меня обедать за город и я останусь с ней там на несколько дней.
Дорогой мой, мне было так тоскливо и одиноко, что я согласилась; вдобавок мне представлялся случай поговорить о тебе с женщиной, с юным сердцем, которое должно меня понять.
Впрочем, ты любил Дантона; я была не в силах полюбить Дантона и хотела полюбить его жену.
Дантон пошел узнавать новости: с самого утра стали известны подробности о девушке. Ее действия были совсем не случайны, как можно было предположить. И не любовная страсть к беглому жирондисту заставила ее покинуть отчий дом. Ею двигала глубокая любовь к родине. Франция казалась ей Спящей красавицей, которая задыхается оттого, что ей на грудь навалилось кошмарное чудовище. Она взяла нож и убила чудовище.
Ее звали Мария Шарлотта де Корде д'Армон.
Странная вещь – отец ее был республиканцем, сама она была республиканкой, а два ее брата были в армии Конде.
Только революции могут совершать такие расколы в семьях.
Она была правнучатая племянница Корнеля, сестра Эмилии, Химены и Камиллы.
Воспитанная в монастыре Аббэйо– Дам в Кане, основанном женой Вильгельма Завоевателя графиней Матильдой для девушек из обедневших дворянских семей, она после закрытия монастыря нашла приют у старой тетушки по имени мадемуазель де Бретвель.
Она не собиралась совершать этот шаг, который вел прямо на эшафот, без отцовского благословения; раздарив все свои книги, кроме томика Плутарха, который взяла с собой, она приехала в Аржантан, где жил г-н де Корде, встала перед ним на колени и, получив его благословение и отеческий поцелуй, села в дилижанс и продолжила свой путь. Одиннадцатого числа она приехала в Париж и остановилась в доме номер 17 по улице Старых Августинцев в гостинице «Провидение».
Она приехала под предлогом того, что хочет получить в министерстве внутренних дел документы, нужные ее эмигрировавшей подруге, мадемуазель де Форбен; для этого она раздобыла письмо от Барбару к его коллеге Дюперре.
Двенадцатое число ушло у нее на хлопоты. В протоколе допроса сказано, что тринадцатого, в день убийства, за час до него, она купила в Пале-Рояле нож, которым и заколола Марата.
Ах, я забыла сказать тебе, мой любимый Жак, что у нас на глазах она только один раз проявила слабость во время допроса: когда ей показали окровавленный нож и спросили, этим ли ножом она убила Марата.
– Да, – ответила она, отводя глаза и отстраняя его рукой, – это тот самый нож.
Вот что было известно о ней четырнадцатого числа в час пополудни.
Ночью ее допрашивали члены Комитета общественной безопасности и несколько депутатов; по Парижу ходили слухи об этих допросах.
Что касается Марата, то весь вопрос был в том, достоин ли он быть похороненным в Пантеоне.
Я весь день провела с г-жой Дантон. Я рассказывала ей о тебе. Она рассказывала мне о своем муже.
Она говорила, что поначалу Дантон внушал ей страх, но вскоре она заметила, что под его неприглядной внешностью скрывается чувствительное сердце и в основе его гения лежит доброта.
Нет, конечно, она любила его не так, как я тебя, она любила его так, как добропорядочная супруга должна любить своего мужа. Между тем как я люблю тебя как друга, как брата, как супруга, как возлюбленного, как моего господина, как моего Бога!
Где ты, любимый? Думаешь ли ты обо мне так же неотступно, как я о тебе, ломая руки и призывая тебя, крича среди ночи, так что бедная Гиацинта просыпается, вскакивает и прибегает ко мне, спрашивая в страхе, что случилось.
– Ничего, – отвечаю я, – это я во сне. Дантон возвращается в шесть часов.
Шарлотта вызывает в нем восхищение. Он говорит, что никогда не видел более простодушного и притом более стойкого существа.
При обыске у нее нашли наперсток, иголки и нитки.
– Зачем вы взяли все это с собой? – спросили у нее.
– Я подумала, что, когда я убью Марата, меня, вероятно, схватят, будут бить, платье мое может порваться, а так я смогу в тюрьме зашить его.
– Не ты ли, – спросил ее мясник Лежандр, – переодевшись монашкой, приходила, чтобы убить меня?
– Гражданин ошибается, – с улыбкой ответила она. – Я не считаю, что его жизнь или смерть важны для спасения Республики.
И видя, что Шабо слишком долго держит в руках кошелек и часы, которые нашли у нее в кармане вместе с наперстком, иголками и нитками и которые он попросил посмотреть, Шарлотта Корде сказала:
– Я думала, капуцины приносят обет жить в бедности. Казалось, Шабо воспылал к ней порочным желанием: он захотел обыскать ее; он уверял, что раз она так плотно укуталась в платок, значит, она что-то под ним прячет; пользуясь тем, что руки у нее связаны, Шабо бросился к ней и просунул руку ей за пазуху.
Но когда гнусный монах дотронулся до нее, целомудренная девушка содрогнулась от отвращения и так дернулась, что разорвала путы, связывавшие ей руки; однако от усилия платок сбился, обнажив ее грудь.
На глаза тюремщиков навернулись слезы; они развязали Шарлотте руки, чтобы она могла поправить платок.
Кроме того, ей позволили опустить рукава и надеть перчатки под цепи.
Вот и все новости этого дня.
Да, я забыла: друг Марата художник Давид весь день не отходил от ванны – он писал портрет Марата в той позе, в какой мы его видели.
Завтра в Собрании будет выдвинуто предложение похоронить Марата в Пантеоне.
В шесть часов мы уехали к Дантону в деревню. Они с женой там живут.
В первую неделю после свадьбы он не отходил от нее ни на шаг. Даже в моем присутствии он не может сдержаться и осыпает ее ласками. Она же, как мне кажется, не столько любит, сколько восхищается им и боится его. Сколько лев ни прячет зубы, сколько ни убирает когти – все без толку, она все равно трепещет перед этим возвышенным чудовищем.
В Конвенте ночное заседание. На нем будет обсуждаться вопрос о погребении Марата.
Луиза сама стала уговаривать мужа поехать в Париж.
– Надеюсь, – сказала она, – вы не допустите, чтобы труп этого кровопийцы поместили в Пантеон.
Представь себе, дорогой Жак: твой друг Дантон, Революция во плоти, женился на юной роялистке. Я поняла это в тот вечер, когда мы с ней стояли на берегу Сены, на холме, откуда как на ладони видна вся долина Сен-Клу.
Какой восхитительный покой, какое мягкое величие разлито во всей природе! Кто бы мог подумать, что мы находимся всего в двух льё от этого ревущего, изрыгающего пламя вулкана, который зовется Парижем? Вечером громкий гул, смесь криков, улюлюканий, проклятий, тонут в тихом шелесте листьев на ветру, в плеске ручья, в воркованье влюбленных птиц.
Мы с бедной Луизой задавались вопросом, почему человек, вместо того чтобы так безмятежно, так счастливо жить под усыпанным алмазами сводом небес, лежать у ручья на мягком зеленом дерне под сенью листвы, выбирает политическую борьбу, вражду партий, грязные, залитые кровью улицы.
Потом мы заговорили о Шарлотте Корде. У нее тоже было уютное гнездышко, были ручьи, зеленая трава, сень листвы в ее родной Нормандии – прекрасном краю вязов. И вот она, женщина, покинула этот райский уголок и проехала пятьдесят льё, чтобы вонзить нож в сердце человека, которого она никогда не видела, который ничем не обидел ее лично и которого она ненавидела только потому, что всей душой любила родину.
О мой любимый! Если революции когда-нибудь кончатся, если, Бог даст, любящие сердца соединятся, если вместо ужасных дней, которые зовутся 20 июня, 10 августа, 2 сентября, 21 января, 31 мая наступят дни без дат, мирные, сотканные из света и тени, тогда у нас тоже будет домик, хижина, хибарка на холме и мы будем смотреть оттуда, как течет река, как зреют колосья, как качаются деревья; мы будем сидеть в сумерках на вершине холма и смотреть, как садится солнце и ночь окутывает землю своим таинственным покровом; мы будем любоваться каждым чудом природы и выражать свою радость взглядом, улыбкой, поцелуем.
Мы засиделись на холме допоздна; мы слышали, как постепенно смолкали все дневные шумы, как отгрохотали телеги на дороге, замолк топор дровосека в лесу, стихла песня виноградаря в винограднике, угомонились птицы на ветках, замер дрозд в молодой поросли. Потом мы увидели, как тут и там зажглись золотые огни, земные звезды, а вместе с ними над сельской местностью разлилась тишина, и единственным звуком, который порой нарушал покой и будил эхо, был то долгий, то сразу затихавший собачий лай – какой-нибудь пес не спал в своей конуре у ворот фермы, сторожа стадо овец.
О, слушая этот засыпающий мир, мы и думать забыли о бурном собрании, о Марате, позирующем в ванне Давиду, и о Шарлотте Корде, сидящей в тюрьме в ожидании казни и пишущей Барбару.
Дантон вернулся в полночь; заседание было бурным, кордельеры требовали, чтобы Марата похоронили в Пантеоне, якобинцы встретили их требование холодно, Робеспьер высказался против, и предложение было отклонено.
Назавтра Шарлотту Корде должны были перевести в тюрьму Консьержери, а Марата – похоронить на кладбище у старой церкви Кордельеров, около подвала, где он так долго писал.
Эта смерть вызвала большое брожение в народе. Бедняки знали, что он их защитник, что он всю жизнь писал для них, и хотя они не читали его газет, но были ему признательны.
Дантон взял нас с собой на похороны. Торжественная церемония продолжалась с шести часов вечера до полуночи. При свете факелов Марата похоронили под одной из ив, которых так много росло на кладбище.
Когда отзвучала последняя речь, был уже час пополуночи.
После каждой речи из десяти тысяч глоток вырывались крики «Да здравствует Марат!», «Смерть якобинцам!» Эти крики ранили меня в самое сердце.
Многие требовали, чтобы Шарлотту Корде доставили сюда и казнили прямо на могиле. Напрасно Дантон успокаивал меня, всякий раз, как в толпе происходило движение, я представляла себе, что ее привезли из тюрьмы Аббатства и ведут на торжественный алтарь.
Мы вернулись в Севр на рассвете. Я была сама не своя от ужаса.
7
Наступило 18 июля; четыре дня назад умер Марат, четыре дня назад арестовали Шарлотту.
Народ начинал роптать: процесс слишком затянулся, куда же смотрят судьи?
Весть о том, что Шарлотту перевели в тюрьму Консьержери дала надежду сторонникам Марата. Было известно, что в Консьержери заключенные не сидят подолгу.
Шарлотта должна была в тот же день предстать перед Революционным трибуналом.
Дантон восторгался этой современной римлянкой; он хотел непременно присутствовать на суде.
Стало известно, что Шарлотта написала одному из молодых депутатов, племяннику настоятельницы монастыря в Кане. Но либо письмо не дошло до него, либо он не нашел в себе смелости ответить, так что честь защищать подсудимую выпала другому адвокату.
Официальным защитником был назначен никому не известный молодой человек Шово-Лагард.
Дантон вернулся в полном восхищении.
– Ну что? – спросили мы его, как только он вошел.
– Это не они ее судили, а она их, – ответил он, – и приговорила быть каторжниками истории.
Мы стали расспрашивать его о подробностях, но на него самое большое впечатление произвело ее торжественное появление в зале суда. Он заметил только, что во время допроса обвиняемой молодой немецкий художник, которого он знал, Хауэр, набрасывает ее портрет.
Она также заметила это, улыбнулась и повернулась так, чтобы художнику было удобнее рисовать.
Вернувшись в тюрьму, она увидела, что ее ожидает священник. Но, будучи республиканкой до мозга костей, она отвергла помощь того, кто пришел со словами утешения.
– Я слышу голос свыше, и этого мне довольно, – ответила она.
Как прекрасно, не правда ли, мой любимый? Но мне кажется, все это неженское дело.
Казнь состоится нынче вечером, в восемь. Дантон хочет, чтобы мы пошли; я не соглашалась, но Дантон сказал:
– Эта женщина покажет даже мужчинам, как надо умирать, а в нашу эпоху этому стоит поучиться. К тому же, – добавил он, – единственное, что мы можем для нее сделать, – это почтить ее казнь своим присутствием.
Я пойду, мой любимый Жак, и если меня тоже ждет смерть, я хочу умереть достойно, чтобы тебе не было за меня стыдно.
О мой друг, как рассказать тебе все это? Дантон был прав: когда это создание достойно приняло смерть за свои убеждения, это было величественным и возвышенным зрелищем.
Не успел нож опуститься на голову Шарлотты Корде, как она уже вошла в легенду. Все ее деяния передавались из уст в уста.
Художник, командир второго батальона Кордельеров, добился, вероятно благодаря своему чину, разрешения докончить в камере осужденной портрет, который он начал писать во время слушания дела. Поэтому он вернулся в тюрьму Консьержери вместе с Шарлоттой.
Не зная, что суд, оглашение приговора и казнь состоятся в один день, Шарлотта обещала тюремщикам пообедать с ними.
Похоже, это славные люди, г-н и г-жа Ришар.
– Госпожа Ришар, – сказала она, входя, – простите, я не смогу завтра с вами обедать, как обещала, но вы лучше, чем кто-либо, знаете, что я не виновата.
Вернувшись в свою камеру, Шарлотта снова стала позировать художнику; она спокойно беседовала с ним и взяла с него слово, что он сделает копию этого портрета для ее родных.
Художник как раз заканчивал работу, когда за спиной Шарлотты открылась маленькая дверца и вошел палач.
Она обернулась; палач держал в руке ножницы, чтобы остричь ей волосы, а через руку его была перекинута красная рубашка, которую она должна была надеть.
Обрядить эту мученицу в рубашку отцеубийцы! Какое надругательство!
Шарлотта вздрогнула.
– Что, уже? – спросила она.
Потом, словно устыдившись приступа слабости, обратилась к палачу:
– Сударь, – попросила она нежным голосом и ласково улыбнулась, – не одолжите ли вы мне на минутку ваши ножницы?
Палач дал ей ножницы.
Отрезав прядь своих длинных волос, она протянула ее художнику.
– Мне нечего вам подарить, кроме этой пряди волос, – сказала она, – сохраните ее на память обо мне.
Говорят, палач отвернулся и даже у жандармов полились слезы из глаз.
И правда, мой дорогой, к чести рода человеческого надо сказать, что простой люд изменится к лучшему.
За прошедшие четыре дня слух о спокойствии заключенной распространился так широко, ее твердые, решительные ответы произвели такое действие, что ужас, который обыкновенно внушает убийца, стал постепенно уступать место восхищению. Так что в семь часов вечера, когда под мрачной аркадой тюрьмы Консьержери в блеске молний показалась прекрасная жертва, закутанная в красное рубище, всем показалось, что гроза разразилась в небе единственно для того, чтобы покарать землю за преступление, которое она готовится совершить.
Раздались крики: фанатичные приверженцы Марата громко проклинали Шарлотту, его не менее фанатичные враги восторженно приветствовали ее.
Казалось, буря отступает перед ней: когда она поравнялась с Новым мостом, гроза утихла. Над площадью Революции небо просветлело и расчистилось. На улице Сент-Оноре последнее облачко, закрывавшее солнце, рассеялось, и ласковые солнечные лучи осветили деву, идущую на смерть.
Дантон оставил свою жену не доходя до площади Революции, у дворца: видно, он боялся, как бы с ней чего-нибудь не случилось, а может быть, он считал, что у нее слишком слабое сердце и ей лучше смотреть на ужасное зрелище издали.
Я хотела остаться с ней, но он сказал:
– Нет, у вас более твердое сердце, идемте со мной. Когда умирает такая женщина, это не цирковое представление, на которое публика смотрит из лож да с балконов Королевской кладовой, мы должны встать с ней рядом, чтобы она могла прочитать в наших глазах напутствие: «Умри с миром, святая жертва, ты не исчезнешь бесследно, память о тебе будет жить в наших сердцах!»
Мы с Дантоном подошли и встали справа от гильотины.
Признаюсь, я шла как во сне, толпа как бы несла меня; ноги мои дрожали, глаза застилал туман; я слышала лишь неясный гул.
Я была в полуобморочном состоянии: так человек, лишаясь чувств, погружается во мрак не сразу, сознание его меркнет постепенно и какое-то мгновение находится между светом и тьмой.
Громкие крики вывели меня из оцепенения. Я открыла глаза, ноги мои приросли к земле; я посмотрела в ту сторону, откуда доносился шум: повозка проехала заставу Сент-Оноре и направлялась к эшафоту.
О мой любимый, с начала веков глазам смертных не представало более прекрасного, более святого, более возвышенного зрелища, чем явление этой новой Юдифи, проливающей свою кровь, дабы искупить грехи Вифании, причем современная Юдифь имела перед своей предшественницей то преимущество, что была чиста и непорочна!
Увидев ее, я уже не могла оторвать от нее глаз.
Солнечный луч сверкнул на ноже и отразился в ее глазах.
Мне показалось, что при этом отблеске – предвестнике смерти – она побледнела; но это мгновение слабости само промелькнуло с быстротой молнии.
Шарлотта встала в повозке, оперлась на брус и тихо улыбнулась; в ее улыбке не было ни торжества, ни презрения.
Она сама сошла на землю, сама поднялась по ступеням эшафота; палач и его подручные шли за ней, словно слуги за королевой.
Взойдя на помост, она медленно обвела взглядом площадь.
Это был ангел; при этой казни, которая должна была поднять волны народного гнева, народ не присутствовал.
Эшафот окружали не любопытные, сюда пришли серьезные люди, суровые блюстители закона: здесь были врачи, здесь были депутаты, здесь были философы.
За ними стояла толпа нежных, участливых, нарядных женщин, они пришли сюда, как приходят на похороны сестры, родственницы или подруги.
Вместо обычного гама на площади Революции царило скорбное молчание. Тишину разорвал крик жертвы. Палач, срывая с нее платок, обнажил ей грудь.
То был не крик страха, то был крик оскорбленного целомудрия.
– Поторопитесь! – сказала она, видя себя полуобнаженной.
И сама положила голову на плаху.
Раздался громкий крик. Все увидели, как нож гильотины молнией упал вниз.
Когда прекрасная девичья голова покатилась с плеч, помощник палача Легро поднял ее за волосы и показал народу.
Потом этот негодяй дал ей пощечину.
Глаза девушки приоткрылись, побледневшие щеки залила краска.
В толпе поднялся ропот ужаса и возмущения.
– Это бесчеловечно, арестуйте Легро! – вскричал Дантон.
– Да, да! – подхватила тысяча голосов. – Арестуйте его!
Жандармы, сопровождавшие Шарлотту Корде, поднялись на эшафот и схватили Легро.
Мой любимый, Дантон прав; теперь, если меня ждет смерть, я сумею, по примеру Шарлотты Корде, принять ее достойно.
И правда, я прекрасно выдержала это зрелище, как оно ни ужасно; подобные картины не угнетают – наоборот, возвышают душу.
Я говорила себе: «Если бы я узнала, что моего любимого нет в живых, я тоже купила бы нож, пошла бы к Робеспьеру и убила его, а когда меня осудили бы на казнь, встретила бы смерть так же, как Шарлотта».
Поверишь ли, на мгновение я даже позавидовала судьбе этой прекрасной девы, обезглавленной и получившей пощечину от подручного палача, на мгновение мне даже захотелось быть на ее месте.
Но была ли бы я такой же красивой, как она? Сделало ли бы солнце для меня то, что оно сделало для нее: послало бы оно свой самый прекрасный, самый ласковый, самый последний луч, чтобы он засиял ореолом вокруг моей головы?
Я боюсь лишь одного, любимый, – как бы ваш старый язычник Брут не лишился своего ореола и на крови Шарлотты Корде не возникла новая религия – религия кинжала!
Мы пошли за г-жой Дантон и поднялись на балкон Королевской кладовой. Бедная женщина призналась мне, что воспользовалась отсутствием мужа и ушла с балкона в глубь дома.
Таким образом, она ничего не видела.
Мы сели в коляску и поехали в Севр. Буря миновала, небо было ясным; мы вдыхали живительную свежесть, которая разлита в воздухе после грозы.
Дантон впал в мечтательность.
Простота, величие и мужество этой девушки произвели на него глубокое впечатление.
– Я верил в ее стойкость, – сказал он, – но я не думал, что в ней столько нежности. Как прекрасно в ее годы не страшиться смерти. Я не верил проникновенным взглядам, живым искоркам, сверкавшим в ее прекрасных глазах до самого конца. Все, что она ненавидела, умерло вместе с Маратом. Она покинула этот мир, даже не подумав простить своим палачам. Душа ее парила над мелкими земными заботами; думаю, если бы я был молод, у меня появилось бы мрачное желание последовать за ней, отыскать ее в неведомом мире, куда она сошла.
Обыкновенно осужденные борются, поют патриотические песни, бросают оскорбления в лицо врагам, черпают силу духа в улыбках друзей.
Шарлотта не нуждалась в этом, ее поддерживала вера. Вера была для нее оплотом.
Бог знает, какая меня ждет смерть, но я хотел бы умереть, как она.
Госпожа Дантон плакала; я сжимала руку Дантона.
8
Наступила годовщина событий 10 августа. Ты помнишь, дорогой Жак, что весть об этих ужасных злодеяниях в тот же день докатилась до Аржантона и повлекла за собой нашу разлуку.
Для Революции это, может быть, и славная дата, но для меня она, наверно, роковая…
Новости из-за границы дурные: англичане продолжают осаду Дюнкерка; союзные армии идут на Париж; праздник разворачивается, можно сказать, перед глазами пруссаков и австрийцев: совершив четырехдневный форсированный марш-бросок, они могут на нем присутствовать.
Новости в стране еще хуже. После смерти Марата на смену «Другу народа» пришла газета «Папаша Дюшен», а поскольку Эбер располагал и военным министерством, и Коммуной, он запустил свои жадные руки в обе кассы сразу и, используя газету для защиты своих интересов и выражения своих мнений, посчитал необходимым печатать ее тиражом шестьсот тысяч экземпляров.
В портах то и дело вспыхивают пожары; их приписывают англичанам; Конвент объявляет Питта врагом рода человеческого; в клубах только и разговоров, что об убийствах. При первом удобном случае надо убить королеву; если жирондисты заупрямятся, надо убить и их; эти люди хотят убить даже память о королевской власти; только что отдан приказ разрушить могилы в Сен-Дени.
Дантон устал кричать им: «Создайте правительство!» И правда, никто не управляет, все только убивают.
Дантон мрачен и беспокоен: он чувствует, что уже не имеет той власти над народом, что в 1792 году, к нему относятся без прежнего восторга, однако, пока еще массы не отвернулись от него.
– Но людей не хватает, – говорит Дантон. – Нужны солдаты.
В наших федератах 1793 года, кажется, нет ничего от волонтеров 1792-го; они встревожены, настроены смиренно, они отдают свои голоса, они отдают свои жизни, но делают это понуро, безучастно, словно из чувства долга.
Они идут вперед не под звуки зажигательной «Марсельезы», они поют «Прощальную песнь». Правда, музыка Меюля великолепна, труба так берет за душу, что ее соло должно пронзить Европу насквозь.
По слухам, празднество обошлось Конвенту в миллион двести тысяч франков.
Открылись два музея. Дантон водил нас туда.
Один – в Лувре; в создании его участвовали все художники, особенно много в нем картин фламандских и итальянских мастеров.
Господин Дантон, прекрасный знаток живописи, удивился, увидев мои познания.
Другой – музей французских памятников. Это настоящий археологический музей. В нем выставлены сокровища, хранившиеся прежде в монастырях, церквах, дворцах. Распорядитель празднества Давид, тот самый, который написал портрет мертвого Марата в ванне, расположил все предметы в хронологическом порядке, век за веком, иногда даже с указанием, в чье царствование они созданы.
Все эти мраморные надгробия, чей вечный сон охраняют два верных стража: смерть и камень, запечатлели историю двенадцати столетий, начиная с креста Дагобера и до барельефа Франциска I; строгий язык науки будит наше воображение. Здесь я снова заслужила похвалу г-на Дантона: он оценил мое знание костюмов всех эпох. Похоже, любимый, что образование, которое ты мне дал, лучше, чем я думала; бедняжка г-жа Дантон ничего такого не знает, в ее семье никогда не говорили ни об искусстве, ни о науке, поэтому она поражена еще больше, чем ее муж; она смотрит на меня едва ли не с восхищением, и я краснею, но при этом все время помню, что всем этим я обязана тебе.
Я ожидала увидеть на празднике какое-нибудь гигантское изображение Марата. Но я ошиблась. Дантон говорит, что Робеспьер был против.
Я расскажу тебе о празднике; Дантон объяснил мне все, что там происходило.
Быть может, ты когда-нибудь прочтешь мою рукопись, и тогда ты узнаешь, что я ни на минуту не забывала о тебе.
Вот что он мне рассказал.
Давид был на этом празднестве одновременно историком, архитектором и драматургом.
Он написал пьесу в пяти действиях о Революции.
Сначала он водрузил на площади Бастилии огромную статую Природы – подобие Исиды с сотней сосцов, из которых брызжет в огромный водоем живая вода.
На площади Революции он воздвиг такого же великана и нарек его Свободой.
Наконец, третий исполин, Геркулес, стоит перед Домом инвалидов и олицетворяет народ, поражающий федерализм в облике Раздора.
Чтобы приблизиться к последней группе, надо пройти под триумфальной аркой, стоящей поперек Итальянского бульвара; потом от скульптурной группы перед Домом инвалидов проходят к алтарю отечества, установленному посреди Марсова поля.
В каждом месте, где прежде располагались временные алтари на празднике Тела Господня, торжественная процессия, отправившаяся с площади Бастилии, останавливалась и совершала какое-нибудь патриотическое действо.
Дантон, который должен был в этот день идти в рядах членов Конвента, попросил Камилла Демулена и Люсиль позаботиться о его жене и обо мне.
Камилл Демулен, хотя и был членом Конвента, не имел постоянных обязанностей во время празднества. Любопытный, словно парижский мальчишка, он хотел все увидеть, чтобы все высмеять. Люсиль хохотала над выходками своего мужа как безумная, а я, признаться, была глубоко потрясена грандиозным празднеством.
Эро де Сешель, как председатель Конвента, шел впереди процессии; если бы главой празднества нужно было выбрать самого красивого мужчину, то выбор несомненно пал бы на него. Этот человек просто создан для национальных торжеств; его легко представить себе и в греческом хитоне, и в римской тоге; он взобрался на обломки Бастилии, наполнил водой этрусскую чашу, поднес ее к губам и передал восьмидесяти шести старцам – представителям восьмидесяти шести департаментов, несущим свои знамена; каждый из них, отхлебнув, говорил:
– Я чувствую, как вместе с родом человеческим возрождаюсь к новой жизни.
Процессия спустилась по бульвару; члены ужасного Якобинского клуба шли первыми; они несли свое знамя – символ всеведущей полиции, на знамени было изображено выглядывающее из-за туч недреманное око. Следом за якобинцами шел Конвент.
Давид, дабы символизировать братство народа и его избранников, велел депутатам явиться без положенных им костюмов: в цивильной одежде они ничем не отличались от людей, которые их выбрали. Единственное, что выделяло их из толпы, была трехцветная лента, окружавшая их ряды, которую держали посланцы первичных собраний.
Камилл не мог удержаться от смеха:
– Полюбуйтесь, – сказал он нам, – якобинцы ведут Конвент на поводке! Только революционные судьи были в шляпах с черным плюмажем – то был знак их страшной и скорбной миссии.
Все остальные: Коммуна, министры, рабочие – шли вперемешку. Рабочие несли с собой орудия труда – они были и украшением и символом их благородной деятельности на благо родины.