Текст книги "Это было в Ленинграде. У нас уже утро"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Затарахтел мотор, и машина, проехав по площади, свернула на улицу Гоголя. Я осталась одна.
И вдруг мне стало очень страшно. В первый раз за последние месяцы я оказалась одна. Около меня не было ни Ирины, ни девушек, ни Смирнова, ни Андрея Фёдоровича, ни Сени. Я привыкла к ним, мы всегда были вместе, на всё смотрели одними глазами и понимали друг друга с полуслова. А сейчас я должна была встретиться с человеком, который так много значил для меня и которого не видела так долго. Я не понимала, что делается со мной, но у меня не хватало сил толкнуть дверь в забитом досками подъезде, мне надо было собраться с силами, прийти в себя. Ведь мы так давно не виделись. Семь месяцев… не так уж много. Мне почему-то казалось, что мы не виделись годы. Я сказала себе: «Надо идти», взяла чемодан, мешок и толкнула дверь. В вестибюле было темно и сыро, будто в подземелье. Как тепло и светло было здесь когда-то! И неужели вот здесь, по этому полу, в эту дверь столько раз входили мы с ним?
Я осмотрелась. Нигде не было ни капельки света, ни фонаря, ни коптилки. И тихо, как в склепе. Неужели здесь ещё бывают люди? Я кашлянула. Мой кашель гулко отозвался где-то наверху. Потом опять стало тихо. Я шла вперёд почти ощупью, волоча за собой чемодан и мешок. У меня не было ни фонарика, ни спичек. Куда же мне идти?
Я крикнула:
– Есть тут кто-нибудь?
«Нибудь…» – отозвалось эхо.
Я шла вперёд, пока не увидела вдали узкую, едва заметную полоску света. На душе сразу стало спокойней. Подумала: «Ну вот, теперь всё будет хорошо», – и пошла на свет.
Передо мной была дверь. Я толкнула её. В маленькой каморке под лестницей стояли табуретки и кровать. На табуретке горела коптилка. На кровати спала женщина. Она лежала на спине, и рот её был открыт. Она дышала так неслышно, что казалось, совсем не дышала.
Я постучала в открытую уже дверь. Женщина приподняла веки, но не двигалась.
– Простите, мне надо увидеть здесь одного человека. Он военный. Корреспондент. Живёт у вас.
Женщина медленно поднялась с постели.
– На втором этаже живут у нас военные, – не скоро произнесла она. – Какой он из себя-то?
Я не сразу ответила. Мне было бы трудно описать его сейчас. Назвала фамилию.
– Не знаю я их по фамилиям-то, – ответила женщина. – А из администрации нет сейчас никого. Может, утром придёте?
– Нет, утром прийти не могу.
– Что же делать-то?
Я чувствовала, что эта женщина права. Если никого из администрации нет, то не обходить же ей все номера, да ещё в темноте… Мне не приходило в голову, что на моём пути могут встретиться подобные препятствия.
– Когда приходит администратор? – спросила я.
– Не раньше десяти.
– Буду ждать, – решила я. – Вы спите. Ложитесь и спите, а я буду ждать.
Подвинула чемодан в угол каморки и села на него.
– Так всю ночь и просидите? – удивилась женщина.
– Просижу. Теперь уж до утра недолго.
Женщина ничего не ответила, снова легла на спину и закрыла глаза. Меня охватила вдруг нестерпимая грусть. Я почувствовала, как болят у меня руки и начинают мёрзнуть ноги, показалась сама себе больной, старой… Мне захотелось сделаться очень маленькой, ребёнком, и ни за что не отвечать. Хорошо бы пришёл кто-нибудь сильный и снял все заботы с моих плеч. Потом захотелось иметь заботы, но не такие, как сейчас, а простые, разрешимые и приятные – заботы о любимом человеке, о доме. В первый раз за эти месяцы мне захотелось снова чертить, корпеть над калькой и ощущать в руках тонко очинённый карандаш. Сколько мне лет? Двадцать шесть или двадцать семь? Нет, мне двадцать шесть. Я родилась 20 мая 1916 года, мне двадцать шесть… А девочке моей было бы сейчас четыре года. Она лопотала бы теперь без умолку. Пожалуй, никогда уж я не найду её могилку. Её засыпало снегом, а весной могила сровняется с землёй. Как страшно жить!
Мне показалось, что я плачу. Я провела рукой по глазам. Они были совершенно сухие. «И плакать-то разучилась», – подумала я…
Ноги мои озябли; в комнате, казалось, было холоднее, чем на улице. Потом мне захотелось есть. Я долго развязывала мешок закоченевшими пальцами и вытащила сухарь. Сухарь был большой, замёрзший. Я с трудом отломила кусочек. Жевать было трудно, болели дёсны. «Ещё цинга начнётся», – подумалось. Я потрогала зубы, и мне показалось, что они слегка шатаются. Но это только казалось, зубы были пока крепкими, – я с радостью почувствовала это. Потом я посмотрела на женщину и увидела, что она не спит, а глядит на меня, повернув голову. Я спросила:
– Хотите сухарь?
Женщина вздрогнула и поднялась.
– Спасибо вам… – Она протянула руку.
Я отломила кусочек сухаря и дала ей. Женщина стала жевать сухарь, держа руку у рта, чтобы не ронять крошек.
«Почему мне так грустно? – подумала я. – Ведь всё хорошо, и скоро я увижу Сашу. Ещё вчера я и мечтать об этом не могла. А теперь пройдёт час-два, и я буду с ним. Чувствует ли он там, наверху, что я здесь, жду его? Боже мой, сколько мне ещё ждать?»
Я встала и вышла из каморки.
– Куда вы? – спросила женщина.
– Сейчас приду, – ответила я и стала ощупью пробираться по вестибюлю к выходу.
Я хотела посмотреть, скоро ли рассвет. С трудом нашла дверь. Вышла на улицу. Ещё не светало, но по тому, каким серым стал снег, и по тому, что погасли искорки на колоннах Исаакия, я поняла, что до утра недолго.
– Скоро утро? – спросила женщина, когда я вернулась.
– Да, скоро, – ответила я, снова садясь на чемодан.
Женщина доела сухарь, но не ложилась, а сидела на постели и смотрела на меня.
– Может, ляжете, отдохнёте? – предложила она.
– Нет, спасибо, – отказалась я. Мне в самом деле совершенно не хотелось спать.
– Кто ж он вам будет? – спросила вдруг женщина. – Муж или так, по военному делу?
Мне почему-то не хотелось отвечать до того, пока я не увижу Сашу. Я не знала почему. Я сказала:
– Надо его видеть.
Женщина кивнула головой:
– Так, так…
Мы долго сидели молча. Потом я снова вышла на улицу. Уже светало. Площадь была по-прежнему пустынна. По небу медленно ползли, постепенно снижаясь, аэростаты воздушного заграждения. Я вернулась в «Асторию». Посидела и решила, что пойду в санупр, узнаю, куда меня назначают.
Размеренно стучал метроном. У ворот огромного здания штаба стоял часовой в тулупе. Я прошла в бюро пропусков и позвонила дежурному насчёт пропуска.
На моё приветствие дежурный кивнул головой, покопался в бумагах и протянул мне листок. Оказывается, назначение для меня уже готово. Я направлялась в Н-скую армию для использования в одном из санбатов. Только начальник ещё не подписал необходимых бумаг.
– Зайдите завтра, – сказал дежурный.
Я снова козырнула и пошла к выходу.
В вестибюле «Астории» стало светлее. Когда я проходила мимо лестницы, ведущей наверх, мне показалось, что сверху кто-то спускается. Я остановилась. Это был корреспондент Ольшанский, мой спутник. Я обрадовалась.
– Это вы? – крикнула я ему навстречу.
– А это вы? – прогудел он в ответ. – Приехали всё-таки? Вот настойчивая женщина!
– Я здесь уже часа три, – сказала я.
– Да ну? – удивился корреспондент. – А мой коллега ещё не вернулся?
– Нет… не знаю, – ответила я, – ведь я же не знаю, где он живёт, а ночью никого не было.
– И вы всю ночь просидели? Ну, знаете ли…
Трудно было понять, осуждает он меня или просто удивляется.
– Пойдёмте, – предложил Ольшанский, – я вам покажу, где он живёт.
Я сбегала в каморку и взяла вещи. Потом мы поднялись на третий этаж, прошли по тёмному длинному коридору и остановились в нише, в глубине которой была дверь. Корреспондент постучал.
Я стояла, прислонившись к стене. Моё сердце так билось, что казалось, было слышно даже рядом. В ушах звенело. Я не знала ещё, что скажу, когда увижу его.
Но за дверью было тихо. Корреспондент постучал сильнее. Дверь не открывалась.
– Может быть, он спит или ещё не вернулся, – предположил Ольшанский. – Сейчас мы проверим, в чём дело. Тут все ключи подходят. – С этими словами он вытащил из кармана огромный ключ и стал отпирать дверь.
Глухо щёлкнул замок, и дверь открылась. Мы вошли в комнату. Я увидела пустую кровать, письменный стол и диван. В комнате никого не было.
– Ну, значит, не вернулся. – И Ольшанский выжидающе посмотрел на меня.
– Вот что, – решительно заявила я, – мне придётся его подождать здесь. – Я поставила чемодан у стола. – Посижу здесь. Должен же он прийти в конце концов!
Корреспондент переминался с ноги на ногу, держа в руке свой огромный ключ.
– Видите ли… – начал он.
– Я вас понимаю, – прервала его я, – но… мне всё же придётся его подождать. Вы не беспокойтесь, он не будет к вам в претензии.
– Ну… хорошо, – нерешительно согласился корреспондент. – Тогда я пойду. – Он пошёл к выходу. – В крайнем случае, – сказал он с порога, – вы ведь можете сказать, что вам открыл дверь кто-нибудь другой.
Мне стало смешно.
– Конечно, могу. Скажу, что сама открыла. Шпилькой. Или ногтем.
Он посмотрел на меня, покачал головой и вышел, притворив за собой дверь.
Я подошла к окну. Оно выходило прямо на Исаакий.
Я подумала о том, как часто мы сидели с Сашей вот на таком же подоконнике и смотрели на Исаакий. Когда это было в последний раз? Я не сразу вспомнила. Мысли мои путались, и одно событие набегало на другое. Это было летом тридцать девятого года. В следующий раз он приезжал прошлой зимой, и мы жили за Нарвской… Летом мы уже не виделись.
Серый туман окутывал Ленинград. Через площадь шёл человек. Он передвигался медленно и тащил за собой санки.
Я подумала об Ирине. Как-то она там? Надо завтра же поехать к ней. Потом я вспомнила, что завтра вечером должна уже быть в армии. Предписание будет оформлено утром. Как это ужасно, что осталось так мало времени, чтобы побыть вдвоём…
На столе стояла чернильница, чернила в ней замёрзли.
«Как он живёт в таком холоде? – подумала я. – Надо будет оставить ему стёганку. Ведь в армии я, наверно, получу полушубок. А стёганка хорошо греет, я её получила ещё на заводе».
Который теперь час? У меня не было часов. Они давно испортились. Сейчас в Ленинграде нельзя починить часы. А без них плохо… Я стала ходить по комнате. Потом села на диван и только тогда почувствовала, что очень хочу спать.
«Нельзя спать», – говорила я себе, хотя голова моя всё время клонилась книзу.
Мне казалось: вот я сижу в палатке одна. Все ушли. Куда можно уйти в такой буран? Опять ветер вырвал колышки в палатке с моей стороны. «Моя сторона» – это там, где я сплю. На таком ветру их трудно снова вбить в лёд. Куда же все ушли? А впрочем, мне уже не надо вбивать колышки. Через час я уезжаю отсюда и больше никогда не вернусь. Какое страшное слово «никогда»! Оно не из жизни. Из жизни слова: «скоро», «долго», «когда-нибудь», «может быть». «Никогда» – не из жизни. Оно возникает, когда что-то перестаёт жить.
…И вот я в Ленинграде. В Сашиной комнате… Я жду… За окном темнеет. Сколько же сейчас времени? Восемь часов? Десять?
Я встала, дрожа от холода, открыла дверь и вышла в коридор. Было тихо.
«Неужели с ним что-то случилось?» – подумала я, возвращаясь в комнату.
Ведь если он не знает, что я его жду, то может пробыть на Ладоге и день и два, может наконец прямо оттуда поехать куда-нибудь, не заезжая в «Асторию». Я стала ходить по комнате, чтобы согреться.
Совсем стемнело. Увидела на столе коптилку, но у меня не было спичек. Очень хотелось есть. Я вспомнила, что в течение суток съела один только сухарь. У меня кружилась голова от голода, но я больше уже не могла грызть промёрзшие сухари: болели десны. У меня был пшённый концентрат. Хорошо бы съесть сейчас пшённой каши – горячей-горячей, чтобы рот обжигала! Но кашу не на чём было сварить. Я раскрошила концентрат и стала жевать. Хорошо бы умыться. Но об этом нечего было и думать…
Я села в кресло у письменного стола. На дворе, очевидно, морозило, потому что на оконном стекле стали вырисовываться ёлочки. Раздалось несколько глухих выстрелов где-то вдалеке… По небу полз одинокий луч прожектора. Я подумала, что если так и не дождусь Саши, то надо написать письмо и оставить на столе.
Я откинулась на мягкую спинку кресла и закрыла глаза. Голова закружилась. Теперь всякий раз, когда я закрываю глаза, у меня начинает кружиться голова.
«А его всё нет», – подумала я. И тут же спросила себя: «Ну хорошо, а почему именно мне должно быть такое счастье? Почему Андрей Фёдорович один, и Сеня один, и Ирина одна, а мне почему же такое счастье? Хватит и того, что я знаю, что он жив и здоров, – это уже очень много… Я, кажется, стала немножко суеверна».
И вдруг мне почудилось, что он идёт. Нет, я не слышала ни шагов, ни единого звука, всё было по-прежнему тихо, но что-то сказало мне: «Он идёт! Он идёт!» Сердце моё заколотилось. Я почувствовала, что он подходит к забитому досками подъезду «Астории», вот он открывает дверь, вот он идёт по лестнице… Я вскочила и подбежала к окну. Мне вдруг сделалось так страшно, – нет, не то слово, – так тревожно, что я захотела увеличить расстояние между нами. «Он идёт! Он идёт!» – стучало моё сердце, и теперь я уже слышала шаги по коридору, ближе, ближе, у двери, и, кажется, ещё до того, как открылась дверь, я сказала:
– Ты?! Наконец-то!..
Он стоял у двери в полушубке с поднятым воротником, а я – у окна и не в силах была двинуться к нему. Сначала я увидела его как-то всего «целиком». Я ещё не заметила, изменился он или нет. Я не могла двинуться вперёд. Точно я прошла много-много километров, прежде чем дойти сюда, и последние километры уже еле шла, а сейчас не смогла бы сделать и двух шагов. У меня захватило дыхание, я хотела что-то сказать, крикнуть, но вместо этого заплакала. Кажется, первый раз за всё это время… И я не помню сейчас, как миновали первые минуты, как очутились мы наконец рядом… прижавшись друг к другу…
И первые его слова о том, как он разыскивал меня, ещё не доходили до моего сознания, мне было неважно, что именно он говорит, для меня было слишком много и того, что мы вместе, рядом, что я слышу его голос. Потом я поняла, что он очень долго разыскивал меня по всему городу и на Ладогу поехал тоже из-за меня. Внезапно, точно глаза мои раскрылись, я увидела его рядом с собой, не так, как в первые минуты встречи, а уже сознательно, отчётливо. Он сидел на диване без полушубка (он был наброшен на мои плечи, – зачем он снял полушубок, ведь здесь очень холодно?), и мне бросилось в глаза: военная форма не идёт ему, да и гимнастёрка не по нём сшита. Не знаю почему, но мне стало очень хорошо. Сейчас я думаю – это оттого, что я почувствовала: возле него нет никого, кто бы заботился о нём, – или что-то в этом роде, чего я не могу выразить.
Потом мы стояли друг против друга у окна, и в комнате было светло, потому что светила луна, и лунный свет, такой холодный там, на Ладоге, показался мне сейчас очень тёплым, точно светила не луна, а солнце. За окном был виден Исаакий и угол Мариинского дворца. Над крышей дворца виднелся огромный стеклянный фонарь, и казалось, что в нём все стекла целы, хотя этого, конечно, не могло быть.
Он спросил меня, помню ли я, как мы любили в лунные ночи смотреть из окна на Исаакий.
– Конечно, помню, – сказала я.
И мы долго-долго всё вспоминали. «Ты помнишь?» – говорил он. «А ты помнишь?» – спрашивала я. Мы вспоминали даже то, что казалось навсегда позабытым, и так хорошо было оттого, что, оказывается, мы оба помним это.
И всё теплее и светлее становилось в комнате. Я сбросила с плеч полушубок и даже стёганку свою расстегнула и тут же подумала: какая я была глупая, когда боялась, что он увидит меня такой, какою я стала, в этой неуклюжей одежде, с красными, обмороженными руками и обветренным лицом! Между нами шёл тот разговор, который бывает между двумя людьми, когда понимаешь с полуслова, с полунамёка, когда всё, что говорит другой, кажется значительным, когда любишь!..
Я стала рассказывать ему, что произошло за последние часы, как добралась сюда и ждала. Мне было очень приятно теперь говорить об этом, как бывает приятно вспоминать и говорить о трудном и опасном деле, когда оно уже позади, а ты сидишь в тёплой палатке у огня, с хорошими людьми. И я подумала, что хорошо бы теперь, когда мы наконец нашли друг друга, никогда не расставаться и уехать куда-нибудь, где тепло и вместо гула самолётов поют птицы, земля покрыта травой и нет воронок от снарядов…
Но, подумав об этом, я вздрогнула. Мне показалось, что я произнесла свою мысль вслух, и я посмотрела на Сашу: не слышал ли он, как я это сказала? Мне стало не по себе, точно я сделала что-то очень плохое.
– Что с тобой? – спросил Саша.
– Ничего, – сказала я, – просто будто холоднее стало в комнате.
Он укрыл меня своим полушубком. Я посмотрела в окно, и мне почудилось, что весь озарённый лунным светом Ленинград смотрит сейчас в наше окно и я с глазу на глаз с ним.
Я опустила голову Саше на колени. Он поцеловал мои волосы, и от прикосновения его губ мне стало теплее.
Теперь я ничего не видела, лежала, уткнувшись в его колени, крепко закрыв глаза, и мне казалось, что в красноватом тумане медленно, как снижающийся аэростат воздушного заграждения, плывёт одинокая чёрная точка. Когда точка уплыла куда-то вниз, я подняла голову и открыла глаза.
Я сидела, прижавшись лицом к плечу Саши. Он гладил мои волосы, целовал окоченевшие пальцы.
Мы вспомнили об Ирине.
– Я был у неё, – рассказывал Саша. – Она стала очень странной, исступлённой. Какое-то спокойное исступление.
Я подумала, что «исступление» – не то слово, но что именно оно приходит первым на язык.
– Она очень много пережила, – тихо сказала я.
– Да, да, – поспешно согласился Саша, – я всё знаю. – И он задержал свою руку на моих волосах.
– Отчего, когда ты дотрагиваешься до головы пальцами, мне становится теплее! А ведь они у тебя холодные, Саша, прямо ледышки.
– Это тебе просто кажется, – ответил он.
– Кажется, кажется! – вдруг громко вырвалось у меня. – Отчего именно теперь так много кажется? Вот луна светит, а кажется, что это солнце, и стёкла в фонаре на Мариинском дворце кажутся целыми.
– Это мосты в прошлое, – сказал он. – Я думал об этом. Поэтому все в армии земляков ищут. Это тоже мосты в прошлое. Без этого трудно жить.
– Как ты думаешь, – спросила я, – что сделают с Гитлером?
– Не знаю.
Я снова опустила голову к нему на колени и закрыла глаза. Как хорошо мне было сейчас! Не поднимая головы и не открывая глаз, я сказала:
– Знаешь, что, милый, давай совсем-совсем не будем говорить о войне. Ну, будто ничего нет, никакой войны. Я буду вот так сидеть с закрытыми глазами, и ты глаза закрой…
Где-то раздался выстрел, свист и далёкий разрыв, но я сделала вид, будто ничего не слышала, и он тоже ничего не сказал.
– Ты бы хотела уехать из Ленинграда? – вдруг спросил он.
Я поднялась и ответила сразу:
– Нет.
– А мне показалось, будто ты хотела бы уехать отсюда.
– Это только кажется, – тихо ответила я.
Вдруг он схватил меня за плечи и стал целовать, целовать…
– Ты знаешь, – сказал он потом, – мне почему-то представилось, что сейчас кто-то постучит в дверь или войдёт без стука и скажет, что тебе надо уходить. И я представил себе, как сижу один в комнате, где только что была ты.
Я прижалась щекой к его щеке. Мы молчали.
– Сколько новых морщинок у тебя, – сказала я.
– Ну, не смотри, а то я тоже начну считать.
– Ты всё время на Волховском фронте?
– Да.
– Где вы там живёте?
– В поезде.
– В поезде?
– Да. Поезд-редакция.
– Тепло?
– Да. И электричество есть – своя станция.
– А где сейчас федюнинцы? – спросила я.
– Под Любанью.
– И здесь говорят, что под Любанью. Здесь со дня на день ждут, что блокада будет прорвана.
– Наверное. Войск наших полно. И ещё подходят. Ты подумай только: снова пойдёт «Стрела» Ленинград – Москва. Так хочется хоть немножко забыть о войне.
– Я так стосковалась по тебе. У меня ведь теперь никого, кроме тебя, не осталось.
– Лидуша, родная моя… Я боялся коснуться этого… Боялся спрашивать… Я всё знаю из того единственного письма, которое получил… И от Ирины…
Я прервала его:
– Нет, нет, нет, я не хочу вспоминать. Мне иногда хочется совсем потерять память. Ведь бывает же такая болезнь, что человек совсем теряет память.
Он посмотрел на меня и спросил:
– Тебе холодно? Ты вся дрожишь.
Он снял с меня валенки и закутал ноги одеялом. У меня почему-то стала кружиться голова, но мне это было приятно. Он сел рядом со мной на диван и стал рассказывать о моём доме за Нарвской. Оказывается, там теперь расположились огневые точки, а в моей комнате сидит артиллерийский наблюдатель.
Я почувствовала внутреннее удовлетворение оттого, что мой дом стал дотом. И подумала: «Это хорошо, так и должно быть».
И вдруг вспомнила Ладогу. Я почувствовала какой-то страх, растущую тревогу.
Мне захотелось убежать от этого чувства, заглушить его. Идти куда угодно по снегу, через сугробы, только бы остаться одной и разговаривать со своей совестью. Но тут я посмотрела на Сашу и поняла, что ни одного мгновения не смогла бы быть одна, зная, что он тут, неподалёку. Я сказала себе: надо быть до конца честной. И спросила его:
– Ты ведь был на Ладоге?
…Теперь мне было так хорошо! Я боялась спать, боялась закрыть глаза, чтобы не перестать чувствовать своё счастье. Я стала жадной до счастья. Боялась потерять хотя бы крошку его.
Мы лежали в постели, и в комнате было совершенно светло, потому что луна стояла против нашего окошка.
– Хорошо, что мы встретились здесь, – проговорила я. – Ведь всё могло случиться иначе.
– Конечно, – согласился Саша, – нам просто повезло.
– Нет, я не о том. Скажем, я эвакуировалась бы, и ты тоже, и мы встретились бы где-нибудь на Волге или на Урале…
– Ну и что же?
– Ну, мне трудно это объяснить, – продолжала я. – Но есть какое-то особое счастье, когда люди, чтобы встретиться, переплывают бурный океан и в дороге ведут себя смело… Мне сейчас кажется, что наша встреча – награда за то, что мы пережили.
Он улыбнулся.
– Кто же нас наградил?
– Никто. Ты не смейся. Справедливость. Мне кажется, если человек ведёт себя честно и не хитрит в жизни, он должен быть награждён.
– Справедливость всегда торжествует, – сказал Саша. Он по-прежнему улыбался.
– Да, это ещё в детских хрестоматиях было написано. А теперь, мне кажется, это – наша правда. Ну, что ты всё улыбаешься?
Он обнял меня и поцеловал мои глаза.
Потом я услышала музыку, кто-то играл на рояле, и Саша сказал мне, что это старый музыкант приходит играть на сохранившемся в гостинице инструменте.
Мне было странно слышать музыку, настолько я отвыкла от неё.
Я не помню, как заснула…
…Только что мы расстались. Ночь и день провели мы вместе. Мы не могли не расстаться: война. Смешно же было думать, что она не коснётся нас.
Мне кажется, что и сейчас ощущаю на губах этот прощальный поцелуй на морозе… Мы расстались у Пороховых заводов – обычное место, где «ловят» машины, идущие через Ладогу на Большую землю. Я и сейчас ещё вижу эту машину, трёхтонку, гружённую пустыми, громыхающими бочками. Неудобная машина попалась ему… Оказывается, надо стоять не около дороги, робко подняв руку, – так шофёр ни за что не остановит машину, – а стать посредине дороги, поднять руку ладонью к машине и стоять, пока шофёр не затормозит. Только так и можно уехать…
Шофёр затормозил, и он вскочил в кузов, едва успев поцеловать меня. И я уже не видела машины, она провалилась в темноту, но ещё долго слышала, как громыхают пустые бочки.
И вот я иду обратно в город. Со мной нет вещей, они остались в «Астории». Хотя мы долго бродили по городу, перед тем как расстаться, но я не устала. Мне было легко и хорошо. Пустые, заваленные снегом улицы сейчас не пугают меня. Я думаю о том, что мы о многом не успели поговорить с Сашей. Сейчас у меня появилось много вопросов, которые хотелось бы задать ему, и о многом хотелось рассказать. А когда мы были вместе, эти вопросы не появлялись, а если и появлялись, то казались неважными и не хотелось тратить на них время. Когда я ехала с Ладоги, я знала, что увижу эти улицы и дома. Я не думала о том, сколько новых ран я замечу на них, но знала твёрдо: дома будут и улицы будут. Вот так же я знала и то, что с Сашей мы всё-таки встретимся. Я чувствовала, что есть что-то такое, чего не может разрушить даже эта страшная война. И в первый раз за эти месяцы я подумала: «Как хорошо жить на свете!» И ещё я подумала, какая великая вещь в жизни определённость. Нет, я думала не о мещанской определённости, не о привязанности к месту и вещам. Я думала о вере в человека, об уверенности, что при любых обстоятельствах он поступит так, а не иначе…
Я вытаскиваю из кармана кусочек бумаги, на котором Саша написал номер своей полевой почты. В темноте я не могу разобрать его. Он записал номер в самый последний момент, когда машина уже появилась на дороге. Мы тогда рассмеялись: сутки были вместе, а самого главного – обменяться адресами – чуть не забыли.
Я снимаю варежку и разглаживаю смятый в кармане листок бумаги. Но как я ни стараюсь, номера разобрать не могу. Я сжимаю бумажку в руке. Мне приятно держать её. И рука моя почему-то не мёрзнет.
Я иду и думаю о нашей встрече. Повторяю про себя все его слова и вдруг ясно представляю себе, что была с ним совсем другой, не той, какой стала за эти месяцы на Ладоге. У меня появились прежние слова, слова далёкой мирной жизни; мне казалось, что я медленно просыпаюсь от тяжёлого и страшного сна и снова становлюсь прежней. Почему это? Не потому ли, что наша встреча была для меня мостом в прошлое? Не потому ли, что, когда я оказалась рядом с человеком, в которого я верила, во мне родились забытые чувства и слова? А теперь я снова одна, и никто не остановит для меня машину, мне снова надо драться с врагом, как простому бойцу…
«Мост в прошлое», – повторяю я про себя. И тут же говорю вслух:
– Нет, мост в будущее.
И мне приходит в голову мысль: а что, если сейчас вдруг смолкнет метроном в репродукторах, на секунду станет совсем тихо, а потом раздастся голос диктора… И он объявит не «район подвергается артиллерийскому обстрелу», а «товарищи, мы победили, враг разбит, война окончена». И Саша услышит этот голос там, на Ладоге, соскочит с машины, пересядет на встречную, догонит меня, и мы пойдём по улицам, на которых вдруг станет светло…
Так будет! Я верю в это. Но пока враг здесь, в самом Ленинграде, на улице Стачек. Я посмотрела на репродуктор, установленный на углу.
«Тук, тук, тук», – стучит метроном. А всё-таки мы услышим из этого репродуктора слова победы! И тогда мы встретимся. Чтобы встретиться и уже никогда не расставаться, надо победить.
Моя рука стала мёрзнуть. Я кладу бумажку в карман стёганки и надеваю варежку. Навстречу мне движется морской патруль. Моряков двое. Оба в бушлатах, несмотря на мороз. Поравнявшись со мной, один говорит:
– Как жизнь, дорогуша? Прыгаем?
Я не люблю фамильярных обращений, но сейчас мне почему-то приятно, что моряк так обратился ко мне.
– Прыгаем! – говорю я в ответ.
– Ну и всё в порядке! – раздаётся уже за моей спиной голос.
Я оборачиваюсь и смотрю вслед уходящим морякам. У них широкие спины. У каждого на правом плече висит автомат стволом вниз.
Потом меня обгоняют, громыхая цепями, три тяжело нагруженные полуторки. «С Ладоги, – сразу определяю я. – Вот эти машины совсем недавно встретились с той, на которой ехал он». Полуторки исчезли в темноте.
«Как странно складывается жизнь, – подумала я. – Все как-то связаны между собой. Он, я, лётчик, Андрей Фёдорович, этот Ольшанский – все мы как-то невольно связаны друг с другом. Лётчик был прав, когда сказал, что, если бы не он, мы с Сашей так бы и не узнали друг о друге… То же самое мог сказать и Ольшанский…»
Я иду по тёмным ленинградским улицам.
Потом я вдруг спросила себя:
«А куда я, собственно, иду? – И тут же ответила: – Конечно, к Ирине. Куда же мне ещё идти сейчас, на ночь глядя?»
Но до завода было, по крайней мере, три часа ходьбы. А ноги уже начали ныть. «Вещи мои в „Астории“, – вспомнила я. – В вещевом мешке есть концентраты и сухарь, они пригодились бы у Ирины. Но тогда мне надо идти совсем в другую сторону». Я решила «проголосовать» и ехать в зависимости от того, в какую сторону пойдёт машина.
Я сошла на мостовую. Вскоре показалась машина. Когда между мной и машиной осталось метров пятнадцать, я резко подняла руку.
Шофёр затормозил совсем рядом со мной. Я вскочила на подножку и открыла дверцу кабины. С радостью увидела, что в кабине сидит только шофёр и второе место свободно.
– Вы куда? – спросила я.
Оказалось, он едет по направлению к заводу Ирины.
«Значит, еду к ней», – подумала я, влезая в кабину.
Шофёр всё время молчал, – видно, был человеком угрюмым. В кабине было тепло, сохранившиеся боковые стёкла предохраняли от ветра.
Мы мчались по тёмным ленинградским улицам. Только наша фара выхватывала из темноты узкую полоску света, и казалось, что мы всё время догоняем эту полоску, а когда догоним и проедем, то будет уже совсем темно.
Вдруг шофёр сказал:
– Вот так каждую ночь по Ленинграду проезжаю. Особый груз перевожу. И всё думаю. Посмотришь – будто пустой Ленинград. И людей с вечера уже совсем не видать, и войск никаких не видно. А взять этот город нельзя. Точно невидимые защитники у него. Дотронешься – убьёт. А так вот едешь – темно и тихо. Точно заколдованный город этот…
Шофёр был прав. Это и впрямь походило на колдовство. Шапка-невидимка. Сотни тысяч вооружённых врагов сидят под его стенами, а войти не могут.
– Говорят, немцы на штурм собираются, – продолжал шофёр. – Посмотрят днём в трубы на город – тихо, и народу будто маловато. Очень соблазнительно на штурм пойти. И холод подгоняет. Ну, тут их согреют, конечно.
Его большие чёрные усы дрогнули, когда он произносил последние слова.
Мы мчались вперёд. Иногда свет нашей фары выхватывал из темноты окна домов, заложенные кирпичом, и тёмные точки пулемётных амбразур. Я помню, когда стали строить эти доты в домах. Это было ещё летом прошлого года. На заводе мы сами выстроили несколько таких дотов… Иногда мы проскакивали через тёмные проходы в баррикадах, выстроенных на перекрёстках улиц. Передо мной мелькали то выгнутый рельс, то куча какой-то домашней утвари, то стена из мешков с песком. Шофёр вёл машину уверенно, точно наизусть помня все проходы и переулки в этом забаррикадированном городе.
Наконец мы подъехали к заводу. Я поблагодарила шофёра и почти побежала к проходной будке. Я очень волновалась. Меня охватило радостное, но тревожное ощущение возвращения. Будто остановилась моя поспешная, уходящая вперёд жизнь и мне предстояло вновь пережить то, о чём я вспоминала как о навсегда ушедшем. Я вошла в проходную. На стуле, под висевшим на гвозде фонарём «летучая мышь», сидела девушка в ватнике. Она опиралась на винтовку, зажатую между ног, и дремала. Девушка подняла голову, когда я стукнула дверью. Я сразу узнала её. Это была Лена, вахтёрка. Однажды ей осколком поранило руку выше локтя, и я перевязывала её.