Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга третья"
Автор книги: Александр Шмаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Отца моего видел я незадолго перед отсылкою моею в Илимск, – писал он, – семь лет тому назад, мать мою не видал более двенадцати. Болезненное их состояние препятствует им приехать видеться со мною, хотя бы того и желали. Позволь, всемилостивейший государь, мне съездить к ним на свидание, позволь, великий монарх, да мог бы я хотя однажды видеть родивших меня, при истечении их житья, и родительского себе испросить благословения! Болезнь их и древние их лета побуждают опасаться, что недолго могут пользоваться благодеянием жизни: я сам, хотя ещё на пятидесятом году от рождения, не могу надеяться долголетнего продолжения дней моих, ибо горести и печали умалили мои силы естественные. Взглянув на меня, всяк сказать может колико старость предварила мои лета. Счастлив ныне избавленный от неволи всещедрою вашего императорского величества милостию, наипаче счастливым называться могу, если та же щедрота и милосердие благоволят, да увижу и облобызаю престарелых моих родителей».
Прошение было написано и отправлено, но какое-то тоскливое предчувствие и печаль долго не покидали Радищева после этого. Он много задумывался над своей жизнью. Правильна ли она? Так ли он должен вести себя в положении изгнанника?
И всегда, размышляя подолгу над этим, Александр Николаевич приходил к выводу, что жизнь его и должна быть такой. Самое главное не терять в жизни своего достоинства, а он не терял его: не унижался и не будет унижаться перед властями, как бы ни было тяжело его теперешнее существование.
Но он написал прошение Павлу, добивается разрешения съездить к родителям в Саратовское имение! Что это? Унижение или нет? И всё же это не было унижением. Он не терял своего достоинства в этой просьбе к царю, он оставался прежним и непреклонным в своих убеждениях. Прошение к царю – это необходимость, продиктованная обстановкой его изгнания, и он вынужден был ею воспользоваться, ибо другого выхода у него не было, как только испросить особое разрешение на выезд из Немцова, чтобы повидать отца и мать.
Это не могло смутить и испугать его… Да, это была необходимость, неизбежная необходимость в его положении изгнанника!
Радищев, усталый и измученный раздумьем, вышел во двор. Была светлая ночь. За околицей неоглядно широко застыли волны гребнистых сугробов, в лунном сиянии лежали поля, вдали темнел лес. Радищев прошёлся по улице Немцово.
Луна поднялась высоко. Она была в ореоле сияния. Светлее казался матово-зеленоватым. Звёзды тоже ярко горели в небесной вышине. Сыпучий снег искрился под ногами и переливался. Снежинки были легки и прозрачны, как чешуя слюды, и искрами вспыхивали вокруг Радищева. Такого вечера он ещё не видел в Немцово. И красота в природе смягчила горечь его души. Стало сразу легче. Александр Николаевич подумал, что человеку можно и должно закалиться против несчастья.
Глава третья
ССОРА С ОТЦОМ
«Нужно в жизни иметь правила».
А. Радищев.
1
Николай Афанасьевич, благообразный: старик, нетерпеливо поджидал к себе старшего сына. Тот писал о своём желании свидеться с родителями, если ему будет разрешено государем выехать из Немцова. Отцу хотелось, вылить всю горечь, все обиды на «непутёвого», как он внутренне окрестил Александра Николаевича.
Отец Радищев много лет питал надежды, что его старший сын-первенец, не в пример Петру и Моисею, обеспечит благосостояние их, стариков, окажет поддержку братьям, на старости лет создаст родителям покой и принесёт уважение. А всё повернулось по-иному: старший сын, которого они больше других пестовали, принёс им ни с чем несравнимые огорчения и разочарования.
Николай Афанасьевич, взыскательный по натуре человек, хотел и верил, как отец, что старший сын его, воспитанный в строгости и справедливости, отплатит родителям сыновней благодарностью – поправит их пошатнувшееся состояние, создаст им обеспеченную старость. Но, видно, родительская власть и суровость были недостаточными. Александр Николаевич стал совсем иным человеком, чем думалось им. И сознавать это было тем более горько, что оба они – отец и мать под старость страдали от неизлечимых недугов.
Служба государственная, так удачно начатая их сыном под начальством графа Воронцова, закончилась для стариков крушением их выношенной мечты. Александр не оправдал их надежды. Это было очень тяжело для родителей.
После того, как сына сослали в Сибирь, отец повёл замкнутый образ жизни. И хотя он попрежнему находился в своём аблязовском имении, но для всех сделался отшельником. Николай Афанасьевич занимал в доме небольшую комнатку, напоминающую скорее келью. Образ жизни его походил на монашеский. До своей слепоты он читал и перечитывал божественные сочинения, какие только мог достать от служителей Саровского монастыря. Монахи стали его постоянными посетителями. Под влиянием их Николай Афанасьевич ездил по церквям, посещал Саровскую пустыню – монашескую обитель, соблюдал все обряды – окуривал свою комнату ладаном, как монахи свои кельи, по вечерам и утрам напевал вполголоса псалмы. Монахов он принимал зимой в комнатке-келейке, летом – в избушке на пчельнике. У него дважды побывал настоятель Саровского монастыря отец Палладий – старец влиятельный и весьма учтивый. И Николай Афанасьевич всё чаще и чаще поговаривал, что у него остаётся один путь – отрешиться от всего земного и уйти в Саровскую обитель доживать последние дни в молитве, способной снять с его души грех, положенный старшим сыном.
Мать Радищева Фёкла Степановна, разбитая параличом, все эти годы была прикована к постели.
– Я виновата, грешница, во всём, – повторяла она беспомощно, с придыханием и всё больше и больше утверждалась в мысли, что, видно, согрешила перед всевышним и справедливо теперь наказана за это.
Несчастие, свалившееся на неё, сначала с сыном Александром, потом со слепотой мужа, Фёкла Степановна перенесла стоически, как должное за неизвестные ей грехи. Любимым занятием её в молодости и все годы до болезни было – вести большое домашнее хозяйство. И может быть самым мучительным в её переживании было именно то, что болезнь отняла у неё возможность хозяйничать по дому – шить, кроить, вышивать, варить, печь, кормить, угощать семью и знакомых, проводить день за днём в хлопотах о муже, детях, о большом доме. Теперь нечем было возместить эту многолетнюю привычку. Болезнь, без того тяжёлая, отнимали у Фёклы Степановны последние радости жизни.
Из-под чепца её выбивались седые, как лён мягкие, но поредевшие волосы, заплетённые вместо двух толстых кос в одну жиденькую косичку, схваченную сзади приколками. Капот лежал на ней мешковато, некогда сшитый на её полную фигуру, высохшую за долгие и малоподвижные годы болезни.
Несмотря на мрачные мысли отца и тяжёлое состояние матери, в аблязовском доме шли приготовления к приезду Александра Николаевича. Царевский, побывавший у Радищевых в конце лета, рассказал о неприглядной убогой жизни их сына в Немцово и заронил в сердцах Николая Афанасьевича и Фёклы Степановны чувство родительской боли, схожее с угрызением совести. Хотя и «непутёвым» окрестил Николай Афанасьевич сына Александра, но всё же это был их первый сын. Самолюбивая гордость Николая Афанасьевича была чуть поколеблена рассказом Царевского и постоянными напоминаниями о сыне Фёклы Степановны.
Старик Радищев совсем не сдался, но немножко уступил: отложил продажу деревенек и пустоши до приезда сына, как просил об этом в письме Александр Николаевич. Но Николай Афанасьевич готовил себя к серьёзному и решительному разговору с сыном. Он ждал и ещё верил, что строгое наставление образумит его хотя бы теперь, на склоне лет, после стольких невзгод и тяжёлых потрясений.
2
Только в конце февраля прискакал фельдъегерь от Калужского губернатора Митусова. Дрожащей рукой Радищев принял пакет, облепленный сургучными печатями. Что могло таить его содержание?
С трепетным волнением Александр Николаевич разорвал конверт. В конверте оказалось собственноручное письмо князя Куракина – долгожданный ответ на его прошение, поданное Павлу. Ему разрешалось съездить в Саратовскую губернию для свидания с родителями. В письме особо подчёркивалось: «Только один раз».
– Садитесь, что стоите, – обратился Радищев к фельдъегерю – тоже гусару, каких он часто встречал возле своего двора.
– Дуняша, Катюша! Подайте табуретку, поставьте самоварчик!
Гусар улыбнулся.
– Благодарствуем-с! – и отказался от чашки чая. – Служба-с! – он звякнул шпорами, склонил голову, потом подтянулся и, четко повернувшись, вышел.
Катя нетерпеливо спросила о содержании полученного пакета.
– Извещение. Милостивейше дозволено съездить к батюшке в Саратовское имение…
Катя радостно всплеснула руками.
– Как хорошо-то!
– Ехать, спешно ехать в Аблязово, – Александр Николаевич нежно потрепал за плечи подошедшую дочь. – Спешно ехать, Катюша, пока не прискакал другой фельдъегерь с пакетом, отменяющим сие разрешение. – Он потряс бумажкой в воздухе. – Ныне всё ожидать можно от царя, – и многозначительно усмехнулся.
Сборы были недолги. Радищев решил ехать на лошадях немцовских крестьян, чтобы меньше израсходоваться в дороге. Были подысканы лучшие санки и, запасшись провизией, Александр Николаевич выехал на трёх подводах со всем семейством. Возницей был взят расторопный Семён. Путь лежал через Москву. Там Александр Николаевич забрал из пансиона ещё меньших детей, с надеждой оставить их у родителей. Снова знакомая дорога с заездом в имение Андреевское.
Путь этот был дальше, чем через Калугу, но Радищев избрал именно его, чтобы вновь свидеться с Воронцовым, задержаться у него на пару деньков, переговорить обо всём, что наболело и накопилось за это время. Граф в письмах настойчиво просил его заехать, если государь разрешит ему посетить престарелых родителей.
Пригревающее солнце ещё не испортило дороги лесного Подмосковья. Половина марта – самое лучшее время для поездки: нет зимних морозов, лишь звёздными безветренными ночами немного примораживает. Блестят укатанные полозницы, хотя дорога ещё снежна.
Александр Николаевич любил это время года. Зима уже на исходе, где-то на подходе весна с ярким сиянием снегов, с чистой синью неба, до боли режущей глаза. Заметно оживились лесные дебри. Весенние нотки звенят в напеве жёлтой овсянки, бойкой синицы, проворных клестов и чечёток. Уже появились нарядные снегири, пробирающиеся с юга к месту своих гнездовий.
Заметно пригревает солнце. Веки сами смыкаются в радужном сиянии. Хорошо дремлется и мечтается в такие часы! Что-что не переберёшь в памяти за долгую дорогу, о чём про себя не переговоришь с друзьями, с которыми давно не встречался. Что не вспомнишь о тех, кого уже нет в живых, лишь сердце бережно сохранило далёкие встречи с ними, бурные споры, совсем забытые и вдруг воскресшие с такой ясностью, будто бы они происходили вчера.
Так всплыл образ Дениса Ивановича Фонвизина, с которым Радищев был в дальнем родстве, часто встречался на семейных вечеринках. Денис Иванович умер в 1792 году, вскоре после заграничного путешествия. Обедневшая жена, пережила своего мужа на четыре года.
Александр Николаевич очень ценил автора «Недоросля». Он вспомнился ему запальчивым собеседником, но малодушным человеком. Замах его всегда казался больше удара. Бывало размахнётся бичующей сатирой против развращённых нравов двора и тут же оробеет.
– Дух у меня не твой, – скажет и словно свернётся в комочек, – бог телом не обидел – на вид грузен, а душонка с кулак, – и захохочет.
Не щадил пороки других, высмеивал и себя, казня своё малодушие. И всё же при встречах они горячо спорили. Фонвизин говорил, что будет изобличать зло до конца, Радищев доказывал, что мало изобличать – зло следует уничтожать и он будет делать это до последнего дня своей жизни.
И когда споры их в горячности заходили далеко, Денис Иванович вдруг отступал, уходил от спора в сторону – заводил фривольные разговоры. Он был мастак рассказывать забавные случаи из окружающей жизни и умел развеселить друзей острой шуткой.
«Каждый в меру сил своих и способностей делал полезное дело», – с сожалением думал Радищев о Фонвизине, а память уже выхватывала давние споры его с голубоглазым Алексеем Кутузовым, встречи с Андреем Рубановским. Кутузов предстал перед ним сейчас как человек небесный, эфемерный, в отличие от Рубановского, любившего всё земное. И были те воспоминания так же ярки, как солнечные блики на снегу. То были горячие и страстные сердца в юности, не осуществившие в жизни своих благородных порывов. Друзей уже не было в живых, но память о них для Радищева оставалась священной.
Молчавший до этого возница Семён неожиданно сдвинул на затылок шапку и, полуобернувшись, сказал:
– Гляди-ка, барин, сколь их сидит, – и махнул рукой в сторону берёз.
Александр Николаевич открыл смежившиеся в дрёме глаза, поняв, что Семён обращается к нему. Полузабытьё его исчезло. Он посмотрел в направлении, куда показывал возница. На берёзе, что поднялась повыше над кромкой леса, как бусы, чернели тетерева. Они клевали почки. Над ними высматривающе кружился ястреб, выжидая удобного случая, чтобы врасплох напасть на свою добычу.
– Было б ружьё, – ощутив знакомый охотничий азарт, с досадой проговорил Радищев, – пальнули бы сейчас…
– Далековато, – с огорчением заметил возница и снова сдвинул шапку, теперь уже на лоб. – Эх-ма!
– Достанет! – сказал Радищев и спросил возницу, – Охотишься, Семён?
– Охоч! Ружья вот нема, барская то вещица, а у мужика кишка тонка его заиметь…
Слова Семёна болью ударили в сердце.
– Красиво, когда на зорьке бормочет черныш, будто восходу солнышка радуется… – мечтательно проговорил Семён.
Сказано это было с таким чувством, что Александру Николаевичу почти зримо представилось это чудесное токование косачей, с набухшими красными бровями, распустивших хвосты лирой. Он будто услышал переливы страстного голоса петухов.
– Что и говорить, хорошо!
– Краса божья, – подтвердил Семён.
3
Граф Воронцов был проницательнее многих своих современников. В Радищеве он признавал оригинальную и громадную силу, которая, не разбуженная ещё в народе, в нём вырвалась наружу, как могучий родник. Злая судьба тяготела над писателем, но даже она была бессильна смирить великий талант. Может быть, в этом таился ключ, помогающий разгадать дружеское участие Воронцова в жизни Радищева, искреннее радушие, с каким он встречал у себя этого смелого человека.
Он любил Александра Николаевича за то, что тот мало говорил о своей изгнаннической жизни. Лишь по коротким фразам его сибирских и немцовских писем, по обрывочным словам в разговоре, можно было представить, какие тяжёлые испытания и невзгоды он перенёс и переносил сейчас.
На этот раз они прежде всего заговорили о предстоящей встрече Александра Николаевича с отцом и матерью, о том, как лучше устроить пошатнувшиеся дела в немцовском имении. Граф высказал свои соображения, и Радищев с ними согласился: они сводились к тому, чтобы Александр Николаевич, приехав в Аблязово, тщательно разобрался с отцовскими запущенными делами.
Воронцов, как и многие люди его круга, имел свои странности, свои слабости. Ещё до сибирской ссылки Александр Николаевич, прочитав объявление об издании в Париже «Всемирной галлереи знаменитых мужчин, женщин и детей, украшенной их портретами», предложил Воронцову собрать серию портретов русских государственных деятелей и писателей. Граф ухватился за его предложение. В воронцовском имении под Петербургом, в деревне Мурине была собрана большая коллекция портретов.
Александр Романович после своей отставки, в связи с отъездом в Андреевское, перевёз сюда и свою редкую коллекцию. Теперь, пользуясь пребыванием у себя Радищева, Воронцов настоял на своём: графский художник Фёдор был у мольберта и писал портрет с позировавшего Александра Николаевича.
Граф сидел тут же. Он издали смотрел на выписываемый маслом портрет своего друга. Художник напряжённо работал, а они перекидывались между собой казалось внешне беспорядочными фразами, но имеющими свой скрытый смысл, известный лишь им. Они говорили о том, что обоих волновало, что осталось недосказанным в письмах или недоговорено при первой встрече.
Делясь своими ближайшими планами, Радищев сознался, что он всё это время, прожитое в Немцово, слишком мало читал и почти ничего не писал.
– Я наблюдал, но я запретил себе размышлять, – говорил он, стараясь сохранить ту позу, которую выбрал для него художник. Позировать было утомительно, но присутствие графа, разговор с ним, делали сеанс почти приятным.
– Знаю хорошо неугомонную натуру твою и не верю, – добродушно смеялся Воронцов, продолжая наблюдать за художником.
– Верьте мне. Я, кажется, писал вам, как я мало наслаждаюсь жизнью в своём уединении.
Александр Николаевич вздохнул и посмотрел на художника, стараясь по его быстрым броскам серых глаз угадать, не мешает ли он разговорами ему. Но Фёдор уже привык к подобным сеансам и, казалось, охваченный вдохновением, не обращал внимания на разговор, а увлёкшись, снимал кистью с палитры то одну краску, то другую, торопясь запечатлеть на полотне изображение человека недюжинной натуры, с исстрадавшимся выразительным лицом.
– Я наблюдал за жизнью, – говорил Радищев. – Повторяю, я был совсем один, но я наслаждался. После окончания летних работ, я видел целые толпы сельских жителей, которые, подобно стаям диких гусей и уток, проходили передо мною: они покидали свои жилища, чтобы отправиться на поиски пропитания, подобно тому как птицы покидают север с приближением морозов. «Значит, есть для них край более богатый, – думал я, – более привольный. Может быть, небо там чище и яснее и жизнь счастливее?»
Александр Романович слушал со вниманием и попрежнему следил за работой живописца. Он, прищурясь, то взглядывал на подрамник, то на натуру. Ему хотелось видеть изображение Радищева более облагороженным на портрете. Графу не нравились свисшие, клочковатые седые пряди, печальный взгляд и усталое выражение лица Александра Николаевича. Всё это не вязалось с той поэтической прелестью и силой, какую граф чувствовал в словах Радищева. Но сказать, чтобы художник подправил, он не мог, понимая, что тогда портрет живописца не будет отвечать натуре.
А голос Радищева звучал также мягко, убедительно просто, полный внутреннего волнения.
– Нет, простолюдин любит места, где он родился, – продолжал Александр Николаевич, – только необходимость заставляет его покидать свой дом и всё то, что человек покидает с сожалением. Но он вернётся сюда, я уверен, вернётся, нагружённый данью, которую его ремесло приносит ему, и радость снова войдёт в его дом…
Голос Радищева сразу как-то окреп и зазвучал сильнее. Воронцов насторожился, художник замер с занесённой над палитрой кистью в ожидании самого важного и значительного в этой тираде Радищева.
– Горе тому, кто её потревожит!
Граф невольно вздрогнул. Художник с радостным блеском в глазах взглянул на Радищева, и кисть Фёдора энергично забегала от палитры до подрамника, лицо его оживилось.
– Когда я вижу чужую радость, Александр Романович, мне самому становится радостнее жить… Я каждый день видел солдат, возвращавшихся к родным и друзьям. Сколько счастья! Сколько благословений тому, кто сему причина! Я зарёкся не размышлять, но привычка брала верх. Когда же крестьянин, измолачивая сноп, вместо зерна получал плеву и мякину, я невольно содрогался, думая, как тяжела жизнь нашего земледельца!
Радищев поднялся со стула взволнованный.
– Устали? – участливо спросил Фёдор.
Александр Николаевич согласно кивнул головой. Сеанс прервался. Вместе с Воронцовым он прошёл в его библиотеку-кабинет. Сквозь стекло книжных шкафов на них смотрели переплёты с золотым тиснением сочинений Вольтера, Дидро, Гельвеция и других великих мужей Франции. На письменном столе лежала пачка свежих газет и журналов, из китайской нефритовой вазочки торчали гусиные перья, палочка сургуча, на резной тумбочке массивный бронзовый канделябр с немного оплывшими свечами.
Стоя возле шкафа, Радищев излагал незаконченную мысль.
– Зима, мёртвое в земледелии время, употребиться должна на рукоделие, на фабричный труд. Дайте работу крестьянину, а с работой и плату и он будет иметь пищу, дом его согреется, птенцы его не погибнут.
– Так и знал, – рассмеялся Воронцов, – что вся поэтически прелестная беседа сведётся к скучной прозе о жизни мужиков. Предвижу и выход, не говори, не говори, – замахал он рукой, украшенной перстнями. – Сие твоя ахиллесова пята. Она мне давно известна и переизвестна из твоих же вольнодумнических сочинений… Послушай, что я скажу…
Александр Николаевич с готовностью склонил голову, сложив руки на груди. Он слегка прислонился к книжному шкафу.
– Буйное стремление черни всегда нуждается в направлении, ибо она никогда не знает сама, чего хочет, хотя действует совокупными силами и единодушно…
– Несогласен, Александр Романович! Первый учитель их – недостаток, тяжесть порабощения помещиками и дворянами.
– Да, да! Нельзя выводить народ из состояния равновесия, он взбунтуется и понесётся без направления. Ему нужны советы мудрости.
– Не дворянской ли? – И Радищев твёрдо, убеждённо произнёс: – Мудрости у него своей хватит к принятию истины. «Руби столбы, заборы сами повалятся», говаривал частенько Пугачёв, как мне рассказывали бурлаки на Волге и Каме…
Воронцов внимательно посмотрел на Радищева. Сейчас он производил впечатление закалённого и свыкшегося с изгнанническим положением человека. «Он ничего не страшится – всё страшное у него позади», – подумал граф. При всём этом Радищев оставлял впечатление человека» неподдельной скромности, не утратившего самых главных качеств своей страстной натуры – сдавленного, но не сломленного судьбой заступника угнетённого народа.
Разговор оборвался. Александр Николаевич понял, что своими словами попал в уязвимое место графа, в его ахиллесову пяту, и не стал развивать начатой мысли. У него не было решительно никакого желания обижать Воронцова, причинять ему неприятность. И граф, должно быть угадав, о чём подумал Радищев, заговорил о другом.
– Я, добрейший Александр Николаевич, тоже живу в глубочайшем уединении. Я не жду чьих-либо посещений из моих соседей, кроме близких родных и друзей. Ныне ведь все предпочитают отсиживаться в усадьбах, нежели выезжать…
– Живём во времена нового Нерона!
– То-то и оно! – подтвердил граф.
Разговор переходил с одного предмета на другой совсем произвольно и неожиданно. Воронцов, ярый противниц иноземных воспитателей в русских дворянских семьях, с азартом сказал:
– Для иноземцев Москва и вся наша матушка Россия – взаимный обмен денег и удовольствий. Мы всыпаем в их карманы миллионы, нажитые потом и тяжёлым трудом наших хлебопашцев, а иноземцы доставляют нам искусственные увеселения.
– Довольны все, кроме земледельца, – не утерпев, вставил Радищев.
– Почти, добрейший Александр Николаевич.
– Вспомнился мне доктор Мерк, участник Биллингсовой экспедиции, – сказал вдруг Радищев. – Не ведаю, как он врачевал, но деньги русские любил…
– Что иностранные врачи? Знаю их, они приезжают к нам не лечить, а набить себе карманы звонкой денежкой!
Воронцов нервно поднялся из ясеневого кресла с мягкими бархатными подлокотниками и с горечью сказал:
– Россия единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка, а всё то, что относится к родной стране, молодому поколению внушается чуждым, – он тяжело вздохнул. – Человек с претензией на просвещение в Санкт-Петербурге и в Москве заботится более всего научить своих отпрысков по-французски, окружает их иностранцами, нанимает для них за дорогую цену учителей танцев и музыки, но не научает их отечественному языку. К чему ведёт такое воспитание? К совершенному невежеству, к равнодушию относительно своей страны, может статься, даже к презрению отечества, с которым связано собственное существование… А россияне – великий народ, обладающий способностями, не уступающими иноплеменникам!..
Граф заходил по кабинету. Полы его богатого шлафрока откидывались, когда он шагал, и розовые ленточки белого колпака трепались сзади.
Александр Николаевич слушал Воронцова, всматривался в его широкий лоб, изрезанный мелкими морщинами, в мешки, появившиеся под глазами, проницательными, но остающимися холодными. Годы брали своё. Граф заметно постарел, хотя ещё и бодрился, желая казаться моложе своих лет. Радищев понимал, что гордой натуре Воронцова, привыкшего к большой и напряжённой государственной службе, не только надоело уединение в Андреевском, о котором он заговорил, но что оно уже угнетало его. Как ни стремился Александр Романович занять себя то одним, то другим, после кратковременного увлечения наступало охлаждение. Мысли о порочной системе воспитания, высказанные графом, Радищев разделял и продолжал следить за их развитием.
Граф посмотрел на Радищева усталыми глазами, и Александр Николаевич опять подумал – граф сильно постарел за эти годы.
В кабинет вошёл слуга. Склонился в поклоне, чтобы сказать – стол накрыт к обеду, но не успел и слова произнести.
– Давно пора, батюшка, – опередил слугу Александр Романович, взглянув на кабинетные часы, – просрочил пять минут, – и укоризненно покачал головой.
Часы медленно пробили четыре удара. Это было условное время, когда обычно граф сидел уже за столом и обедал.
– Пройдёмте в гостиную, – пригласил Александр Романович и, почтительно отступив в сторону, пропустил вперёд Радищева.
4
После обеда Александр Романович любил прогуляться по расчищенным от снега аллеям парка, «поразмышлять наедине с самим собой», как он называл эти прогулки. Боясь простуды, граф одевался тепло, несмотря на мартовскую оттепель. Он набрасывал на плечи тёплую шубу, носил боярку из седого бобра с котиковым верхом, меховые сапоги и даже перчатки.
Вместе с Воронцовым был Радищев. Прогулка их началась с той же самой аллеи, по которой они проходили тогда, в летнее посещение Андреевского с братом Моисеем Николаевичем.
Парк под снегом казался ещё краше. Пухлая снежная навись на нижних ветках лежала нетронутой. Только откуда-то с вышины, как хлопья ваты, редко и неслышно слетал на землю мягкий снег. Стволы сосен золотились под ярким солнцем, снег излучал обильный свет. Пышное одеяние парка, похожее на соболье, было испещрено резкими, синеватыми тенями. Ровный шум, волной перекатывавшийся в вышине, скорее напоминал трепетный шёпот. Его оживляли говорливые грачи, прятавшиеся в вершинах сосен, только что прилетевшие с юга.
Сначала друзья шли молча, каждый по-своему наслаждаясь картиной предвесеннего парка и запахами подтаявшего снега, струившимися в чистом и прозрачном воздухе.
– Граф Александр Андреевич сообщает, – заговорил Воронцов, – Павел вызвал ко двору фельдмаршала Суворова. Из Кончанского в столицу его привёз князь Горчаков, кажись, его племянник…
Александр Романович усмехнулся. Он верил Безбородко, получившему при Павле титул светлейшего князя и назначение государственным канцлером. Из прежних писем он знал, что Безбородко придерживался политики мира со всеми державами и даже с республиканской Францией, чтобы дать возможность России оправиться после длительных и тяжёлых войн. Воронцов вполне разделял взгляды государственного канцлера, своего друга, и догадывался, что вызов Суворова в Санкт-Петербург Павел предпринял отнюдь не по личным побуждениям, а по каким-то более важным причинам, пока ещё ему не ясным.
– Немая баталия государя с фельдмаршалом, думаю, закончится победою графа Александра Васильевича. Неспроста сей шаг сделал Павел. Видать, ноне наш витязь важнее при дворе, нежели в Кончанском. В одном имени его сколь силы!
– Всегда побеждать есть его жребий, – уверенно отозвался Радищев, высоко ценивший полководческий гений Суворова.
Оба они, внимательно следившие последнее время за грозой, бушевавшей во Франции, жадно ловили каждое новое газетное известие о борьбе на берегах Рейна и в долинах Италии. Поднимался Бонапарт, которому сопутствовала звезда счастья. Там, где были королевства, рождались республики. Злому гению на первых порах помогал сам народ, чтобы избавиться от господства дворян, помещиков и церкви. Это был головокружительный военный успех Бонапарта, за которым последовала уже давно поджидавшая его первая неудача.
Воронцов, читая газеты, думал, что тень мирной надежды исчезла, как сон. Враги спокойствия и мира употребили самые отчаянные средства, чтобы продолжалось человеческое кровопролитие. Александр Романович считал самой жесточайшей из всех войн нынешнюю войну, продолжающуюся со всеми беспримерными её ужасами.
Он находил, что бедствия республики, её военная гроза происходят от забвения гражданских властей, от нарушения правил человечества. Чтобы восторжествовал порядок и было уничтожено зло, по его убеждению, следовало восстановить власть родителей над детьми, господ над слугами и хозяев над их работниками. Новый порядок, новый государственный строй не мог поколебать этого векового правила. Воронцов склонялся к тому, что виной всего происходящего в Европе – философский энтузиазм, безмерное увлечение вольностью. И он вполне был согласен с утверждением одного из ежедневных парижских листков, сообщавшего, что ложный смысл, который «сопрягают со словом вольность, увлёк народ к преступлениям».
Радищев, в отличие от Воронцова, из происходящего в Европе отбирал, как золотые крупицы, те события, которые «Политический журнал» образно называл «неслыханным приключением». Журнал сообщал, что во Франконии и Швабии поднялись крестьяне, вооружились, толпами напали на французов при их отступлении, взяли в плен и своим отважным поступком ускорили бегство противника. Радищев радовался, что война крестьян как у французов, так и у немцев останется памятной вехой в истории человечества. Она поднимала роль крестьян – вершителей своих судеб.
– Быть фельдмаршалу при армии, – прервал раздумья Александра Николаевича Воронцов. – Все сверстники его в войне останутся позади.
– Да они ему и неровня, – сказал Радищев, – ни сердцем, ни предприимчивостью…
Они ещё не знали, что Павел приступил к осуществлению своего плана «обуздать буйство французской нации», устанавливал тесные связи России с государствами, которых «не коснулась французская зараза», чтобы совокупными силами «охранять честь, целостность и их независимость».
В конце аллеи была беседка. Александр Романович предложил немножко посидеть на скамейке и отдохнуть.
– Скоро ль изживётся дух ссоры и вражды между народами и государствами и люди смогут жить в согласии и мире?
Воронцов взглянул на Радищева немного удивлённо. Из-под круглой лёгкой шапки-боярки Александра Николаевича небрежно выбивались пряди серебристых волос. Пышный воротник шубы спадал ниже плеч. Умные глаза смотрели лукаво и добродушно, проницательно и умно.