Текст книги "Это было в Ленинграде. У нас уже утро"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Какие печки-то? – спросил Никанор Семёнович, но в эту минуту кто-то позвал Ирину из цеха, и она вышла, сказав:
– Ну, вы тут договоритесь.
– Что за печки такие? – повторил Никанор Семёнович, обращаясь уже ко мне.
– Да самые обыкновенные, ну, «буржуйки», – поспешно ответила я. – Хоть три или даже две на первое время. Через три дня начнут приводить детей, а в комнате иней на полу.
Никанор Семёнович глубокомысленно сдвинул свою шапку ещё дальше на затылок.
– Придумайте что-нибудь, Никанор Семёнович, – попросила я, хоть за минуту до этого не знала, как мне звать этого мальчика, на «ты» или на «вы».
– Железо-то найдётся… Сейчас обсудим, – деловито сказал Никанор Семёнович и вышел из конторки.
Он вернулся в сопровождении трёх подростков, сел на стул и проговорил:
– Ну вот, ей печки нужны. Сколотите, что ли, комсомолия! А то там у неё ребята замёрзнут.
Несмотря на то что решался очень важный для меня вопрос, я не могла удержаться от улыбки. Мальчик говорил с ребятами тоном старшего, опытного мастера.
Они сосредоточенно молчали.
– Вы помогите мне, ребята, – попросила я. – Через три дня привезут детей, а холод у нас лютый.
Нет, я была никудышным агитатором. Но мне как-то странно было уговаривать детей сочувственно отнестись к детям. Со взрослыми мне было бы легче говорить об этом.
– Там железо-то есть, – продолжал Никанор Семёнович после длительной паузы и ни к кому специально не обращаясь. – После смены постучали бы часок, а то и впрямь ребята замёрзнут.
Тогда один из ребят, в высоких, явно с отцовской ноги, валенках, сказал:
– Ладно, собьём!
Потом все, кроме Никанора Семёновича, гурьбой вышли.
– Сделают, – подмигнул мне Никанор Семёнович. – Я им, понимаешь, приказать не мог, тут на сознательность надо действовать.
Вошла Ирина. Но я уже собиралась уходить. После того как дело было сделано, мне не хотелось терять ни минуты. Мы договорились, что завтра я приду с санками и увезу печки.
Когда я вышла на улицу, уже смеркалось.
Я долго шла, прежде чем услышала за спиной знакомый звук: звяк, звяк…
Это быстро приближались машины. Когда расстояние между нами стало совсем небольшим, я резко подняла руку. Машина остановилась, почти коснувшись меня радиатором, и шофёр, высунувшись в разбитое окно кабины, стал отчаянно ругаться.
– Спокойно, спокойно, земляк, – говорила я, подходя к кабине.
Но на шофёра это не произвело ни малейшего впечатления.
– Машина гружёная! – орал он. – Куда я тебя, чёртову куклу, посажу, на колесо, что ли? Регулировщик выискался! Стукнуло бы радиатором, знала бы, как машины останавливать!
Я нисколько не обиделась на эту ругань, потому что все шофёры одинаковы и все они вначале ругаются, когда останавливаешь машину. Я спокойно выслушала его, а потом так же спокойно спросила:
– Ну, теперь можно залезать?
Шофёр внимательно посмотрел на меня и неожиданно сказал:
– Ну, шут с тобой, лезь, раз такая отчаянная.
Быстро взобралась наверх и крикнула оттуда:
– Поехали!
Машина тронулась, я ухватилась за верёвки, которыми был перевязан груз, потому что каждую минуту рисковала скатиться вниз. Главное, скорее добраться! Тут я вспомнила, что даже не спросила шофёра, куда он едет. Может быть, машина идёт совсем не туда, куда мне нужно. Но теперь спрашивать было уже поздно. Я стала внимательно следить за улицами, по которым мы ехала. Мне явно везло, пока что мы приближались к моему дому, проехали через мост. Когда-то мы с Сашей ночью пошли гулять, перешли через этот мост, а когда вернулись обратно, оказалось, что мост разведён до утра. Так мы тогда и прогуляли всю ночь… Как раз в этот момент, когда я подумала: «Как хорошо получилось всё, как мне повезло», – машина вдруг свернула и поехала в совершенно другом направлении. Я закричала:
– Стой, стой! – Но шофёр делал вид, что не слышит. Наконец он затормозил. Я с трудом разжала закоченевшие пальцы и кое-как спустилась вниз.
– Ну как, регулировщик? Нос не отмёрз? – крикнул шофёр, высовываясь из кабины.
– Смотри, чтобы у самого не отмёрз! – прокричала я в ответ и зашагала в свою сторону.
Как я замёрзла! У меня даже не было сил, чтобы снять рукавицы и посмотреть, не отморозила ли я пальцы. И ступни мои совершенно не сгибались, я шла, волоча ноги, будто на лыжах.
Наконец я увидела свой дом. Кое-как добралась до ворот, но, перед тем как войти под арку, не удержалась и заглянула в подъезд школы.
Очевидно, я ошиблась подъездом: посредине заваленной снегом лестницы наверх вела узкая расчищенная дорожка. Я ещё раз оглядела дом с улицы и даже заглянула на номер. Нет, всё было правильно, тот самый дом. Откуда же взялась эта дорожка? На минуту я даже перестала чувствовать холод. Неужели райздрав прислал людей и они расчистили лестницу? Я решительно шагнула в подъезд и стала подниматься наверх.
Когда я добралась до второго этажа, мне показалось, что я слышу голоса. Они раздавались оттуда, из комнат. Я быстро вошла в дверь и увидела… Я готова была заплакать от радости, когда увидела то, что происходило в последней комнате. Анна Васильевна мыла пол, Сиверский, стоя на подоконнике, завешивал окно одеялом, остальные окна были уже прикрыты подушками и каким-то тряпьём. Две незнакомые мне девушки стелили бельё на расставленные вдоль стен кровати.
Я чувствовала, что если раскрою рот, если скажу хоть одно слово, то обязательно разревусь. Я стояла за порогом, смотрела на всё происходящее и старалась успокоиться. Я не могла понять, что произошло, какая сила заставила этих людей делать то, что они сейчас делали. И я не знала, как сейчас себя вести: начать ли обнимать их и целовать или, наоборот, сделать вид, что всё идёт так, как я и ожидала.
Анна Васильевна мыла пол, подолгу задерживаясь на одном месте. Слышно было её тяжёлое дыхание. Я поняла, что она боролась с оцепенением, которое охватывало её каждый раз, когда ей приходилось нагибаться. Но больше всего меня удивило то, что от воды, которой Анна Васильевна мыла пол, шёл пар: вода, очевидно, была горячей, а это казалось уже совсем невероятным.
Я видела, как неуверенно Сиверский, стоя на подоконнике, вбивает гвоздь. Это были робкие, слабые удары.
В комнате из-за завешенных окон стоял полумрак, и поэтому меня не было видно. Моё волнение не проходило. Я всё ещё не решалась войти. Я думала: «Как бы мне отблагодарить этих людей?»
– Ну какие же вы молодцы, товарищи! – воскликнула я, входя наконец в комнату. – С печками у меня тоже всё в порядке! Завтра привезём.
Я сказала это так, точно никогда не сомневалась, что застану всех именно здесь, и за работой. Анна Васильевна выпрямилась.
– А мы тут кое-что сообразили. Грязи-то было, мать моя! Спасибо, девушки подсобили.
Я посмотрела на девушек, которые стелили постели. Они обе были молодые, хотя я не взялась бы определить, сколько им лет.
Одну из девушек звали Катя, другую – Валя. Обе жили в этом же доме.
На двух табуретках лежали кучки неизвестно откуда появившегося белья. Девушки раскладывали его по постелям. Одна из них сказала:
– Придётся ребятам по двое в постелях спать, а то белья не хватит.
Я ответила, что на первое время можно и по двое, и у нас завязался деловой разговор о том, как мы будем принимать ребят. А Сиверский всё стоял на подоконнике с молотком в руке, хотя окно уже было забито. Чисто выбритый, он совсем не походил на тот полутруп, который я застала вчера в постели.
Я посмотрела на него так, как будто не было ничего более естественного, чем видеть его на подоконнике, и спросила:
– А продувать не будет?
– Конечно, будет, – ответил он, – не фанера!
В комнате стало совсем темно, и работы пришлось прекратить.
– Ночевать у меня будешь, начальница? – спросила Анна Васильевна.
Я ответила утвердительно. Затем мы все вышли из комнаты, и я, проходя через правую, захламлённую анфиладу комнат, поняла, как много удалось сегодня сделать.
Мы гуськом спустились по расчищенной снеговой дорожке. Перед тем как разойтись по квартирам, я сказала, что завтра мы соберёмся часов в восемь утра, пойдём за печками, а потом я зайду в райздрав, оформлю всех новых работников детдома и получу на них карточки. Мы простились, и я пошла за Анной Васильевной.
В своей комнате Анна Васильевна зажгла коптилку – кусочек марли, плавающий в маслянистой жидкости. Эти коптилки придавали всем комнатам одинаковый вид.
Мы сели на кровать, и я только сейчас почувствовала, что смертельно устала.
Анна Васильевна сидела выпрямившись, положив руки на колени, и пристально наблюдала за огоньком коптилки.
Вот так мы и сидели некоторое время молча, потом я подумала, что ведь, в сущности, ничего не знаю об этой женщине, которая сидит вот тут на постели, рядом со мной. Но я чувствовала к ней удивительную симпатию. Я посмотрела на неё украдкой: лицо её казалось продолговатым, – может быть, от света коптилки, и не слишком худым. Отпечаток спокойствия и просветлённости лежал на нём.
Но не только спокойствие видела я на лице Анны Васильевны. На нём отражалась постоянная готовность ответить на все твои невысказанные мысли. Со мной часто бывает так: вот хочешь что-то сказать, но в последнюю секунду удерживаешь уже готовые сорваться с языка слова. А потом с испугом смотришь на лицо собеседника: не услышал ли он? И вдруг читаешь на лице: да, услышал и хочет ответить. А ведь ты ничего не сказала… Вот то же самое видела я на лице Анны Васильевны.
Сколько ей было лет? Не знаю… Лет под сорок, пожалуй.
– Холодно, – вдруг сказала я неожиданно для самой себя.
Анна Васильевна вздрогнула, едва заметным усилием оторвала взгляд от пламени, повернулась ко мне.
– А вот я заметила, – проговорила она, – если на огонь долго смотреть, то как-то теплее становится. Но это так, себя уговариваешь.
Потом она встала, подняла стул, внимательно осмотрела со всех сторон и вдруг с размаху с силой ударила об пол. Две ножки отлетели в сторону.
– На растопку есть.
– Зачем вы! – вырвалось у меня.
Через несколько минут в печке жарко пылал огонь. И опять, глядя на красные угли, я вспомнила, как Саша любил смотреть в пылающую печь. Я вспомнила это и схватилась за карман: ведь там у меня лежало неоконченное письмо к нему. Нащупала бумагу. Письмо было на месте.
«Сегодня обязательно допишу», – подумала я.
– Ну вот, гори-гори ясно, – сказала Анна Васильевна, отходя от печки. – Теперь поедим, пожалуй?
– Конечно, конечно, – заторопилась я, развязывая свой вещевой мешок, – вот сухари, концентрат…
– А у меня есть суп, – объявила Анна Васильевна. Она взяла с окна кастрюлю и поставила её на печь.
Мы поужинали, потом проболтали до полуночи. Мы не говорили ни о детдоме, ни об обстрелах, ни о еде. Мы мечтали. Это получилось как-то невольно; кажется, я заметила по какому-то поводу: «Вот когда кончится война…» С этого и началось.
– Эх, и ремонт тут придётся делать после войны! – как-то очень просто, по-будничному проговорила Анна Васильевна.
Потом она стала рассказывать, как хорошо они жили до войны с мужем. Её муж был партийным работником.
Мне стало завидно, и я сочинила целый рассказ о Саше и о том, как мы жили вместе…
Анна Васильевна показала мне свой альбом. Я и Саша вообще не любили фотографий и почти никогда не снимались, а теперь я так жалела, что у меня нет Сашиной карточки. В этом альбоме были ленинградские виды, фотографии самой Анны Васильевны и её мужа, их друзей, коллективное фото заводской парторганизации. Анна Васильевна перевёртывала страницы альбома медленно и торжественно, точно перелистывала страницы своей жизни… Отложив альбом в сторону, она мечтательно сказала:
– Вот кончится война, вернётся муж, и поедем мы вместе с ним на какую-нибудь новостройку… – Она посмотрела в окно на занесённую снегом улицу.
…Ночью, лёжа в постели, я вспомнила, что есть сказка о каком-то кристалле. Если в него посмотреть, станут видны все скрытые качества и свойства человека… Вот, мне кажется, я иногда смотрю в такой кристалл… И не удержалась и рассказала об этом Анне Васильевне, которая всё ещё не спала. Она ответила, что кристалл – это, пожалуй, выдумка, а вот, внимательно глядя на человека, действительно видишь не только его, но и себя. Я сразу не поняла, что она этим хотела сказать, а вот теперь мне кажется, что понимаю и что она, пожалуй, права…
Сейчас Анна Васильевна спит, и так тихо, будто совершенно не дышит. Я так и не могла уговорить её лечь на кровать, она постелила себе на кушетке. Дрова в печке прогорели, и в сером пепле едва светятся красные угольки… А мне не спится, я встаю, зажигаю коптилку и сажусь писать Саше письмо. Только отправлю его уже завтра, когда пойду на завод за печками…
Проснулась ночью. Сижу за столом. Очевидно, так за столом и заснула… Сейчас обстрел, только где-то далеко от дома, где я нахожусь. Бум… пауза… бум… Вот сейчас где-то рушится дом… Бум… Как трудно привыкнуть к этому!..
Ну, всё-таки надо лечь: завтра много работы.
…Утром меня разбудила Анна Васильевна. Мы съели по сухарю и по маленькому кусочку сала, которое было у меня в пайке, и пошли собирать людей. Сиверский ещё спал. Когда мы его разбудили, он начал было говорить, что навряд ли поднимется сегодня с постели, так плохо себя чувствует. Но мы даже договорить ему не дали, а сказали, что через двадцать минут ждём его в школе. Затем мы пошли за Катей и Валей, которых вчера завербовала Анна Васильевна. Обе девушки были уже на ногах, и мы все вместе направились в школу. Там по-прежнему стоял собачий холод, несмотря на завешенные окна. Бельё на кроватях заледенело, и его пришлось снять: постелем, когда будут установлены печки. Пол снова покрылся инеем.
Но всё это не приводило меня сегодня в отчаяние. Теперь я твёрдо была уверена, что всё будет в порядке. Жаль только, что в комнате стоит полумрак, хотя день такой солнечный, яркий. Но ничего не поделаешь, приходится мириться с этим.
Потом решили: я и Анна Васильевна пойдём за печками, а Сиверский и девушки займутся расчисткой входной лестницы.
Санки мы раздобыли у дворника, тут же договорились с ним об установке печек и пошли на завод.
Добрались без особых происшествий, если не считать, что на Литейном нас захватил обстрел и пришлось с полчаса ждать, потому что снаряды падали где-то совсем рядом…
На заводе Ирину мы не застали, но она оставила мне в конторке записку, что печки готовы и стоят внизу, в нашей комнате. Я спустилась вниз и действительно нашла две печки с трубами. Никанор Семёнович сдержал своё слово.
Когда мы через весь город везли их в детдом, я чувствовала себя прямо-таки на седьмом небе от счастья. «Когда чего-нибудь сильно захочешь, – думала я, – всегда добьёшься!»
Мне показалось, что мы дошли до дому гораздо скорее, чем шли от дома до завода. Я ещё издали заметила, что наши девушки работают в подъезде. Мы торжественно подвезли печки к школе.
Сиверский стоял на верху лестницы и небольшим ломиком сбивал лёд. Вид у него был хмурый.
Мы с Анной Васильевной оставили пока печки у подъезда и сменили девушек.
Кстати, о девушках, – я ведь ещё ничего о них толком не рассказала. Так вот, одна из них, Катя, была высокой и очень молоденькой, ей вряд ли было больше семнадцати лет. Очевидно, она была близорукой, потому что всё время щурила свои и без того маленькие глазки. Лицо у неё было очень исхудалым. Другая, Валя, была, по-моему, ещё моложе и казалась полной, но это, верно, от бесчисленного количества одёжек, которые она надевала на себя.
Анна Васильевна рассказала мне, что обе девушки до войны учились в последнем классе десятилетки, а теперь школа не работает. Катя жила с матерью, но мать недавно умерла, а у Вали умерла тётка, у которой она воспитывалась, и сейчас девушки живут вдвоём. Анна Васильевна сказала, что они охотно согласились работать в детдоме.
Очищали лестницу, выбрасывали снег на улицу, и перед нашим подъездом уже выросла порядочная горка. Какая-то женщина, проходившая по другой стороне улицы, остановилась напротив нашего дома и с удивлением смотрела, как мы работаем. На её лице промелькнуло подобие улыбки, или оно просто стало как-то светлее.
Я работала и чувствовала радость от сознания, что я опять не одна, что я обрела новых друзей. Как много друзей приобрела я за время войны и как странно подчас переплетались наши пути!
Я очень быстро устала, но понимала, что и всем остальным так же трудно, и не выпускала из рук лопату.
Мы проложили уже широкую дорожку по лестнице, но самой лестницы, камня, ещё не было видно. А нам хотелось очистить лестницу до камня, чтобы людям не было скользко, когда они будут вносить носилки наверх.
Мне казалось, что я откапываю какой-то клад, – наверно, археологи на раскопках чувствуют себя так же. Наконец моя лопата со звоном ударилась о камень. И Анна Васильевна докопалась до ступенек, и скоро все наши лопаты стучали о камень, сбрасывая со ступенек последний лёд.
…Увлёкшись работой, я и не заметила, что женщина напротив всё стоит и смотрит. Она стояла, прислонясь к стене, и я сначала подумала, что ей нехорошо, но потом увидела, что она внимательно наблюдает за нашей работой.
Какие чувства испытывает сейчас эта женщина? Вот она шла по пустынному, занесённому снегом городу и вдруг увидела людей за столь необычным сейчас в Ленинграде занятием. Она, наверно, думает: «Что-то случилось, что-то произошло. Почему люди стали вдруг заниматься этим?.. Может быть, сегодня объявили прибавку хлеба? Или победа какая-нибудь под Ленинградом?..» Но что бы она ни думала, я знала: ей приятно смотреть на нашу работу, это пробуждает в ней какую-то надежду.
Скоро мы покончили с лестницей, и весь остаток дня у меня ушёл на оформление в райздравотделе моих новых работников. Сколько я ни спорила, ни ругалась, ни настаивала, чтобы мне дали ещё по крайней мере двух-трёх человек, – всё было бесполезно. Мне только напомнили, что послезавтра я должна быть готова к приёму первой партии детей.
Хотя я и раньше знала, что через два дня приедут дети, однако это напоминание сильно взволновало меня.
– Ну хоть врача вы можете мне дать? – спросила я.
– Вы же сами почти врач, – ответил мне со слабой улыбкой товарищ из райздравотдела. Он выглядел очень пожилым и усталым.
Я ушла.
…На следующий день мы вместе с дворником установили печки и вывели трубы в окна. Мне не терпелось затопить печки. Но топить было пока нечем, и я приходила в отчаяние при мысли, что дрова не доставят вовремя.
Я места себе не находила из-за этих дров. Подумывала уже о том, чтобы обратиться к моему «штату» с призывом нести уцелевшую мебель, чтобы хоть на первое время было чем истопить.
Когда у меня исчезли все надежды, вечером к нашей школе внезапно подъехала полуторка, гружённая дровами.
Какая вьюга сегодня!.. Всё метёт, метёт, ничего не видно. И снег острый, идёшь – будто тебя кто-то шершавой перчаткой по лицу гладит…
Как будто всё в один ком смешалось: сугробы, дома, люди. Неба не видно, и земли не видно.
Недалеко от нашей школы, на крыше одного дома стоит флюгер. И чёрт его знает, сломалось в нём что-нибудь, что ли, но только при малейшем порыве ветра флюгер начинает жалобно ныть. И ноет, и ноет…
От Невского до нас минут пятнадцать ходу, а я прошла минут сорок. Падала три раза. Всё гудит вокруг. Я не помню до войны такой метели. Мне кажется, даже на Ладоге не было так страшно. А тут ещё обстрел начался… Не помню, как добежала до дому. Я всё беспокоилась, не привезли ли в моё отсутствие детей. Вообще-то у нас было всё готово к приёму – кровати постелены, воду мы натаскали с Фонтанки и топили печки целые сутки, не жалея дров. И всё же я боялась, что детей привезут без меня или начнутся какие-нибудь недоразумения.
Свои обязанности мы распределили так: Анна Васильевна – повар, Валя и Катя – воспитательницы, Сиверский – завхоз, я – заведующая.
Быстро поднялась по лестнице (опять её начало заметать) и вошла в комнату. Все, кроме Анны Васильевны, были в сборе. Детей могли привезти каждую минуту. Мы сидели молча. Все мы – Катя, Валя, Сиверский и я – были взволнованы ожиданием. Нам почему-то казалось, что ребят привезут на машине, и я всё время прислушивалась, не зашумит ли мотор. Но на улице было тихо. Обстрел прекратился, только завывала метель.
В комнате было всё же прохладно, хотя печки топились вовсю. Одеяла на окнах надулись, как паруса; казалось, ветер вот-вот сорвёт их и метель ринется в комнату.
Стало темнеть, мы приготовили коптилки, но не зажигали их, потому что горючего было очень мало. Я сказала Сиверскому, который сидел у печки на корточках, что ему, как химику, надо бы придумать какой-нибудь заменитель горючего. Антон Иванович повернул ко мне голову, чтобы посмотреть, шучу я или нет, и снова стал смотреть в печку.
– Ну, наверно, сегодня никого не будет, – сказала Катя.
Я тоже думала, что с наступлением темноты вряд ли привезут детей, но промолчала.
– Хорошо у печки, – произнёс вдруг Антон Иванович.
И все мы, не сговариваясь, разом придвинулись к огню. Я тоже чувствовала, что нам хорошо, и подумала: «Это оттого, что мы все вместе и делаем всё дружно».
– А у нас была совсем такая же школа, как эта, – мечтательно проговорила Валя.
– Ещё побольше, – добавила Катя, и я вспомнила, что они учились вместе.
– А вот интересно посмотреть: что там, у нас в школе, сейчас делается, – сказала Валя и прикрыла лицо рукой от жара, идущего от печки.
– Ничего не делается, – ответила Катя, – то же самое, наверно, что и здесь, пока нас не было… Жутко.
– В своей школе не жутко, – убеждённо возразила Валя, – я там каждый уголок знаю.
Девушки замолчали, погрузившись в воспоминания.
– А ты последний литературный вечер помнишь? – спросила Валя.
– Про героя? – в свою очередь спросила Катя.
– Ага. Жорку Голубцова помнишь?
– А ты помнишь, кто про Павла Корчагина говорил? – спросила Катя.
– Помню, – ответила Валя, – из девятого «Б», маленький такой. Как его фамилия?
– Линьков. А я вот и сейчас все помню, будто вчера всё было… Варвара Петровна его спрашивает: «Ну, а кто твой любимый герой, Линьков?» А он встаёт и говорит таким басом: «Павел Корчагин». – «Почему?» – «Потому, что не трус», – отвечает. А Варвара Петровна говорит: «Ты всё-таки, Линьков, объясни поподробней, ведь у нас литературный вечер и товарищам интересно послушать». А он стоит, нахмурился, сопит и ничего не отвечает. «Ну, потом надумаешь, – говорит Варвара Петровна. – А пока, может быть, кто-нибудь другой выступить хочет?»
– Да-а-а… Потом, кажется, Кукарача – Верка Славина – выступила и сказала, что её любимый герой Чацкий… Тут все начали хохотать, потому что у нас в десятом «А» был парень по фамилии Чацкий… Ну, тут все пошли один за другим выступать и кого только не называли! И Рудина, и Левинсона, и толстовскую Наташу, а кто-то крикнул на смех: «Пиковая дама!»
А когда дошла очередь до Севки Макарова, – помнишь, мы его все профессором звали, – он встал, нагнул голову, как бык, и говорит: «Нет у меня любимого литературного героя. Старые, говорит, дореволюционные, меня не устраивают, а новых, говорит, наши писатели ещё не создали…» Тут вдруг Линьков вскакивает и кричит: «Надумал, теперь могу сказать!» – «Подожди, теперь другие выступают», – говорит Варвара Петровна, а Линьков вдруг отвечает: «Прошу сейчас, потому что потом всё забыть могу». Все засмеялись и решили ему дать слово.
Я сидела и внимательно слушала всё, что говорили эти девочки, и все их слова казались мне очень детскими. Подумала: «А ведь не так уж много лет прошло с тех пор, как и я училась в школе. Почему же сейчас всё это кажется мне таким далёким, будто я не пережила всё это сама, а только читала об этом когда-то в красивой книге, переплетённой в сафьян, с золотыми буквами на корешке?»
А Катя всё говорила, и видно было, что она не остановится до тех пор, пока не расскажет всего того, что стоит сейчас у неё перед глазами.
– Дали Линькову слово. Он встаёт и говорит: «Вот тут называли разных героев, а я назвал Павла Корчагина. Я знаю, многие подумали, что это больше подходит для периода гражданской войны. А теперь, дескать, время другое и герой наш должен быть другой – учёный, скажем, или строитель, или, скажем, артист. Я против этого не спорю, и, если мне такого героя опишут в книге, я его, наверно, полюблю». Я помню, когда Линьков говорить начал, в зале был шум и многие даже смеялись, а потом вдруг стало тихо, и все начали слушать… «Если бы такой человек, как Корчагин, до нашего времени дожил, он бы таким строителем или учёным стал. Но в нём главное было: верность идее… И если будет война, такие, как он, себя покажут…»
Катя помолчала немного, точно что-то вспоминая, а потом продолжала:
– Да, это я хорошо запомнила, он так и сказал: «верность идее».
Катя снова замолчала, взяла полено и стала помешивать в печке. Я заметила, что у неё очень длинная и худая кисть.
– А где он теперь, Линьков? – спросила Валя.
Катя медленно покачала головой.
– Не знаю.
Все молчали.
– А у нас тоже литературные диспуты были в школе, – неожиданно проговорил всё время молчавший Антон Иванович и почему-то улыбнулся.
Я удивлённо посмотрела на него. Школа и Сиверский совершенно не вязались в моём представлении. Антон Иванович казался почти стариком.
– Да, – продолжал Сиверский, – были. Помню, жестокий был диспут… о «Дневнике Кости Рябцева».
– Антон Иванович, – вырвалось вдруг у меня, – да сколько же вам лет?
– Мне?
Я почувствовала его смущение.
– Мне тридцать четыре года.
Я взглянула на него и невольно опустила голову. Блокада!.. Это её морщины, мешки под глазами, её волосы покрыты белой пылью…
Ветер рванул прикрывающее окно одеяло, и край его с треском отскочил. Снег ворвался в комнату, закружился и зашипел, оседая на раскалённой печке. Мы все бросились к окну и закрепили одеяло. Я заметила, что на улице почти стемнело.
Мы снова вернулись на свои места.
– Ну, – заметила я, – стемнело, сегодня уже никого не будет.
И как бы в ответ на мои слова, позади, в пустых комнатах, послышались чьи-то шаркающие шаги. Мы насторожились.
– Детдом тут будет? – раздался слабый женский голос.
– Здесь, здесь! – крикнули мы все разом.
Я встала. Сердце моё билось очень сильно. «Началось», – подумала я.
Когда я открыла дверь в соседнюю комнату и полоса света от наших печек упала на пол, я увидела женщину. Я ещё не могла рассмотреть её лицо. Она медленно обходила комнату, шаря руками по стене.
– Сюда! – позвала я.
Женщина с трудом оторвала руки от стены и направилась ко мне медленными, неверными шагами. И только когда она подошла ко мне почти вплотную, я узнала ту самую девочку, которую встретила вместе с братом четыре дня тому назад.
– Это вы? – спросила девочка. – А я Кольку привезла. Он там, в санках.
Она стояла передо мной и слегка покачивалась.
– Иди к печке и сядь, – сказала я. – Валя! Антон Иванович! Пойдёмте вниз.
Мы быстро спустились по лестнице. У подъезда стояли санки, на них лежал какой-то свёрток.
Мы подняли этот свёрток. Лица Кольки не было видно, он был с головой закутан в одеяло. Мы внесли его в комнату.
Пока Валя и Сиверский занимались приготовлением «ванны», Катя и я раздевали Кольку.
Мне показалось, что за эти четыре дня он похудел ещё больше. Перед нами лежало крохотное, ссохшееся тельце.
Его сестра сидела у печки, безучастная ко всему, что происходило. Я смотрела на мальчика, и мне просто не верилось, что это он четыре дня тому назад шёл за телом своей матери.
Теперь в комнате горели три коптилки. Валя наливала горячую воду в большое цинковое корыто, заменяющее ванну. Со стороны наша комната выглядела, наверно, необычно: раскалённые печки, одеяла, похожие на паруса, готовые вот-вот сорваться, клубы пара и в них три мерцающие точки… Мы сидели и ждали, пока вода немного остынет, а Колька согреется с дороги.
Девочка всё сидела у печки, низко опустив голову, и молчала. Я окликнула её. Девочка не отвечала. Я испугалась, подумала, что она умерла. Но она просто спала. Мы решили пока её не трогать и заняться Колькой. Я спросила его:
– Ну, как дела, Коля?
Молчание. Он с полным безразличием смотрел в одну точку. Я сказала:
– Сейчас будем купаться, Колька, а потом поедим.
Но и напоминание о еде не вывело его из состояния полной апатии. Он даже не повернул головы на мой голос. Какие мысли были сейчас в его маленькой голове? Он по-прежнему казался мне затравленным волчонком. Страшно сознаться, но я не могла относиться к нему просто как к ребёнку. В нём ничего не было детского.
Вдвоём мы подняли Кольку и опустили его в корыто. Он слегка поморщился, но не сделал ни одного движения.
Колька был очень грязен, и Валя рьяно принялась тереть его мочалкой. И всё время я наблюдала за выражением его глаз, ожидая, что под влиянием тепла, новой обстановки, новых людей его глаза утратят пустое, апатичное выражение. Но ожидания мои были напрасны.
Мы вынули Кольку из ванны, растёрли полотенцем, уложили в постель, закутали в одеяло.
– Ну, где наш первенец? – спросила, входя, Анна Васильевна. Она подала мальчику кусочек хлеба и стакан сладкого чая. – Ну как, мышонок? – потрепала она Кольку по мокрым ещё волосам.
Молчание. Глаза по-прежнему пусто и апатично смотрят в никуда.
Анна Васильевна взяла чай и хлеб и села на Колькину постель. Когда она поднесла к его рту ложечку с чаем, я увидела, что на секунду его губы плотно сжались, точно он чего-то испугался, а потом раскрылись и по ним пробежала дрожь.
Анна Васильевна влила чай ему в рот. Все мы с напряжением всматривались: проглотит или нет?
Проглотил. Все почувствовали облегчение. Нам казалось, что состояние Кольки таково, что он уже не сможет принимать пищу. Я подсела на кровать, взяла у Анны Васильевны из рук хлеб, стала мочить его в чае и класть Кольке в рот. Он ел.
Соня, Колина сестра, проснулась. Щёки девочки раскраснелись. Было странно видеть яркий румянец на исхудалом лице.
Она пристально смотрела, как кормили Кольку, но, едва заметив, что я наблюдаю за нею, отвернулась.
Анна Васильевна дала ей стакан чаю и крошечный кусочек хлеба.
– Что он у тебя, совсем говорить перестал? – спросила я Соню.
– Молчит, – тихо ответила Соня. – Как мать отвезли, домой пришли, так он сказал слов пять… А потом замолчал, на сундук лёг и не встаёт… А кормить-то его нечем. Вот я и привезла его… на санках. Чем вдвоём помирать, пусть лучше он жить будет.
В её словах была полная безропотность и покорность судьбе. Она говорила очень просто, без всякого желания возбудить жалость. Я заметила это в ней ещё тогда, при нашей первой встрече.
– Ну, я пойду, – сказала Соня таким голосом, будто забегала на минутку к нам в гости.
– Куда ты пойдёшь? – спросила я.
Соня ничего не ответила и медленно пошла к двери. Она шла, чуть пошатываясь.