355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Андреев » Спокойных не будет » Текст книги (страница 1)
Спокойных не будет
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:12

Текст книги "Спокойных не будет"


Автор книги: Александр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Александр Андреев
СПОКОЙНЫХ НЕ БУДЕТ

1

АЛЁША. Над городом бушевала метель. Снег, сухой и сыпучий, несся по высветленным стылым рельсам меж вокзальных платформ и, взмывая ввысь, дымился над крышами вагонов. В белой и вязкой мгле – расплывчато, пятнами – двигались пассажиры. С чемоданами, с детьми. Носильщики толкали впереди себя тележки с багажом. Люди, как на всех вокзалах мира, торопились...

Вокзалы... Есть ли на земле еще такие места, где совершалось бы столько молчаливых человеческих драм, сколько их ежедневно, ежечасно совершается на вокзалах?! Вокзалы – немые свидетели пылких заверений воротиться, которые потом – исподволь, незаметно – зарастают травой забвения; клятв, в тот момент искренних, но со временем забытых, заглушенных расстояниями; утраченной веры в то, что было незыблемо; свидетели любви, горящей, как факел, а факел этот, отдаляясь, тускнеет, а затем и гаснет совсем; свидетели разлук навеки, когда сердце разрывается от тоски и боли, но после разлуки – пройдут дни, может быть, годы – боль притупляется, и лишь на сердце остаются рубцы, как после тяжкой болезни.

Вот и у меня сердце рвется от боли, и добрые люди со своими глубочайшими познаниями в науках бессильны помочь мне. Скорее бы трогался поезд – в путь, в пургу,– и, возможно, метель наложит на сердце свои студеные бинты и уймет боль...

От вокзала доносились звуки духового оркестра. Ветер то усиливал их, то обрубал, словно трубы заметало снегом и они как бы простуженно откашливались. Там проходил митинг молодых москвичей, отбывающих на ударные комсомольские стройки.

Митинг окончен. Вдоль платформы повалили шумные и крикливые толпы. Оркестр придвинулся ближе к поезду и загремел еще более задорно, взрывами.

Ко мне подлетела Анка. Она была в пыжиковой шапке с опущенными наушниками – как мальчик.

– Лучше всех говорил наш Петр.– На свежих, румяных щеках ее играли, смеялись ямки.– Содержательней. У меня морозец пробегал по спине, когда я его слушала. Он сказал: «Родина смотрит на нас, как на героев, которые призваны совершить подвиг. Готовы ли мы, друзья, на подвиги?!» И все, кто был там, закричали: «Готовы!» А я кричала громче всех.

Трифон Будорагин поморщился от недовольства:

– Тебе бы только покричать, курица. Я вот не кричал... Ну, поговорили, потешились, и катись за тыщу верст, на подвиги.– Он не выносил беспокойства, ломки жизни и наш отъезд из Москвы считал затеей зряшной и бессмысленной.– Ты хоть знаешь, чем пахнут подвиги-то?

– Знаю,– ответила Анка.– Энтузиазмом и романтикой. В тебе нет никакой романтики, а я полна ею до краев. И без подвигов, в жизни пусто, скучно, проживешь, и вспомнить будет нечего. Правда, Алеша?

– Правда,– сказал я.

Трифон, ссутулившись, заглянул Анке в лицо.

– На ком женился! – сказал он с неподдельным удивлением.– Не жена – символ какой-то. Полное отсутствие серьезности.

Елена Белая, подойдя, спросила:

– Женя знает, что мы уезжаем?

– Может быть,– ответил я.– Но не уверен.

– Как это на нее похоже.– Елена откинула со щеки мокрую от снега прядь, хмуро свела брови и отошла к подножке вагона, где стоял Петр Гордиенко.

Петра еще не оставляло возбуждение после только что произнесенной речи: когда он выступал, то как будто весь воспламенялся. И вообще он отдавал себя тому, за что брался, без остатка, с верой, самозабвенно... Встретившись со мной взглядом, он ободряюще кивнул: один он понимал, как мне было худо в эти минуты.

Против воли своей я смотрел в сторону вокзала. В груди как-то предательски нехорошо точила душу надежда: я все еще надеялся, что появится Женя, хотя точно знал, что она не появится.

Сквозь свист поземки и рев оркестра мне отчетливо послышался голос моего брата Семена.

– Здесь он, мама, идите сюда! – Семен протолкался ко мне, возбужденный и нетерпеливый; он, должно быть, «урвал минутку», чтобы прилететь на своем самосвале попрощаться со мной, и теперь торопился. – Привез родительницу, – сказал брат. – Сделал это из чувства собственного эгоизма: если бы она не проводила своего «младшенького», то слезами изошлась бы. Мне это ни к чему...

Первой подбежала племянница Надя. Я наклонился, она обхватила мою шею руками и ткнулась холодным носом в губы. Я нарочно долго стоял так, чтобы не глядеть на мать: опасался, что она станет меня жалеть и ее придется утешать на глазах у всех. Но когда я распрямился и взглянул на все, то сразу успокоился: она казалась улыбчивой, приветливой, точно пришла проводить меня на дачу; лишь по глазам, отступившим в глубину, под брови, под платок, по скорбному, болезненному их блеску можно было догадаться, что творилось в ее душе.

Три года назад, отправляя меня в армию, она, окинув взглядом юных новобранцев, произнесла с улыбкой:

– Ничего, сынок, вон сколько вас...– Она повторила эти слова и сейчас. А приметив в толпе Анку и Трифона, лишь добавила тихо: – Без хозяйки едешь, вот беда...

– Не надо, мама,– попросил я.– Папа как?

– Ничего, скрипит. Силком прогнал сюда. Велел наказ тебе дать.

– Какой же?

– Какой у него может быть наказ? Мужской. Чтобы ты никогда не числился на последнем счету. Так, говорит, и накажи ему. И еще про девчонок...

Я улыбнулся.

– Что же именно про девчонок?

– Ты теперь один, свободы вдоволь, надзора никакого, можно, говорит, голову потерять: гулянки, вечеринки с девчонками. Трона легкая. У тебя, говорит, горький опыт накопился, с оглядкой подходил бы ты к девчонкам-то, чтобы не повторить ошибки. А попадется человек подходящий, добрый, заботливый, неглупый, вей гнездо. За красотой пускай, говорит, не гонится, душа чтоб была хорошая; красота проходит, а душа остается. Вот что сказал отец. И я так думаю, сынок...

– Все будет так, как надо, мама. Я не пропаду. Ты меня знаешь лучше, чем я сам.

– Знаю, сынок,– сказала мать.– Потому и не тревожусь так сильно. Жалко, что видеть тебя не буду. Ну да ничего. Ты ведь писать станешь. Пиши почаще... – Мать держалась за мой локоть, глядела на меня и, должно быть, жалела меня, одинокого, уезжавшего невесть куда, невесть зачем и неизвестно на сколько...

Семен взглянул на часы.

– Мама, я не могу задерживаться дольше.

– Ты поезжай,– ответила мать.– Мы то одни доберемся. На метро. Подождем, когда поезд пойдет.

– Ладно, побуду еще немножко. Скоро тронетесь? – спросил Семен.

– Не знаю. .

Говорят, время летит настолько стремительно, что люди порой и не замечают его полета. Может быть. Но, очевидно, не все минуты идут с одинаковой быстротой: одни несутся со скоростью света, а другие ползут ленивей черепахи. На мою долю выпали, наверно, минуты-черепахи. Они изнуряли своей медлительностью, возникало горячее желание подхлестнуть их...

Но если бы рядом стояла Женя, моя Женя в девичьем пальтишке с серым каракулевым воротником, стройная и радостная, со снежинками на ресницах, как благодарил бы я этих черепах!.. Нет, не надо думать об этом. Все кончено, все уже в прошлом. Вон из Москвы! Скорей бы... Не видеть веселых белозубых лиц отъезжающих, бурных объятий, не слышать восклицаний и смеха, бодрых звуков оркестра, горестных вздохов матери...

Наконец-то раздалась долгожданная команда: «По вагонам!» И словно порывом метели захлестнуло платформу и смело толпу. Все бросились к поезду, теснясь у подножек. Рядом с проводницей нашего вагона стояла «сестра человеческая» – тетя Даша. Платок сполз ей на плечи, и в волосы набился снег, будто их покрыла густая седина.

Ее обнимали на ходу. Она всхлипывала и, провожая, кланялась каждому.

Я приподнял Надю и поцеловал ее в алые от мороза щеки, обнял Семена, он сказал тихо, чтобы не слыхала мать:

– Ты серьезно заболел, Алешка. Я вижу, и мне это не нравится. Уезжай. Километры и работа с такой болезнью справляются запросто. Работай так, знаешь, до последней усталости. Чтобы как лег – и замертво, будто после большой попойки. Другого выхода нет, братишка...

Когда я, попрощавшись с матерью, стал подниматься в вагон, то приметил, как она украдкой трижды перекрестила меня вслед – молила своего бога не оставить в беде ее сына.

Поезд тронулся. Мимо окон, наполовину занесенных снегом, проплыли темными тенями в белых космах метели оставшиеся на платформе люди. Среди них я на мгновение различил своих. Семен вел мать, а впереди них бежала, махая варежками, Надя. Вскоре они отстали, а налетевшие клубы снега заслонили их совсем... До свиданья, Москва, до свиданья, мама. Женя, прощай!.. Я почувствовал, как во мне что-то рухнуло: рухнул тот волшебный дворец, который я воздвиг в своем сердце и в этот дворец поселил Женю; да, дворец рухнул, похоронив под обломками своими его владелицу...

В тамбуре вагона я задержал Петра Гордиенко.

– Хочу дать тебе клятву,– сказал я.

Петр как будто с испугом вгляделся в меня.

– Какую еще клятву?

– Если я задумаю отступить от своего решения, то пускай мне будет стыдно. И чтобы я за свое отступничество получил твое презрение.

– Ты с ума сошел! – Петр схватил меня за плечи и резко встряхнул.– Никакой клятвы не приму. И не хочу, чтобы тебе когда-нибудь было за себя стыдно, Алешка!..– Он взял мою голову и сильно прижал к своему плечу.– Молчи, ни слова больше...

В вагоне я простоял у окна до самого вечера. За моей спиной шумели ребята, занимая полки, раскладывая вещи. Затем все немного притихли, волнение улеглось. Елена и Анка «накрывали стол». Я слышал, как Петр сказал:

– Флаконы с влагой ставьте сюда!

Раскрывались чемоданы, вытаскивались припасенные для дороги бутылки – все знали, что сейчас наступит торжественная и желанная минута, она положит начало сердечной беседе за стаканом вина в кругу друзей.

Петр спросил, сколько нас, пересчитал и сказал:

– Вот это разрешаю выпить. Остальное на «потом». И с этого дня и до особого распоряжения устанавливается сухой закон..

Последовал взрыв возмущенных голосов, возражений и несогласий.

– Алешу Токарева забыли! Зовите Алешу!

– Не тревожьте его,– сказал Петр.

Как только отъехали от Москвы, буран улегся, и открылось большое белое поле. По нему несся ветер и прилизывал снег, и снег, когда взошло солнце, отполированно заблестел, как стекло. Вдалеке темной стеной стоял лес. А там, за лесом, тоже было, наверно, поле, засыпанное снегом, и тоже, наверное, блестело на солнце. И там, куда мчался поезд, стояли леса и лежали поля, заваленные сугробами. Россия!..

Я стоял у окна и думал: «Россия, я твой сын, один из миллионов твоих сынов. Я, в сущности, маленькая капля в твоем океанском пространстве, одно деревцо в твоем необъятном лесу. Но горе мое огромно, как ты сама. Мне не к кому обратиться, и я обращаюсь к тебе: помоги мне выстоять в моем горе...»

А поезд летел и летел.

2

ЖЕНЯ. Отплакалась. Выпила все порошки и таблетки, принесенные Нюшей. Позволила врачу осмотреть себя, прослушать, не возражала, не капризничала.

Итак, я поселилась у мамы. Навсегда. В моей комнате, наедине с тихой музыкой, с любимыми книгами, с цветами на окне, с лампой, притушенной абажуром, с чистой и ласковой постелью. Я снова ощутила – в полную меру! – нетерпеливый и радостный трепет и душевное обновление: опять свободна, легка, беззаботна, как прежде. Острота расставания притупилась. Сознание вины перед Алешей вытеснялось новыми знакомствами, новыми интересами, иными порывами сердца. Все связанное с прежней жизнью неудержимо отодвигалось все дальше, дальше – вместе с затихающим перестуком колес поезда, который увозил Алешу на край земли.

Мама успокоилась и повеселела: любимый птенчик снова в родном гнезде, под ее крылышком. И я опять стала делиться с ней тем, что произошло за день, своими секретами, а она по каждому случаю высказывала свои непререкаемые суждения. Но иногда я садилась и, уронив на колени руки ладошками вверх, замирала, задумываясь, и мама, увидев меня в таком отрешенном состоянии, с тревогой следила за мной.

– О чем мы размечтались?

– Просто так... – Я не могла ответить ей, о чем я думаю. Мысли, подобно реденьким облачкам, неслись по пустому небу, почти не затмевая солнца, легкие, как перышки... Такие «мысли ни о чем» застигали меня в самых неожиданных местах: на улице – тогда я шла, никого не замечая; на лекции – голос преподавателя уплывал, не возвращаясь; дома, за столом – я откладывала ложку и забывала о еде. Мне было приятно молчать, не двигаться, и грусть, светлая и сладкая, слегка притрагивалась к сердцу, и хотелось плакать, так, без причины.

Раньше мама, заставая меня в «минуту молчания», ворчала, улыбаясь:

– Ну, нашло... – И тормошила за плечи.– Очнись!

Теперь же сильно волновалась, ожидая от меня какого-нибудь не предвиденного ею поступка. И делалась резкой, нетерпимой...

Папа тоже пытливо, с молчаливой улыбкой приглядывался ко мне: как я поведу себя дальше? Изредка он ободряюще кивал головой: «Держись, мол, дочь!..» Я отвечала ему таким же кивком: «Все в порядке!»

И я пропадала в институте, бегала с подружками в кино, мы прорывались на выставки, собирались на вечеринках – с танцами, с магнитофоном, со столом в складчину, с вином... Ребята относились ко мне так же, как и раньше, к новой моей фамилии Токарева так и не привыкли, звали Женькой Кавериной. Я замечала только, что они иногда высказывали при мне двусмысленности, как бы подчеркивая этим, что я женщина и многое в жизни уже «познала». Я внутренне содрогалась от стыда, но принужденно смеялась, лишь бы не быть заподозренной в излишней застенчивости, в мещанстве.

Я горевала о том, что рядом не было Елены Белой, некому пошептать на ушко о сокровенном, не с кем поругаться, поссориться, а потом, стосковавшись, броситься друг к другу в объятия, позабыв все ссоры, упреки и размолвки. Закатилась моя красивая белая звезда «за леса, за горы» и замолкла – ни слуху ни духу. Забыла. Последнее, что я от нее услышала,– беспощадное, ошеломляющее, как раскрытая бездна, слово «прощай». И все. Что с ней теперь, как ей живется? Уверена, что не скучает: большое дело, новые условия жизни, новые встречи, свои рядом. Петр рядом – разве заскучаешь?! Быть может, лишь иногда в тишине, в одиночестве или среди ночи в бараке вспомнит о Москве, об институте, о наших сборищах, и сердце уколет сожаление, горло перехватит тоска, и зеленые глаза волшебницы заслонятся туманом. Но это только мои предположения. Елена ведь сильная – ее не сломишь. Я не могла признаться себе в том, что немножко завидовала ей: она каждый день видит моего Алешу. Я же не могла представить его лица. Как ни старалась, ничего не выходило. Самого его видела явственно: вот он входит в комнатку, раздевается, не глядя, вешает пальто возле двери; даже слышен его голос: «Женька, ты сегодня красивее, чем всегда, чем вчера. Мне чертовски повезло!» Он говорил мне это каждый день, я уже привыкла к этим словам и ждала их. А лица не видела – выпало из памяти, хоть плачь.

Я помирилась с Вадимом Каретиным. Да мы, в сущности, и не ссорились, если не считать того, что я, отвернувшись от него, вышла замуж за другого: каждый день видеться, находиться в одной аудитории и не разговаривать – глупо. Вадим посвежел, щеки его заметно округлились, налились румянцем, русые тонкие волосы на висках кудрявились задорными завитками, алые губы не покидала загадочная и самодовольная усмешечка, а взгляд чуть выпуклых глаз как бы напоминал мне: «Ну, кто был прав? Случилось так, как я и предполагал. Я был убежден...» Но он ни разу не заговорил о моем недавнем прошлом, ни разу не упомянул имени Алеши, как будто ничего связанного с ним и не существовало вовсе.

Он иногда провожал меня из института домой. Мы шли по Садовому кольцу – от Красных ворот до Малой Бронной, и я тихо скучала, слушая его рассуждения о «свободе личности, о свободе мысли и поступков...». В отношениях со мной он вел себя почтительно, как и раньше. Только однажды, подсаживаясь ко мне, обнимая за плечи, словно бы нечаянно скользнул рукой вниз, касаясь талии, бедра, чего никогда не смел позволить прежде. Я внимательно взглянула на него – глаза мои, очевидно, сузились от иронии,– и он густо заалел.

– Ты что, Жень-Шень?

– А ты что?

Я сблизилась с Эльвирой Защаблиной, моей новой подружкой. Раньше, когда рядом была Елена, я ее как-то не замечала, хотя встречались мы каждый день – в аудиториях, на вечерах, на собраниях. Теперь же, оставшись, одна, я обратила на нее внимание – жить одной невыносимо: печаль – подруга утомительная. Это была добрая, бескорыстная девушка, рослая, налитая здоровьем толстуха с пышным бюстом и полными коленками; у меня всегда возникало желание ущипнуть ее; ребята не раз допускали такую вольность, и она лишь кокетливо взвизгивала, вздрагивая. Некрасивая, она убежденно верила в свою неотразимость – как всякая немножко ограниченная женщина: всерьез задумала сделать себе пластическую операцию, чтобы «привести в порядок нос» – так она выражалась,– «стесать с него бугор, который все портил», и я была убеждена, что она это сделает.

Эльвира любила бывать у меня. В передней она сбрасывала с ног туфли и в одних чулках расхаживала по моей комнате, напевая. Раскрывала шкаф и разглядывала мои «туалеты» – не платья и кофточки, которых у меня было раз-два – и обчелся, а именно «туалеты». От своего чрезмерного пристрастия к моде, к тряпкам и женихам она выглядела до наивности забавной.

Однажды она заявила мне с горячностью:

– Вот что, Женя, скорее оформляй развод со своим Алешей. Тянуть тут незачем, да и рискованно: упустишь время – не вернешь, пожалеешь. Неужели не замечаешь, как на тебя засматриваются?  Выбирай любого!

Сегодня она прибежала в девятом часу вечера. Скинула туфли, пальто, не глядя, повесила его мимо крючка, и оно упало на пол.

– Женька, есть дело.– Эльвира с опаской озиралась по сторонам.– Пригласили в одну компанию. Интересные ребята будут, новые записи послушаем. Просили привести подругу...– Я взглянула на нее вопросительно, изумляясь выражению «привести», она поняла и поправилась сбивчиво: – Ребята и тебя пригласили... Я им все про тебя рассказала... остались заинтригованными... Пойдем, Женя, пожалуйста... Не упрямься. Нельзя же отгораживаться от людей...

– В другой раз как-нибудь,– сказала я.– Сегодня мне не хочется. Настроение неважное.

Я не понимала, зачем она тащит меня с собой. Раза два она уговорила пойти с ней на вечеринки. Во-первых, это бездарная трата времени; ребята и девчонки танцевали с ленцой пли сидели по углам парочками, пили крепленое вино и молчали, ни остроумных тостов, ни смеха, ни споров,– тишина меня угнетала. Во-вторых, молодые люди «свободные», без спутниц, ухаживали за мной и еще за одной девушкой с Центрального телеграфа, хорошенькой хохотушкой Зиной, которая, захмелев, пыталась вылить вино за ворот белой рубашки самодовольному красавцу и, когда ей это удалось, захлопала в ладоши, засмеялась, а парень, рассвирепев, выругался, нехорошо, мерзко, никого не постеснявшись – маска была сброшена, и проглянуло рыло; молодые люди ухаживали за нами, и Эльвира, забытая, дулась на меня и на Зину.

– Как жаль! Я обещала прийти вдвоем. Ты всегда меня подводишь...

– Возьми еще кого-нибудь, пойдут с удовольствием. Или иди одна.

– Одной неудобно как-то. Никого не знаешь...

– Зачем же идти, если никого не знаешь? Где ты с ними познакомилась?

– На улице. Шли три парня, у одного гитара. Остановили, разговорились. Один из них очень симпатичный. Он тебе понравится. Я обещала быть у них. С тобой.

– Передай от меня привет,– сказала я, но Эльвира не уловила иронии.

– Передам. Скажу, что придешь в другой раз...– И убежала, на ходу надевая пальто.– Позову Светланку Зайцеву...

3

АЛЁША. Накатанная дорога оборвалась, едва только мы отъехали от Браславска. Она свернула влево, к реке. Там стояло какое-то приземистое здание, видневшееся сквозь редкие стволы деревьев; из трубы этого здания подымался в блеклое небо, в морозное безветрие черный столб дыма.

Мы остановились. Мы – это наша колонна: два бульдозера и шестнадцать грузовиков с оборудованием, с горючим и с людьми. Замыкал колонну трактор, который тащил вагон-столовую на полозьях. Все, кто находился в машинах, высыпали на дорогу – более ста человек.

Перед нами расстилалась снежная целина, а вдалеке – стена обметанных инеем деревьев. Тайга. Кто-то вздохнул не то с испугом, не то с восхищением:

– Эх, черт, вот это работенка будет!

На снегу, чуть заметный, пролегал зимник, узенькая дорога, на которой едва ли могли бы разъехаться два грузовика.

Петр Гордиенко, начальник колонны, прищурясь, смотрел перед собой, и во взгляде его было что-то и изумленное и тревожное, как при встрече с неизведанным, впервые увиденным. Было тихо вокруг, глухо, лишь урчали с затаенной звериной яростью машины – точно перед опасным прыжком. Затем Петр улыбнулся, надвинул шапку на самые брови и взмахнул варежкой.

– Пошли!

Так, должно быть, говорили землепроходцы, отправляясь в неизведанное, так скорей всего говорили командиры, ведя войска в наступление. Так сказали и мы: «Пошли!», начиная путь в глубь тайги.

Бульдозер, опустив нож, мягко взрезал снежный пласт и, громоздя по бокам рыхлые валы из белых, как бы звенящих комьев, медленно пополз, расширяя зимник, по равнине. За первым бульдозером двинулся второй, углубляя прорубленный коридор. Мелькнули вывороченные корни кустов и, отброшенные, черно легли на гребень сбоку.

За бульдозерами шагал Петр, в полушубке, в валенках, хлопая варежками, весело покрякивал, чтобы взбодрить себя. Я и Трифон шли за Петром, а за нами медленно продвигалась колонна. Ребята, чтобы не стыть в кузовах, группами следовали за машинами пешком, толкались для «разогрева», подставляли друг другу подножки. Прокаленный стужей воздух был недвижим и как-то стеклянно звенел. Пар от дыхания не рассеивался, а все время висел перед глазами реденькими клочковатыми облачками.

Вскоре нам перегородила путь лесная чаща. Бульдозер осторожно стукнулся ножом в комель сосны. Она упиралась, кажется, в самое поднебесье. От удара с вершины ее. обволакивая ствол, сухо шурша, потек снег.

– Такой орешек с ходу не расколешь,– сказал бульдозерист Анохин Петру,– Возле него придется повозиться.

– Валить будем. И эту и вон ту, соседнюю. А с мелкотой, что дальше, справятся машины. Пилить под самый корень, чтобы грузовики не засели на пнях. Эту класть влево, ту – вправо.

Петр повернулся к нам.

– Слышали?

Мы сняли с бульдозеров механические пилы и с немалым трудом завели моторчики. От машин прибежали ребята с лопатами и откопали стволы. Ни я, ни Трифон не работали такими пилами и не валили таких деревьев, и к соснам мы приближались с некоторой неуверенностью и опаской.

– Чего боишься? – крикнул мне Илья Дурасов, – Подумаешь, какое дело! Подходи смелее. А то давай я попробую!..

Я встал на одно колено и поднес стремительно бегущие зубья пилы к стволу сосны. Они мягко вошли в древесину, выбросив струю свежих опилок. На середине ствола полотно застопорило: я увлекся и сильно навалился на пилу. Я ослабил нажим, и острые зубья с характерным визгом побежали, сантиметр за сантиметром приближаясь к противоположной стороне ствола. Несколько человек уперлись в бок сосны, направляя ее падение. На какой-то миг я оглянулся и увидел в стороне столпившихся людей. Сюда прибежали все – и ребята и девчонки,– чтобы взглянуть на работу лесорубов.

«Только Жени нет»,– подумал я.

А сосна чуть охнула, качнулась. Потом она, простившись взглядом с сестрами, с которыми жила тут вместе, быть может, сотню лет, медленно и величаво стала клониться на сторону и рухнула, хлыстом своим рассекая снег; раздался звук, похожий на выстрел. А вот и второй «выстрел»: грохнулась сосна, спиленная Трифоном Будорагиным. И все, кто находился здесь и следил за нашим первым шагом, закричали, захлопали в ладоши, меня и Трифона подхватили на руки и подкинули вверх, а потом бросили в сугроб. Мы ликовали: начало было положено! Но никто из нас не знал в этот момент, сколько таких же сосен и лиственниц встретится нам на двухсоткилометровом пути к нашей цели...

Анка варежкой отряхивала с Трифона снег.

– Ты очень красиво работал, Триша,– хвалила она.– Как настоящий лесоруб. Я все время смотрела на тебя, глаз не спускала. И гордилась тем, что муж у меня такой сильный и ловкий. Настоящий!

– Я во всем настоящий и ловкий.– Он засмеялся и облапил ее своими ручищами.– Не думал, что когда-нибудь черт занесет меня на край света!..– Огляделся, поражаясь: – Эх, дичь-то какая, вот уж действительно места для каторжников... Не озябла, курица?

– Ни капельки,– ответила Анка.– Даже жарко.

У меня все еще дрожали руки от напряжения, от волнений, с непривычки. Еще не улеглись страсти от первой встречи с тайгой, а Петр уже скомандовал:

– Пошел!..

Бульдозеристы отодвинули поваленные сосны с дороги и врезались в мелколесье, вырывая с корнями небольшие деревца.

Засветло продвинулись лишь на двадцать километров. Сколько повалили мы деревьев, я сбился со счета. Руки у меня ныли и слегка подрагивали.

Но время работы стужа как бы отступала от нас. Трифон Будорагин распахнул полушубок, а когда пилил, то сбрасывал его с плеч прямо на снег, стаскивал шапку, распаленный. На ворсистом шерстяном свитере, на тугих кольцах медных волос серебряной пыльцой лег иней. Анка робко и трогательно молила его:

– Простудишься, Триша...

Он возвышался над ней, громадный и какой-то свирепо-добрый.

– За собой следи, не отморозила бы чего, кой грех, навозишься тогда с тобой. Мы где очутились, видишь? В краю зверей. Вот и буду жить по-звериному. А зверю зачем одеваться, он себя не жалеет.

– Что ты городишь, Трифон, подумай,– сказала Анка.– Бессердечный ты...

– Нет, уважаемая супруга Анка, я сердечный. Чересчур! Нужны мне эти деревья, скажи? Растут и пускай растут, они не помеха мне. Но уж если я взялся работать – не трожь. Тайга вздрогнет, если я за нее возьмусь!..

Подошел Петр.

– Оденься, если тебя просят,– сказал он.– Анка нервничает.

– Она по всякому случаю нервничает. Завернули бы меня в пеленки, как младенца, была бы рада.

– Оденься,– повторил Петр.

– Жарко же, черт возьми! – Трифон нехотя надел на себя полушубок и шапку, негромко и как будто с сожалением сказал мне: – Никогда не думал, что придется мне в жизни валить лес, а, Алеша? А ты?

– Я тоже не думал.

Трифон басисто засмеялся.

– Ты, конечно, мечтал о райском гнездышке под крышей генеральского дома, да? С Женечкой, да? А вместо генеральской крыши – белый снежок на вершинах сосен да пихт, вместо звуков магнитофона – медвежий рев.

– Болтун ты, Трифон,– сказал я без злобы.– Мелешь чепуху, и всегда не к месту. Если бы я мечтал о том доме, разве был бы здесь, с тобой?

– Твоя взяла, Алеша... Это я так, сдуру. Успокоиться охота, а успокоения нет. Отчего?

– Жалеешь, что уехал?

– Жалею. Я ведь, Алеша, по-настоящему-то и не жил никогда. В деревне спал на полу, на соломе, честное слово. В ФЗО – на железной койке, двенадцать человек в комнате. В Москве... Ты знаешь наш барак. Вот и все. Думал, получу комнату, станем жить с Анкой в самой столице – молодые, работящие. Мебелью обзавелись бы, телевизором, ванная под боком... А вместо этого – дичь, холод... Я не жалуюсь, Алеша, нет. Просто обидно.

– Я тебя понимаю, Трифон,– сказал я.– Когда тепло, светло, уютно – лучше, намного лучше... А знаешь, кто с нами едет? Сын профессора Вершинина, сын композитора Ларина, сын ответственного работника Володя Петров. Много их. Добровольцы, как и мы. И дома у них всего вдоволь. Наверняка больше того, о чем ты мечтал, во много раз. А поехали...

Трифон озадаченно крякнул.

– Н-да... Бывает и так... Что ж, за дело? – Подойдя к стволу, он все-таки сбросил с себя и полушубок и шапку, чтобы начать пилить...

В лесу сгущались сумерки. Свет сквозь вершины деревьев пробивался слабее, снег внизу тускнел, по нему пошли клубиться синие, мохнатые тени. Мороз, крепчая, брел по целине наугад, пересчитывал стволы, и они отзывались гулким треском, передавая этот звук, как эстафету.

Петр остановил колонну на обед и ночлег. Бульдозеристы разгребли от снега площадку, и на ней мы разложили четыре большущих костра. Наломали еловых лап, чтобы можно было сидеть, а если нужно, и лежать. Сушняк запылал жарко и радостно, пламя тянулось ввысь длинными извивающимися спиралями. Деревья, что стояли поблизости, сразу же подступили к кострам, а те, что были за ними, ушли еще дальше во тьму.

Женщины разогревали на огне приготовленный еще в городе обед. Петр распорядился выдать каждому по чарке водки – «по-фронтовому». Началось, быть может, самое интересное и веселое «застолье», какое мы когда-либо проводили.

Еще утром я заметил среди женщин одну девчушку. На ней ладно сидела шубейка деревенского покроя, опушенная по краям мехом, ватные стеганые штаны были заправлены в белые валенки с калошами, голова замотана белым шерстяным платком, в узенькую прорезь виднелись серые глаза, быстрые и смешливые. Двигалась она легко, непоседливо, точно перелетала с ветки на ветку, часто и, казалось, без причины смеялась, оттянув со рта платок. Она руководила погрузкой поварских принадлежностей и посуды и делала это строго и проворно, а помощник ее, неповоротливый увалень, хмурый, с тугими, пылавшими на морозе щеками, беспрекословно подчинялся ей.

– Федя,– кричала она,– хлеб клади в мешки, посуду в ящики! Бидоны ставь ближе к задней стенке!

Сейчас у костра сероглазая распорядилась:

– Федя, разливай водку. Пускай пьют из одной стопки, а то стаканы разбросают – не соберешь, а мне потом отвечай за все. Я уж их знаю. Следи, чтобы по два раза не подходили.– Разогревшись у костра, она развязала платок, сползший ей на плечи. Лицо девушки, озаренное пламенем, казалось розовым, по нему перемещались тени, поминутно изменяя его выражение; белесые волосы тоже казались розовыми, и вся она, юная и счастливая, походила на молодую зарю.

Очередь – неотступная спутница нашего общежития – образовалась и тут. Каждому, кто подходил, Федя подносил стопку водки, тот одним глотком выпивал, девушка совала ему закуску – ломтик хлеба с соленым огурцом или с селедкой,– потом зачерпывала половником на длинной ручке борща из бидона, в каких возят молоко, один взмах – и миска до краев; борщ доведен был на огне до кипения, чтобы не сразу остыл на холоде.

– Катя, а тебе налить водки-то? – спросил Федя.

– Нет. Я свою долю отдаю.

– Кому?

Девушка обвела бойким взглядом сгрудившихся у огня ребят, указала на меня.

– Вот этому парню, пускай он немного повеселеет...

Трифон проворчал:

– Везет же людям! Все хорошее достается почему-то другим.

– Подумаешь, хорошее – водка!..

Я подошел к Феде, принял от него стопку.

– Спасибо, Катя.

– На здоровье. Ты больше всех работал нынче...– Она постучала половником по бидону.– Эй, мальчики! Кто хочет добавки – подлетай! Борща много...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю