355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Чаковский » Это было в Ленинграде. У нас уже утро » Текст книги (страница 8)
Это было в Ленинграде. У нас уже утро
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 02:00

Текст книги "Это было в Ленинграде. У нас уже утро"


Автор книги: Александр Чаковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Стало уже темно. Потом я услышал шум поезда, подходившего к станции… Вот он остановился. Сейчас она выходит из вагона… Осматривается. Не знает, куда идти. К тому же темно. Она спросит. Наверно, сейчас спрашивает… Может быть, побежать на станцию? Нет, надо сидеть здесь, она может прийти одной из боковых тропинок. Вот она приближается сюда… Я уже не кладу часы в карман…

Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать. Её нет. Её могло что-нибудь задержать по дороге. Она могла сбиться с пути… Ведь темно… Тридцать минут. Сорок. Её нет…

Я выбежал на дорогу. Мне никто не встретился. В темноте дошёл до станции и вернулся в блиндаж. Печка погасла… Слегка похрапывал Корнышев. Она не приехала…

Я резко захлопнул дверь, и Корнышев проснулся.

– Вы не один? – вежливо спросил он.

– Она не приехала, – тихо ответил я.

– Да ну? – протянул Корнышев.

Связной принёс лампу и зажёг её.

– Вот досада-то! – сказал Корнышев с искренним огорчением. – Значит, в санупре задержали. Что-нибудь с оформлением… Ведь вам точно сказали, что она в нашу армию назначена?

– Николай Фёдорович, – сказал я, – как мне попасть в Ленинград?

– В Ленинград? Сейчас? Но поезд пойдёт только в десять утра. Да и что вам делать ночью в Ленинграде? Подождите до завтра. С вечерним поездом она, наверно, приедет.

– Нет, нет! – вырвалось у меня. Даже мысль о том, чтобы остаться здесь ещё сутки, казалась мне невыносимой.

Корнышев внимательно посмотрел на меня.

– Если уж обязательно хотите ехать, придётся потерпеть до утра. – И он подошёл ближе ко мне. – Возьмите себя в руки. Я вот уйду, а вы почитайте что-нибудь. Вот хотя бы «Записки врача». Книга отличная. Читали, конечно?

Он взял с полки книгу и протянул мне. Я взял её.

– Ну, до скорого… – сказал ласково Корнышев и вышел.

Я перелистал книжку и отложил её в сторону. Наступило полное бездумье. Мне было почти физически больно думать о чем-нибудь. Я не помню, сколько времени просидел так. Из оцепенения меня вывел голос Корнышева:

– Скорее, скорее, сейчас машина идёт в Ленинград! Идёмте, я вас провожу.

Николай Фёдорович стоял в дверях.

Я вскочил и схватил полушубок. Мы прошли по тропке, и я увидел тёмное очертание полуторки. Я залез в кузов.

– Ну, прощайте, – сказал Корнышев, тепло пожимая мне руку.

– До свидания, – ответил я, – сердечное вам спасибо.

…Мы въехали в Ленинград ночью, но на улицах было светло.

Взошла луна. И странное дело: как только я увидел серый ленинградский гранит, услышал мерный стук метронома, у меня стало спокойнее на душе.

Я вылез из машины на Дворцовой площади и через десять минут поднимался по лестнице «Астории». Навстречу мне с коптилкой в руках шёл Ольшанский.

– Где это вы пропадаете, синьор? – спросил Мефистофель.

Я ответил, что ездил в часть, и уже прошёл мимо, когда Ольшанский сказал:

– А тогда, в машине, девушка одна вами интересовалась.

Я обернулся к Ольшанскому. Он стоял, прикрывая огонь ладонью, и хитро улыбался.

– Я, правда, особенно не откровенничал насчёт вас, – продолжал он. – Кто вас знает, заинтересованы вы во встрече или нет?..

Я схватил его за полушубок.

– Ольшанский! – закричал я. – Прекратите эту болтовню! Где она? Что с ней?

Он испуганно посмотрел на меня.

– Она очень просила ваш адрес. Я уж думал, не наглупил ли, что упомянул вашу фамилию. Вы извините… но… кажется, она с утра сидит в вашем номере…

Я стоял на лестнице, прислонившись к перилам. Ольшанский что-то говорил, но я уже ничего не слышал. У меня стучало в висках и пересохло во рту. Мне казалось, что если я оторвусь от перил и сделаю шаг, то упаду тут же.

Тысячу раз рисовал себе нашу встречу, но никогда не думал, что потрясение будет так велико.

Потом я стал медленно подниматься по лестнице. Откуда-то проникал свет, и я не сразу понял, что это Ольшанский с коптилкой провожает меня. У моей комнаты я остановился, чтобы перевести дыхание. Потом тихонько толкнул дверь.

Лида сидела на подоконнике, вполоборота к двери, и смотрела в окно. Луна светила так ярко, что в комнате было светло, как в белые ночи.

– Лида! – произнёс я шёпотом. – Лида!

Она соскочила и стала, прижавшись спиной к окну.

– Ты?! – сказала она. – Наконец-то!..

…Я рассказывал Лиде о своих поисках, но она внезапно прервала меня:

– Какой ты… смешной в военной форме. Просто на себя не похож!

Мы стояли друг против друга у окна, и лунный свет падал на её лицо. Она казалась мне маленькой и хрупкой, и было видно каждую морщинку на её лице.

За окном на покрытой снегом площади высился Исаакий.

– Помнишь, как мы любили смотреть из окна на собор? – спросил я.

– Да. В белые ночи.

– Сейчас совсем как в белую ночь. Даже окно не замёрзло.

Мы стояли у окна и смотрели на площадь. Я обнял её и поцеловал. Мне хотелось стоять так всегда и не разжимать рук. Она смотрела мне прямо в глаза, и я смотрел в её глаза. Это и было счастье. Потом мы сели на диван. Говорили о чём-то совсем неважном: мы привыкали друг к другу.

– Ты была у Ирины? – спросил я.

– Нет. Я весь день прождала тебя в номере. Как я благодарна этому долговязому корреспонденту. Ведь это он сказал мне о тебе. Но, бог мой, как он перетрусил, когда я сказала, чтобы он немедленно повёл меня в твою комнату! – Она рассмеялась. У неё был глухой и немного печальный смех.

Я снова поцеловал её. У неё были холодные губы.

– Тебе холодно? – спросил я. Потом снял с неё валенки и закутал ноги одеялом.

– Здесь очень холодно, – ответила она и закрыла глаза. – И знаешь, что мне кажется? Мне кажется, что я плыву в тёплой реке и попала в водоворот, такой медленный, и он так приятно кружит меня, и всё ясно, и дальше не надо плыть.

– Ты устала, дорогая? – спросил я.

Она открыла глаза.

– Нет. – Она улыбнулась. – Отчего мне устать, когда я весь день сижу и жду тебя?

– Голодная?

– Нет, почему же. Я получила паёк на два дня.

– Подумать только, – сказал я, – как много надо мне у тебя узнать. Ты столько пережила!..

– Не сегодня, милый. Поговорим завтра. Сегодня пусть будет так, будто мы никогда не расставались.

– Хорошо, – ответил я. – Это нетрудно. Ведь на самом деле мы никогда не расставались.

Я был счастлив, но думал о другом безмерном счастье. Мне хотелось, чтобы эта наша разлука была последней и чтобы мы никогда больше не расставались. С этой женщиной я чувствовал себя готовым на любой труд и любой подвиг. Раньше она была моим сердцем, моей любовью. Сейчас она стала источником моего мужества.

– О чём ты думаешь, милый? – спросила она.

– О том, какое было бы счастье больше не расставаться.

– Это же невозможно! Послезавтра я должна ехать в часть. Два дня я выпросила в санупре. День уже прошёл.

– Ты получишь ещё три, – ответил я и рассказал о встрече с Корнышевым.

– Целых три дня? – Она внезапно захлопала в ладоши, как ребёнок. – Целых три дня вместе?

Я стал целовать её холодные пальцы.

– Постараюсь приехать к тебе в часть, – сказал я. – Очевидно, я ещё некоторое время пробуду в Ленинграде.

– Ты был у меня, за Нарвской?

– Был. Дом почти разрушен. Я с трудом отыскал твою комнату. У окна, где мы с тобой пили чай, сидит артиллерийский наблюдатель Мухтар Тажибаев. Я тебе как-нибудь расскажу о нём.

– Ты, наверно, решил, что я пропала. Трудно было меня отыскивать?

– Сейчас кажется, что нетрудно. Сейчас мне кажется, что я отыскал бы тебя где угодно.

Она нагнулась и поцеловала меня в затылок.

– Как ты думаешь, – сказала она, – когда кончится война?

– Не знаю. Думаю, что через год. Или полтора.

– Какой это будет чудный день!.. Просто не верится. Что ты будешь делать в первый день после войны?

– Поеду в Ленинград.

– Ты же живёшь в Москве!

– Мы будем жить в Ленинграде. Я думаю, что теперь нигде не смогу жить, кроме Ленинграда.

Мы молчали. Внезапно она рассмеялась.

– Что ты смеёшься?

– Нет, просто так. Я вспомнила, какой растерянный вид был у твоего корреспондента. Как его фамилия?

– Ольшанский.

– Ей-богу, он почему-то не хотел допустить мысли, что я твоя жена.

– Дурак!

– Но ведь он прав. Я ведь и правда не твоя жена.

– Ты мне больше чем жена.

– И ты мне больше чем муж. Поэтому мне и смешно.

Она положила руку мне на лоб. Рука была по-прежнему холодной.

– Тебе всё-таки холодно, Лидуша, – сказал я. – Ложись в постель. Раздевайся и ложись.

Я встал и отошёл к окну. Когда обернулся, она сидела по-прежнему, обхватив колени руками.

– Я… я не хочу спать, – сказала она тихо. – Лучше посидим вдвоём.

Она смотрела на меня, и я заметил испуг в её глазах. Потом она резко встала и стала расстёгивать пуговки на гимнастёрке. Подошла ко мне.

– Ты был… на Ладоге? – тихо спросила она.

– Да, – твёрдо ответил я. – Я был в палатке, где ты жила. И разговаривал с ним.

– Ты… ни о чём не хочешь спросить меня?

– Нет, – уверенно сказал я и поцеловал её. Я увидел слёзы на её ресницах и вытер их губами.

…Было тихо и светло, как в белую ночь. Мы лежали в постели. Потом я услыхал звуки рояля. Лида тоже услышала их.

– Что это? – спросила она. – Рояль?

– Да, – сказал я. – Это Чайковский. Старик один играет. Музыкант. Я услышал его в первую ночь, когда приехал.

– Я уже не помню, когда слышала музыку… Какие торжественные звуки!

– Мне они казались страшными. А теперь кажутся радостными.

– И мне тоже. Интересно, который теперь час?

– Не знаю. Мне вообще кажется, что времени нет.

– И мне тоже. Теперь мне хочется спать, но я боюсь.

– Боишься?

– Да, я боюсь, что усну и перестану чувствовать счастье.

Я обнял её.

– Спи, Лидуша, – сказал я, – спи и не бойся. Ничего не бойся, когда мы вместе.

– Я хочу ничего не бояться. И всё же немного страшно.

– Но чего же?

– Слишком много счастья… Почему мы получили его раньше других? Кругом столько горя.

– Мы ничего не отнимаем у других. Спи, Лидуша! Не будем сейчас думать об этом. Спи, родная, спокойной ночи.

Через несколько минут она заснула.

…Меня разбудил стук в дверь. Я соскочил с постели. Было уже утро. За дверью стоял боец и протягивал мне записку.

Я прочёл. Секретарь редакции фронтовой газеты сообщал, что через полтора часа мой редактор вызовет меня к проводу.

– Кто это? – спросила Лида, когда я подошёл к постели.

Я посмотрел на неё, и мне показалось, что морщинки на её лице разгладились. Я сказал ей о записке.

– Это далеко? – спросила она.

– Час ходьбы. Мы сделаем вот что. Я пойду на телеграф, а ты в санупр. Оттуда ты по телефону вызовешь Корнышева, и он даст тебе отпуск на три дня. Как только освободишься, ты вернёшься сюда. А вечером… На вечер у меня есть сюрприз. Только это пока секрет. Хорошо?

…Когда я уходил, она ещё лежала в постели. Мне показалось, что я быстро дошёл до телеграфа. Но всё же я опоздал.

– Вас уже вызывали, – сказал дежурный и принёс мне ленту.

Я прочёл: «Выезжайте немедленно обратно».

Сначала у меня словно оборвалось что-то внутри. Потом я стал думать, как счастливо всё же получилось: ведь телеграмма могла прийти и неделю, и два дня, и, наконец, день тому назад, и я должен был бы уехать, не отыскав Лиду. Теперь я нашёл её, и на душе всё же было радостно.

Я хотел преподнести Лиде «сюрприз»: получить на три дня сухой паёк, пригласить Ирину, Козочкина и Мефистофеля и устроить вечером ужин.

Я был так счастлив, что мне хотелось, чтобы весь Ленинград знал о нашем счастье. Мне казалось, что чем больше людей будет радоваться вместе с нами, тем сильнее будем мы чувствовать наше счастье.

Теперь всё это рушилось: вечером я должен был уехать из Ленинграда.

Я шёл по городу и думал, что мне тяжело будет расстаться с ним. Я ощущал его теперь как живое существо.

Я смотрел на израненные стены его домов и думал о том, как радостно будет потом жить в этом городе, и видеть, как обновляются его дома, и бродить по этим улицам, и вспоминать всё, что было.

…Лида стояла у окна, на том же месте, где я застал её вчера.

– Как ты долго! – сказала она, идя мне навстречу.

– Я получил телеграмму с вызовом, – сообщил я ей, чтобы разом покончить с этим.

– Да? – тихо сказала она, и голос её дрогнул. – Я знала, что это не может быть долгим… наше счастье… слишком раннее счастье.

Я ничего не ответил.

– Когда ты едешь? – спросила Лида.

– Сегодня вечером.

– Уже? – Она помолчала и добавила, слегка улыбнувшись: – Я говорю так, будто бы война только что началась и ты уезжаешь, а я остаюсь дома. Мне ведь тоже надо ехать сегодня.

– Не будем пока говорить об отъезде, – сказал я. – Посидим немного.

Я чувствовал Лидин локоть в своей руке и знал, что невозможно отнять её у меня. Я всегда любил её так, как никого в жизни. Но только теперь я понял, что моя любовь к ней нечто большее, чем просто любовь.

Есть чувства, не подверженные ни сомнениям, ни колебаниям. Они рождаются тогда, когда человек остаётся наедине со своей совестью. Они выкристаллизовываются из великих страданий и великой стойкости.

– Это очень странно, – сказал я. – Вот когда я шёл сюда с телеграфа, уже зная, что вечером мы расстанемся, мне казалось, что нам о многом надо поговорить… А вот пришёл, сел – и ни о чём говорить не хочется… Хочется сидеть рядом – и всё… Но я скажу всё-таки… Вот ты говоришь – раннее счастье. Конечно, не расставаться было бы высшим счастьем. Но есть и другое, не меньшее…

– Какое? – спросила она.

– Мне трудно выразить это. Счастье высшей любви. Любви, данной испытанием. Любви, захватившей не какую-то часть души, а всего человека. Ты понимаешь, бывает так: человек живёт всесторонне, и любовь захватывает лишь какую-то часть его существования. А у нас иначе. Мы стремились друг к другу не просто… Ведь если бы завтра Ленинград победил и с блокадой было бы по кончено, мы без труда нашли бы друг друга. И ещё: если хотя бы один из нас не научился понимать Ленинграда, не стал бы ленинградцем, то, встретившись, мы оказались бы чужими друг другу… Вот почему мы не можем изменить друг другу, пока верим в победу. Это всё очень трудно выразить, но я знаю, что это так. И больше того. Я знаю теперь: пусть мы снова расстанемся, пусть снова будут месяцы разлуки, – наше чувство будет таким же. Ведь оно не только в вере друг в друга, не только в воспоминаниях о прежних солнечных днях, – оно во всём пережитом, во всей нашей жизни, во всём, что есть в ней святого.

Лида молчала. Я видел, что затуманенные глаза её пристально смотрели в одну точку. Потом она сказала:

– Я помню, это было на Ладоге… Вьюга была… холодно… Я сопровождала колонну с продуктами для госпиталей. Переехали через озеро, погрузили продукты в вагоны. Я замёрзла и забралась на паровоз, к машинисту. Машинист – молодой парень, а лицо как у старика… Это я после узнала, что он молодой… Проехали километров десять, кончилось топливо. И вот мы вылезли все: и машинист, и я, и вся бригада… Стали кустарник ломать, пилить деревья, чтобы как-нибудь доехать до станции. Ветер руки жжёт… Помню, я за пилу схватилась – кожа пристала. Доехали кое-как… На станцию прибыли, машинист стал со мной прощаться и спрашивает: «Муж-то у вас, девушка, есть?» – «Есть», – говорю. «На фронте? Ну, говорит, он чувствует, как вы тут дрова с нами пилили».

Она замолчала, и я ничего не ответил. Я знал: она понимала меня.

…Потом мы пошли бродить по городу. Мы ни о чём не договаривались, но точно по уговору стремились к местам, столь памятным нам…

Вечером мы прощались. Было очень мало слов и только один долгий поцелуй. Мы расстались у Пороховых заводов. Я вскочил на попутную машину.

Книга II
ЛИДА

Ну вот, я уезжаю с Ладоги навсегда. Мои вещи собраны. Всё готово. Сейчас должна пойти машина, на которой я поеду в Ленинград. Если мне и придётся когда-нибудь вновь побывать тут – нашей Ладоги уже не будет. Я уже никогда не смогу найти здесь следов своей жизни. Вот ведь какое место! В городе можно найти свои следы, и в деревне, даже в разрушенной, сожжённой, всегда можно отыскать землю, на которой жила, по которой ходила. А здесь нельзя. Весной всё исчезнет, всё растопит солнце и размоет вода…

Заскрипел снег за палаткой, и вошли Сеня Кириллов, шофёр нашей санитарной машины, и Андрей Фёдорович, врач, мой начальник.

– Ну, такси подано, – сказал Сеня, – можно ехать.

Андрей Фёдорович взял мои вещи – мешок и чемоданчик, но в эту минуту мы ясно услышали завывание самолётных моторов и треск пулемётных очередей. Гул моторов нарастал, как бывает, когда самолёты пикируют.

Мы выскочили из палатки. Прямо над нашими головами высоко в небе шёл воздушный бой. Приглядевшись, я увидела, что три самолёта атакуют один.

Андрей Фёдорович опустил мои вещи на снег и стоял, широко расставив ноги и закинув голову.

– Это «мессеры» напали на «ястребка», – сказал он.

В эту минуту я увидела страшное: мотор атакуемого самолёта заглох, и он стал медленно планировать, всё приближаясь ко льду, а немецкие самолёты один за другим пронеслись над ним и стреляли из пулемётов.

– Они подбили его! – крикнула я.

Самолёт не дымил, не горел, как обычно бывает с подбитым самолётом. Он только медленно и неслышно планировал надо льдом, опускаясь всё ниже. Наконец самолёт коснулся льда далеко от нас, превратившись в едва различимую точку.

– Быстро на машину! – крикнул мне Андрей Фёдорович. – Если пилот ранен, окажите первую помощь и на этой же машине везите его в Ленинград, в госпиталь.

Он схватил мои вещи и бросил их в кузов стоящей около палатки полуторки. Сеня вскочил в кабину и нажал стартер. Я уселась рядом. Андрей Фёдорович резко захлопнул дверцу.

Мы поехали медленно, чтобы не сбиться с трассы. Быстро темнело. Поднялся страшный ветер. Начинался буран. Снег залепил переднее стекло. Сеня пробовал включать «дворник», но он не работал. Несколько раз мы останавливались. Семён вылезал на подножку кабины и протирал рукавицей стекло. Потом он включил фары, и падающий снег стал казаться розоватым. Мы уже давно перестали видеть самолёт и ехали «по памяти». Вдруг я испугалась: а что, если мы не найдём самолёт? Я сказала об этом Семёну. Он сначала ничего не ответил, а потом сказал.

– Будем искать, так найдём.

Внезапно заглох мотор. Семён несколько раз остервенело нажимал стартер, потом крутил ручку, но мотор не заводился. Семён снова выскочил из кабины и с грохотом откинул переднюю крышку. Он возился недолго, и, когда опять влез в кабину и нажал стартер, мотор заработал.

– Закрой-ка крышку, – сказал мне Семён, – а то отпустишь газ, и опять заглохнет.

Я вылезла из кабины и опустила крышку. Буран всё усиливался.

Мы выехали наконец на основную трассу, и Семён включил следующую скорость. Я опустила фанеру, заменяющую боковое стекло кабины, чтобы не пропустить самолёта. Мы поравнялись с каким-то военным. Он поднял руку и крикнул:

– Там лётчик раненый!

– Знаем! – ответила я.

Наконец Семён затормозил и сказал:

– Ну, где-то здесь. Давай искать.

Вылезли из кабины.

– Вот что, – заявил Семён, – давай ищи одна, а как найдёшь, зови меня, я помогу. А машину нельзя так оставить.

Я взяла санитарную сумку и пошла по трассе.

– В сторону давай, в сторону! – крикнул мне Семён. – Он справа от трассы сел, я точно заметил.

Свернула вправо. Здесь был глубокий снег. Я провалилась по колено. Потом залезла в глубокий сугроб и никак не могла выбраться. Мне пришлось поочерёдно вытаскивать ноги из валенок, а потом тащить валенки руками. Наконец вылезла на ровное место и пошла вдоль трассы. Гула моторов и пулемётной стрельбы уже давно не было слышно. Я шла, стараясь увидеть что-нибудь за пеленой снега, и думала только об одном: жив ли лётчик? Но самолёта не было. Я отошла ещё дальше в сторону от трассы и всё старалась что-нибудь разглядеть сквозь летящий снег. Потом закричала:

– Эй! На самолёте! Лётчик! Това-арищ лё-ётчик!

Получилось очень негромко. Наверно, за сотню метров уже ничего не было слышно. И снова мною овладела растерянность. Я никак не могла привыкнуть к этому пространству, где нет ни улиц, ни огней, где неизвестно, как ориентироваться, и кажется, что ты затерялась в чём-то бесконечном, как море. И мне вдруг очень захотелось пойти обратно в тёплую палатку, свернуться и лечь на нары и смотреть, как наш фельдшер Смирнов растапливает печку.

Я снова стала кричать:

– На самолёте! Лё-ёт-чик! Где вы там? Товарищ лётчик!

Охрипнув от крика и уже потеряв надежду, что кто-нибудь отзовётся, я вдруг ясно услышала чей-то голос:

– Сюда давайте! Сю-да!

Как я обрадовалась! И всё кругом мне стало казаться уже не таким страшным, точно, плутая по дремучему лесу, я случайно вышла на хорошо знакомую дорогу. А человек кричал:

– Да где вы там? Сюда давайте! – У него был глухой, басистый голос.

Теперь мне стало совершенно ясно, откуда доносился голос. Кричали где-то за моей спиной. Я повернулась, крикнула:

– Иду-у! – И пошла на голос.

Снег в валенках растаял, чулки и портянки были мокрые. Ногам было жарко. Я шла всё быстрее, не выбирая дороги.

Потом увидела очертания самолёта, и мне навстречу из-за пелены снега вышел высокий человек в полушубке.

– Вы лётчик? – крикнула я, бросаясь к нему навстречу.

– И не мечтал, – басом ответил мне человек. – Лётчик здесь. Он ранен в ногу. Ранение лёгкое.

Меня почему-то зло взяло на этого человека.

– Разберёмся, какое ранение, – сказала я. – Где он?

Высокий ничего не ответил, повернулся и пошёл к самолёту.

Я пошла за ним. У машины стояли двое бойцов, очевидно, с зенитной батареи. Лётчик лежал на снегу под мотором. Он был в меховом комбинезоне. Одна нога его была в валенке, а другая замотана каким-то шарфом.

Я подошла к лётчику и спросила:

– Как вы себя чувствуете?

Лётчик взглянул на меня. Он был белес, молод и смотрел как-то сердито.

– Медицина появилась? – сказал он. – Помощник смерти!

«Сердится от боли», – подумала я.

– Давайте сюда ногу… – И я опустилась на снег.

– Насовсем? – насмешливо спросил лётчик.

– Послушайте, – прогудел за моей спиной бас, – ему ногу недавно перевязали. Его надо в госпиталь везти, а не перебинтовывать на морозе.

– Для этого я и приехала, чтобы в госпиталь везти, – сказала я. – Кто ему ногу перевязывал?

– Тот самый, который вас сюда прислал, – ответил бас.

– Меня? – Я даже удивилась. – Меня никто не присылал. То есть прислал, конечно, но… мы сами видели, как самолёт сел, и я поехала.

– А-а! – протянул бас. – Ну всё равно, надо его везти в госпиталь.

– Ну ладно, – сказал внезапно лётчик. – Ехать так ехать. Куда шагать-то?

Он сделал резкое движение, пробуя подняться, и попытался встать на ноги, держась за крыло самолёта, но тут же упал.

– Лежите, – крикнула я, – мы вас понесём!

– Это вы-то? – сквозь зубы выдавил лётчик. – Во мне восемьдесят кило. Это вам не сумка-авоська.

– У машины шофёр, – сказала я. – Сейчас я его приведу.

– Не надо, – буркнул лётчик и, повернувшись к бойцам, сказал: – А ну, ребята, подмогните.

Бойцы разом взяли лётчика под руки, и он встал.

– Куда идти? – спросил лётчик, опираясь на бойцов.

Я пошла вперёд, указывая путь к машине. Мы прошли несколько метров молча, потом лётчик вдруг остановился и сказал:

– Нет, так не годится. Кто же у самолёта останется?

– Да они же вернутся через десять минут, – ответила я, кивая на бойцов. – Машина рядом на трассе.

– Нет, – упрямо замотал головой лётчик. – Их прислали с батареи охранять самолёт. Никуда они не пойдут.

– Ну хорошо. Вот вы, – кивнула я длинному человеку в полушубке, – берите его под руку.

Тот подошёл и взял лётчика под руку, отстранив бойца. Я подошла к лётчику с другой стороны.

– Идите к самолёту, – приказала я.

Бойцы растерянно переминались с ноги на ногу. Лётчик пристально посмотрел мне в лицо. Я крепко держала его под руку обеими руками.

Он медленно повернул голову к бойцам и сказал:

– Идите к самолёту.

И те ушли.

Мы пошли к трассе. Буран утих, и я ясно видела нашу машину. Мы были от неё метрах в трёхстах. Идти было очень трудно. Лётчик был действительно ужасно тяжёлым, и мне казалось, что он всей тяжестью опирался именно на мои руки.

– Вам очень больно? – спросила я.

– Ничего мне не больно, – с прежним раздражением ответил он.

Я в душе уже давно злилась на него. Не я же в самом деле была виновата в том, что его ранили. И рана-то, очевидно, у него не такая опасная. Мне пришлось видеть однажды, как у человека ногу отнимали без наркоза, и он молчал. А этот, видно, неженка. А ещё лётчик!

– Вам тяжело? – вдруг спросил лётчик.

– Нет, не очень, – ответила я.

– Всё-таки восемьдесят кило, – пробормотал он и усмехнулся.

Я ничего не ответила, но после слов лётчика мне стало легче его вести.

– Скоро дойдём, – вслух подумала я. – Вот и машина.

Семён увидал нас. Он уже бежал навстречу, увязая в сугробах.

– Ну как, всё в порядке? – крикнул он, подбегая.

– Тебе бы такой порядок, – буркнул лётчик.

Семён хотел сменить меня, но я решила, что дойду. Он пожал плечами и пошёл вперёд. Так подошли мы к машине.

– Вы сядете в кабину, – сказала я лётчику, открывая дверцу. – Сидеть можете?

Лётчик ничего не ответил. Мы усадили его в кабину.

– Ну, а вы куда? – обратилась я к человеку в полушубке.

– Вы ведь в Ленинград? – в свою очередь спросил он. Я кивнула. – Ну, пожалуй, поеду и я с вами, раз так получилось. Бой над Ладогой, пожалуй, годится, а?

– Что такое? – не поняла я.

– Ничего, – пробасил человек в полушубке. – Это я про себя. Как говорится, в сторону.

Встаю на колесо и перешагиваю в кузов машины через борт. Следом за мной – он. Стучу по верху кабины и кричу:

– Всё в порядке!

…Мы двигаемся…

Сидим на куче брезента, прижавшись спинами к стенке кабины. Дует резкий, холодный ветер, и, если повернуться к нему лицом, можно сейчас же обморозить щёки.

Но в эти минуты я не думала о холоде. Не думала и о раненом лётчике, сидящем в кабине. Я смотрела на постепенно удаляющиеся от нас, едва заметные, пробивающиеся сквозь щели в палатках огоньки Ладожского лагеря. И мне думалось, что с этими огоньками какая-то часть жизни уходит от меня. Вот мы проедем ещё несколько километров, и я долго не буду видеть ничего, кроме бесконечного снега.

…Два месяца назад я пришла сюда. Здесь ещё не было палаточного посёлка. Я шла по льду, а лёд «дышал». Если когда-нибудь потом меня спросят, как «дышал» лёд, я не смогу рассказать. Это можно только почувствовать. Лёд не прогибался, для этого он был уже достаточно крепок. Но он был «неверен», он чуть вздрагивал, точно раздумывая, не слишком ли я тяжела для него. А подо льдом чёрная ледяная пучина: десять метров, двадцать метров, тридцать метров…

Мы шли трое – Андрей Фёдорович, Смирнов и я. Они шли по бокам, я посредине. Был такой же ветер, как сейчас. У нас тогда ещё не было полушубков. Я шла в стёганке, которую получила ещё на заводе. Мне было очень страшно идти. Я, кажется, всё время жалась то к Андрею Фёдоровичу, то к Васе Смирнову. А они меня отгоняли, заставляя идти посредине. Я шла и ничего не видела. Страшный ветер поднимал снег, и он больно колол лицо. Глаза у меня слипались. Трассы ещё не было. Машины не ходили. Мы шли по вешкам, установленным вдоль заметённой метелью тропинки. Мне казалось, что в мире нет ничего – ни огромного Ленинграда, ни немцев, а есть только мы трое, зажатые сплошными стенами снега… Наконец мы пришли на место. Там лежало несколько брошенных в кучу палаток. Мы выбрали одну. Палатка была промёрзшая, жёсткая и тяжёлая. Мы никак не могли её растянуть. Я помню, Андрей Фёдорович страшно ругал Смирнова, когда ветер вырывал у него из рук палатку. А меня он не ругал, хотя я работала куда хуже Смирнова. И мне было очень неловко перед ним.

Уже стемнело. Где-то трещал лёд. Мы мучительно долго возились с куском одеревеневшего брезента.

Тогда просто не верилось, что мы поставим эту проклятую палатку. Только когда стали вбивать в лёд колышки, я поняла, что палатка всё же существует. Помню, тогда мне стало стыдно. Я была уверена: мои спутники жалеют, что связались с женщиной. Вся тяжесть первой работы на льду легла на них. Я взяла топор из рук Смирнова и стала забивать колышки.

Была уже ночь, когда мы покончили с палаткой. Ветер утих. Снег улёгся, и стали видны звёзды. Они казались очень близкими и яркими, и тогда я увидела, что мы не одни в этой ледяной пустыне. Повсюду темнели на снегу палатки, и около них копошились люди. Мне показалось, что стало теплее. Я заметила, что у Андрея Фёдоровича борода совсем белая, а там, на берегу, когда мы получали назначение, она была чёрная. Я сказала ему:

– Вы как дед-мороз!

Потом мы вошли в палатку. Я очень устала, и они, конечно, устали. Мы все трое сели прямо на снег и прислонились к натянутому брезенту. Так мы сидели молча очень долго. Верхний квадрат палатки был откинут, и виднелись звёзды. И квадратик снега в нашей палатке искрился и казался не таким холодным.

Я сказала:

– Как снег красиво искрится.

Андрей Фёдорович поднял голову.

– Смирнов, пойдите закройте квадрат, – приказал он. – И так вентиляция достаточная.

Смирнов встал и вышел. Мне показалось, что он зло посмотрел на меня. Потом я услышала, как зашуршал брезент, и окошко в потолке исчезло.

В палатке стало темно. Во время работы мы сильно разогрелись, а теперь остыли, и у меня начали коченеть ноги; надо было снять валенки и растереть ступни. Но мне было трудно повернуться. Мне казалось, что для этого надо было бы затратить огромные усилия. Я могла бы просидеть так много часов. Мне очень хотелось есть. Кусочек хлеба согрел бы меня. Я закрыла глаза и стала воображать, что жую хлеб. Ощутила его мякоть на пальцах. Прикоснулась хлебом к губам…

И вдруг подумала: надо было остаться в Ленинграде. Там, в городе, хоть были люди, правда страшные, внешне непохожие на людей, но ведь и я сама, наверно, непохожа. Там была Ирина, был Иванов… И каждодневное ожидание письма оттуда, с Большой земли. А здесь – ничего. Лёд, а под ним вода. И до Ленинграда далеко, и до Большой земли далеко…

И мне представилось, что всё прошло, что это был сон, что сижу я в маленькой тёплой комнате, где можно снять с себя и этот ватник, и стёганые штаны, и валенки, и тряпки, намотанные на шею, – всё, всё, – и остаться в одной блузке. Топится печь, большая-большая, и около неё куча дров, и дрова можно кидать, не считая, а куча не уменьшается. И стол накрыт, а на нём много всего, а главное – чайной колбасы и булок; окно не замаскировано, и за ним освещённая улица. А я сижу у печки и знаю, что скоро придёт он, и мне очень хочется, чтобы он скорее пришёл, и вместе с тем хочется, чтобы он ещё подольше не приходил, до того приятно это ожидание…

Андрей Фёдорович потормошил меня за плечо и сказал, что сейчас спать нельзя, а то замёрзнешь… Странно, как запоминается всё это. Мне кажется, я помню каждый свой шаг, каждое услышанное слово с того часа, как я пришла на Ладогу…

Потом Андрей Фёдорович сказал:

– Давайте поедим чего-нибудь.

Наши продукты были в мешке, который нёс Смирнов. Я знала, что там было: два пшённых концентрата и штук восемь сухарей. Мы получали продукты все вместе. Это нам дали на сутки. Я слышала, как Смирнов возится с мешком, и мне хотелось крикнуть ему: «Скорее! Что вы там возитесь». Потом в мою ладонь ткнулось что-то жёсткое и шершавое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю