Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга третья"
Автор книги: Александр Шмаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Александр Николаевич вслушивался в песню, в слова её, ложившиеся на сердце неизбывной болью. Проголосый напев и звучный голос Рябого находили отзвуки в сердце Радищева, поднимали в нём всё заветное. Он думал – «сколько настоящего человеческого горя вложено в народные песни!»
Катя, тоже поражённая неведомой для неё силой песни, её словами – простыми и задушевными, едва сдерживала слёзы. Чтобы не заплакать, она прижималась к отцу.
Дуняша навалилась плечом на угол будки, была сосредоточенно-задумчива и смотрела вдаль, словно там видела ту картину, ту жизнь, о которой говорилось в песне.
Ферапонт Лычков хмурил брови и тянул, тянул свою трубку, уже давно погасшую, и не замечал, что она не курится.
Одного лишь я
И не чаяла.
Одного лишь я
И не ведала —
Не дошли, видать,
Те моления…
Рябой выводил каждое слово песни отчётливо, словно отпечатывал его на бумаге. Никита Афанасьев, понурив голову, слушал молча и только сопел себе под нос.
С Камы лес по берегам казался плотной, могучей стеной, подпирающей небо. И когда барка, направляемая рулевым, проходила совсем близко к берегу, то от лесных тёмных глубин веяло страхом: так могучи были его дубы, клёны и ясени. И голос Рябого, такой звучный, когда барка находилась по середине реки, здесь, у берега, был приглушён, он будто тонул в дремучей заросли камских лесов.
Рябой тряхнул головой и на предельно сильных мужских тонах закончил:
Изжила я жизнь,
Как и все живут,
Как и все живут
Люди бедные.
Доли радостной
Не притулилось.
И вся жизнь прошла
Чёрным горюшком.
И эта уральская старая песня, полонившая сердце Радищева, и Кама с лесными берегами, и барка, бегущая по речному приволью, и сплавщики навсегда врезались в память дивной и незабываемой картиной, вырванной из народной жизни.
Ничто в этот первый день пути не оставило в нём такого яркого впечатления, как эта песня, голос Рябого и слова Афанасьева, как бы заключающие песню:
– И будет ли конец доле маятной, а? Доживём ли мы до светлого дня, а? А песня, какая песня-то! Ну, Рябой, вместо чарки две получишь! Сердце на куски песня разрывает…
Караванный метнул острый взгляд вперёд и властно крикнул:
– Право руля держи, Кама-матушка поворот делает…
5
Чем дальше плыли, тем зеленее становился лес по берегам, изумруднее – озими под благодатными лучами солнца. Весна с каждым днём всё ярче и краше принаряжала природу, радуя человека новыми надеждами на урожай, на лучшую жизнь.
Александр Николаевич наблюдал за пробуждением в природе и за жизнью, открывающейся перед ним на Каме. Она была своеобразна – вольная и просторная, хотя и тяжёлая, как на всех русских реках у сплавщиков и бурлаков, неприглядная и забитая у прибрежного населения в вотчинах горнозаводчиков, как во всех российских деревнях. Здесь часто встречались заводские пристани. Над уральскими деревнями и сёлами парила зловещая тень заводчиков, будто ястреб, высматривающий добычу.
Деревни были приписаны то к Воткинским, то к Невьянским заводам. Они принадлежали Голицыным, Шуваловым, Турчаниновым, Шаховским. И Радищев с болью думал, как далеко простёрлась владетельная рука этих именитых фамилий князей и дворян. На Каме почти не было свободных, как в Сибири, деревень, не принадлежащих никому.
Берега полноводной реки открывали Радищеву мир богатых и бедных, угнетённых и угнетателей. С прежней остротой он воспринял эту обычную картину крепостнической России, какую всюду наблюдал до ссылки.
Он присматривался ко всем сплавщикам на барке и мог судить уже о каждом из них. Это были совершенно разные люди, но удивительно похожие друг на друга своей безотрадной судьбой. На вид они выглядели сероватыми, с испитыми, обветренными лицами и вялыми движениями – все душевно искалеченные изнурительным трудом. Они понуро, неохотно отвечали, когда их спрашивали о жизни.
Бородатый старик Савелий обратил особое внимание Радищева. Он не отвечал на вопросы, а лишь помахивал рукой, покрытой ссадинами, и не разговаривал ни с кем на барке. Был он нрава кроткого и изредка, когда всё же отвечал, то растягивал слова и произносил их тоненьким голоском. При этом он приподнимал жиденькие брови высоко на лоб, словно ему было трудно говорить.
По виду сплавщиков Александр Николаевич безошибочно определял, что они пришли на Каму издалека, порядочно пообносились за дорогу и были недовольны всем, что их окружало, на всё смотрели безразлично и тупо. Глядя на них, Радищеву становилось всех их безгранично жалко: их нужда и забитость щемили его сердце, вызывали ноющую боль.
И всё же его тянуло поговорить со сплавщиками. Александр Николаевич расспрашивал:
– Откуда родом-то?
– Дальние мы.
– На заработки пришли?
– Какие заработки, по нужде. Казна пригнала, – сплавщик в коротком, изодранном кафтане из смурого сукна и в войлочной шляпе с низкой тульёй зло сжимал растрескавшиеся тонкие губы.
Никита Афанасьев, стоявший в стороне и внимательно прислушивавшийся к разговору, будто ждал минуты, чтобы сказать:
– Все они запроданы заране, вот и по нужде бредут на Каму…
Он сказал это твёрдо и уверенно, как человек, знающий цену себе и своим словам. Так он покрикивал и на сплавщиков, управляя баркой. Никита смолк, словно до конца выложил всё, что его занимало, и стоял, широко расставив крепкие ноги, и смотрел куда-то вдаль. Вертевшийся возле него бородатый Савелий казался совсем тщедушным и жалким с узкой иссохшей грудью и хлюпкой фигурой на кривых ногах.
Александр Николаевич давно оценил практический и сметливый ум Никиты Афанасьева, любившего в минуты раздумий и отдыха порассказать о себе, послушать песню, всгрустнуть по дому или помечтать о своём привольном житье-бытье.
Прошли Сарапул. Здесь была хлебная пристань. Отсюда барки с зерном направлялись в Пермь, а вниз, на Астрахань, шли с корабельным лесом, жёлтым, как восковые свечи.
Иногда приставали к берегу среди дня. Сплавщики бежали в деревню, чтобы купить молока, яиц, калачик или лепёшку, испечённые наполовину из отрубей. Вместе с ними выходил на берег и Радищев.
Очередная остановка была сделана у села Свиногорья. Тут покупались лодки для караванов. К барке, как только она пристала к берегу, подошёл расходчик из яковлевской конторы – знакомый караванному.
– Ноне воры снова пошаливают, – предупредил он.
– Добрались ничего, – ответил Никита Афанасьев.
– Тут в кабаке бывают, остерегайтесь.
– Нас не тронут. Найдём один язык с ними…
– Язык один, карманы разные.
– Поймём друг дружку…
Разговор этот заинтересовал Радищева. Он сошёл на берег, купил продукты и заглянул в кабак, чтобы посмотреть на воров. Их звали ещё и разбойными людишками. Они наводили страх на хозяев богатых караванов и судов, плававших по Каме и Вятке, Белой и Волге. Народ воров не страшился, зная, что они были связаны со смелыми ватагами Емельяна Пугачёва, остатки которых всё ещё бродили по большим рекам, неуловимые для властей, напоминая о своём незавершённом возмездии.
В кабаке Радищев увидел мужиков с мутными, навыкате, глазами, опухшими от водки лицами. Были здесь и сплавщики с барки. Значит, верно говорили, что воры дружат с бурлаками.
Мужики взмахивали мускулистыми руками с широкими натруженными ладонями. Они громко кричали, пытались что-то петь или надрывно хохотали над шуткой и острым словцом, брошенным их товарищем. По отрывкам фраз и слов можно было легко представить, что волновало их души.
Кто-то басил:
– Выше лба уши не растут. Рад бы в рай, ан грехи не пущают.
– А ты, Кузька, барину их на шею как хомут набрось…
Хохот заглушал слова. В другом углу мужик с лохматой головой, наклонясь к соседу, спрашивал:
– Что слышно, братец хватец?
– Давеча расходчик баял, караван богатый идёт, – отвечал голос, надтреснутый и властный.
– Башка плоха, но моя, оторви её – другой на базаре не купишь, – снова возвышался басок.
– Э-эх! Кузька-а! – сокрушался его сосед с властным голосом. – Боек ты на язык, боек на дела, а толку-то что из твоей храбрости?
А Кузька продолжал своё.
– Богатые и знатные всегда меж собой свои, а мы не живём – горе мыкаем…
– Э-эх! Кузька-а! Куда ни кинь, везде клин. У твоего барина-то на дворе собаки борзые, а холопы босые. Ты лапотками трясёшь, а на боженьку всё надеешься…
– Надеемся.
– Надейся, Кузька, – ехидно звучал голос, – а по мне господь-то на нас всех страшную планиду послал. Гнетёт нас налогами, сосёт нашу кровушку та планида, Кузька, – и с гневом продолжал, крепко ругнувшись. – Работаем день и ночь, Кузька, а всё на их, на боженьку и барина. Они же последний кусок отнимают. Ложимся со слезами и встаём глаза от них протираем. А они – боженька и барин – бесчувственные. Одно знают: палки и плети. Сулятся спину мягче брюха сделать. Кумекай, теперь, Кузька…
Кто-то затянул песню, полную угроз.
Мы-ы дво-оря-ян-го-оспо-од
На ве-рё-воч-ки-и,
Мы-ы поо-пов даа яярыг
На-а ошей-нички-и-и…
Мы-ы че-есны-ых люде-ей
Да-а на во-олюшку-у-у…
Певца грубо прервали:
– Без песен рот тесен…
Радищев почувствовал, насколько прав он был, когда в своём «Путешествии» говорил дворянину – бойся мужика, идущего в кабак, в нём всё накалено до предела. Достаточно искры, и взрыв народного возмездия уничтожит в пламени огня усадьбы, вскинет на шею петлю и вздёрнет ненавистного помещика на ворота. Приступ гнева охватил Радищева, но он старался умерить своё неровное дыхание, приостановить гулкие удары сердца.
Александр Николаевич возвратился на барку задумчивый и подавленный. Он не спал до утренней зари не потому, что боялся, как другие, появления воров, а оттого, что всю ночь размышлял над превратностями горемычной судьбы русского народа.
Не здесь ли на Каме и Волге, чаще всего поднимались народные бунты, от маленькой искры гнева вспыхивали восстания, потрясавшие своей силой спокойствие самодержавия?
Барка отвалила на восходе солнца, но, проплыв немного, стала на якорь близ высокого берега из плитняка, недалеко от села Амары.
Идти вперёд было трудно и опасно ввиду разыгравшейся внезапно непогоды: встречный ветер нагнал волны, Кама словно разъярилась и вся вздыбилась.
Сплавщики вышли на берег и скучились на площадке, где некогда был разбойничий стан. В яме сохранился выложенный из плитняка очаг со следами копоти, залоснившейся от времени.
Невольно разговор возник о тех, теперь уже давних днях крестьянского восстания, повторение которых было так же неизбежно в России, как смена дня и ночи.
Надрывно свистел ветер в береговых скалах, неистово шумела Кама, а на площадке бывшего разбойничьего стана с давно остывшим очагом, в затишье Никита Афанасьев рассказывал повесть о разбойнике Иване Фадееве, мучившем дворян и помещиков за то, что они бесчеловечно истязали своих крестьян. Караванный сидел на камне и неторопливо вёл рассказ. Изредка он высекал кресалом искру из кремня, окуривал всех приятным дымком, затем степенно, не спеша, закладывал тлеющий трут в трубку, придавливал его пожелтевшим пальцем и с наслаждением глубоко затягивался, выпуская изо рта густые клубы.
Слушали Афанасьева внимательно, затаив дыхание. Да и как было не слушать его! Караванный говорил о разбойнике Фадееве, заступившемся за воспитанницу барина, который начинал притеснять девицу-красавицу с белым лицом, будто умытым утренней росой. Разбойник вызволял из беды солдатскую вдову, обогревал круглого сироту, помогал встать на ноги бедному мужику. Не разбойником рисовался Иван Фадеев воображению слушателей, а добрым другом несчастных.
Унтер-офицер сидел в сторонке ото всех и ленивым взглядом наблюдал за людьми, собравшимися вокруг караванного. Он походил в эту минуту на сытого ястреба, которого тянуло ко сну после еды. Возле унтер-офицера стояла его жена, одетая в кубовый сарафан, в ярком платке, наброшенном на голову. Она с интересом вслушивалась в то, что рассказывал караванный, и не отрывала от него глаз.
Катюша, Дуняша и Павлик гуляли с маленькими поодаль от всех. Радищев, посматривая за детьми, слушал простое по содержанию, но покоряющее жизненной правдой повествование. Он многое подмечал со свойственной ему наблюдательностью. От него не ускользнули томительные и тайно завистливые взгляды жены унтер-офицера на Никиту и особая теплота и звонкость голоса Афанасьева, будто предназначенные для этой красивой женщины, искавшей себе совсем иного по складу и характеру человека, чем её муж. Он думал о том, как странно иногда складывается жизнь людей, брак которых освящён церковью.
А Никита Афанасьев повествовал, что однажды Иван Фадеев, приехав помочь мужику, был подкараулен, но сумел уйти от стражников, дав большие деньга мужику за то, что тот поджёг свой дом, а в поднявшейся суматохе Фадееву удалось бежать от преследователей.
– Заковать того мужика в кандалы надо бы и закатать в Сибирь, – нарушив молчание, сказал унтер-офицер.
– Но-но-о! – пригрозил Никита Афанасьев. – Кандалами и Сибирью не стращай, цепная собака, народ-то ноне не пужливый: кандалы рвёт и бежит, а своё на уме держит… Правильно говорю, ребятушки?
– Знамо! – отозвалось несколько голосов.
– На всех кандалов не хватит, железа мало, – вставил с явной издевкой лоцман Рябой.
– Вникай, унтер! – произнёс караванный и махнул рукой. – Что с ним разговаривать-то, у таких в жилах – рыбья кровь; заместо сердца – чурбан деревянный, – и сплюнул со злобой.
Радищев заметил, как вспыхнуло лицо жены равнодушно сидевшего унтер-офицера. И выражение лица женщины показывало, что она не разделяла мнения мужа, а, наоборот, осталась довольна караванным, справедливо отчитавшим унтер-офицера.
– Правду-то, правду-то где найти, а? – вдруг спросил бородатый Савелий, понявший по-своему повесть об Иване Фадееве.
– Каждый человек завсегда правду может найти, ежели искать её будет, – не сразу ответил караванный.
В разговор вступил лоцман Рябой. Он шевельнул сросшимися бровями и блеснул серыми глазами.
– На всех правды не хватит, – сказал он. – Думай о себе боле, говаривал мне дед бурлак. Он тоже правды добивался, но, кроме рваных ноздрей и клейма на лбу, ничего не нашёл. На земле правда махонькими дольками затеряна. Проще клад сыскать, нежели её найти.
– Врёшь, Рябой! – сердито прервал его караванный, – не то болтаешь. Правды для всех на свете хватит, – он скосил прищуренный глаз на унтер-офицера, потом перевёл свой взгляд на его жену и громче произнёс, – найти её надо, трудно, но надо! Есть, Рябой, люди, зоркий глаз которых помогает искать народу правду…
– В ночи и зоркий глаз – слепой, – не сдавался Рябой.
– И ночью зоркий – указка нам всем, – продолжал Никита Афанасьев, – ежели знает, в которую сторону идти надо. Ты в лоцманах ходишь, – назидательно подчеркнул караванный, – доведись тебе ночью плыть, дорогу найдёшь по звёздам. Звёзды путь тебе укажут, а коли большая из них скроется, рядом малые появятся, – по ним примечай. Так ночью, а к утру – солнышко твою дорогу осветит…
Радищев был до глубины души потрясён правдивостью и мудростью слов этого сильного мужика, хотел сказать ему об этом и вот так же правдиво поведать о своих думах, но Афанасьев встал и вышел из тесного кружка сплавщиков, сидевших возле очага. Он высек кресалом огонь, задымивший трут прижал пожелтевшим пальцем и опять крепко затянулся.
Задумчивое лицо, широкоплечая фигура Афанасьева были красивы, даже величественны, и Александр Николаевич залюбовался им. Никита игривым взглядом окинул жену унтер-офицера, шаловливо подмигнул ей и направился к барке.
– Кажись, Кама стихает, трогаться дале пора, – он повернул голову к сплавщикам и по-хозяйски крикнул:
– Э-эй, братва! По местам!
6
Трудно и беспокойно было плыть с маленькими детьми, ежеминутно и ежечасно заботиться о них, особенно о грудном Афонюшке, о покашливающих от простуды Феклуше с Анютой. С грустью Александр Николаевич смотрел на берега, утопающие в яркой зелени, залитые солнцем, на серебристые переливы реки. Живо вставала перед ним Елизавета Васильевна, слышался её голос. Он будто вновь чувствовал её угасающий и прощальный взгляд с жизнью.
А природа, селения, людские обычаи, за которыми Радищев наблюдал, – всё было новым в его путешествии по Каме. Он старался забыться, созерцая жизнь вокруг себя. Всюду жили люди со своими болями и горестями, быть может, тяжелее его личных утрат. И когда он думал о них, безымённых людях – крестьянах, сплавщиках, бурлаках, Александру Николаевичу становилось легче: будто отодвигались куда-то его личные горести.
Вокруг него жила Россия, которую он безгранично любил и хотел ещё лучше понять всю её красоту и ощутить всю её мощь и радость собственного бытия. Русь простиралась на тысячи и тысячи вёрст, непостижимая в своём многообразии и необъятности. И Радищев думал о ней и не мог не думать.
На другой день под вечер приплыли в Лаишев – небольшой городок, раскинувшийся почти в устье Камы. Здесь бывали большие стоянки караванов. Несколько лавок, построенных на берегу, в которых торговали приезжие казанские купцы, прямые улицы с маленькими домиками и каменная церковь, возвышающаяся над городом. Таков был Лаишев, наполненный шумом стекающегося сюда народа с караванов и близлежащих деревень.
По соседству с городом расположились селения, где крестьяне промышляли тем, что вытаскивали железо, потопленное с разбитых барок. Они превратили этот тяжёлый и опасный труд в свой постоянный заработок.
Каравану предстояло задержаться здесь дня три по делам конторы. Радищев воспользовался свободным временем и выехал на лошадях в Казань. Там должны были его поджидать посланные из Аблязова повозки и люди, о чём он просил отца ещё в письме из Перми.
Дорога была приятная. Она пролегала то сквозь дремучий лес, где в тёмной зелени дубов росли молодой вяз, клён, берёза, ольха, орешник, то полями ржи, загустевшей после обильной влаги и весеннего тепла.
В государственном селе Покровском, на постое, Александр Николаевич неожиданно повстречался с бухарским посланником, который возвращался из Казани. К удивлению обоих, они признали друг друга.
– Апля Маметов, здравствуй! – первым приветствовал Радищев.
– Ай-яй! Салям, салям, здравствуй! – прижав правую руку к груди и низко склонившись, отвечал бухарский посланник. Он поднял сияющее лицо, обрамлённой бородкой, выбритой наподобие полумесяца, и округлил чёрные глаза.
Они коротко обменялись новостями, как давние знакомые, вспомнили тобольские встречи в доме Сумарокова.
– Бальшой начальник стал, – рассказывал Апля Маметов о себе, – мал-мала слона привёл в подарок новый русский царь ат бухарского хана…
– Дипломатом заделался, в послы вышел, – смеялся добродушно Александр Николаевич. – Кому что суждено на роду, Апля. В каком же чине?
– Чин палковничий, – и он сделал несколько шагов назад, чтобы показать себя в военном мундире.
– Хорош, хорош! – сказал Радищев. – Совет-то мой помнишь?
– Какой савет-та? Савсем забыл, – наивно признался Маметов.
– Сочинение о торге русских с бухарцами написал?
– Ай-яй, забыл! – сокрушённо произнёс бухарский посланник. – Савсем забыл писать… – и поинтересовался. – В столицу едешь?
– Под столицу, – ответил шутливо Радищев и, догадываясь по недоуменному лицу Маметова, что тот не понял его, пояснил. – В свою деревеньку Немцово…
– Ай-яй? Счастливый дарога!
– А ты?
– Жду караван в Бухарию…
– Счастливого пути тебе, Апля!
Заночевав у ямщика, наутро Александр Николаевич был уже в Казани. Дальние родственники Кисловы встретили его радушно, но Радищев был огорчён тем, что аблязовские люди, приезжавшие от отца, не дождались его и уехали обратно. Он думал на первое время, пока не устроится его жизнь в Немцово, отправить, с ними детей к родителям. Теперь ему предстояло продолжать путь с детьми до Москвы.
Странствуя по городу, Радищев с удовольствием осматривал Казань, вспоминал свою встречу с отцом перед сибирской ссылкой. Александр Николаевич заглянул в книжную лавку, пересмотрел литературу, не утерпел, кое-что купил из старых газет и журналов, чтобы перечитать их в дороге.
В ночь Александр Николаевич выехал в Лаишев и утром был на барке. В тот же день караван отчалил и выплыл на Волгу. Кама осталась позади. Начинался наиболее сложный этап пути – предстояло до Нижнего Новгорода подниматься против течения – идти на шестах и тянуть барку бечевой.
Берега Волги сразу раздвинулись. Течение стало менее заметным, чем на Каме, но зато ощутимее могучая грудь реки, нёсшей множество караванов, плотов, коломенок под рогожными и полотняными парусами. Оживлённее были и берега. Чаще в зелени белели господские усадьбы, поднимали купола церкви, встречались остатки древних укреплений – рвы, валы, крепости с бойницами. Эти немые свидетели являлись памятниками ратной славы русских людей, и Радищев, всматриваясь в них, как бы читал летопись Волги.
7
Нижний Новгород – ворота Руси на востоке. Упоительны необъятные дали этого города, легендарна его история, история живой старой Руси с её сильными людьми, умевшими ценить вольницу, любившими красоту жизни.
Вид кремля и города на высоком берегу – твердыни русских на Волге был величав в этот солнечный июньский день конечного пути Радищева на барке, продолжавшегося почти полтора месяца.
Зеркально играла река в утренних лучах, уже свободная от лёгкого, пушистого тумана, открывая свои дали. Левый берег низкий и песчаный терялся в голубой дымке, и казалось, что там Волга совсем безбрежна. Расшивы под парусами и коломенки с барками, гружённые лесом, плыли дальше, на Астрахань. На Волге и Оке всюду видны были рыбацкие лодки, черневшие продолговатыми пятнами на лазуревой глади воды.
Правый берег с причалами, кишел народом. Тут приставали барки и бурлаки подтягивали их бечевой под громкие команды лоцманов, кричавших в берестяные трубы, команды, иногда сдобренной для вескости крепким и ядрёным словцом.
По пристаням вертелись бабы – торговки калачами и блинами, сновали мужики в войлочных и соломенных шляпах с посконными котомками, с топорами за опоясками и с пилами за пледами. Босые, в лаптях или чоботах, они искали для себя отхожие промыслы. Тут были оброчные крестьяне из разорившихся помещичьих усадеб, ясачные татары и сплавщики из беглых с уральских заводов.
Слышались окрики, ругань, хохот и, как тяжёлые вздохи, приговорки бурлаков.
– Ра-аз и два-а взя-яли!
И стону их вторила Волга.
– Я-и, я-и…
От пристани несло запахи гнили и солонины, дёгтя и смолы, которой были пропитаны новенькие лодки, барки и канаты. Рой мух, мошки и речных мотыльков, облеплявших всё своим белёсым цветом, вился и жужжал в свежем воздухе, смешанном с вонью пристани и купецких складов, вытянувшихся длинными рядами вдоль берега.
Рослые, мускулистые бурлаки выгружали купецкие товары с барок, приплывших снизу и сверху реки. Они катали бочёнки с рыбой, таскали кули с мукой и овсом. Загрубелыми руками двое, умеючи и ловко, подхватывали кули, третий, согнувшись, подставлял им спину и, крякнув под тяжестью, быстрыми шагами сбегал по прогибающимся мосткам на пристань. Потная шея грузчика блестела на солнце, как металлическая.
Но весёлые шутки, едкая ругань и какая-то особенная бесшабашность, окающий волжский говорок, слышавшийся всюду, отличали этих жадных до работы людей от сплавщиков. Бурлаки, подгоняемые своими артельными, сами поторапливались, стремясь побольше разгрузить барок с купецким товаром, побольше заработать и получить лишнюю чашку водки от приказчика, за быструю разгрузку.
Над городом, что возвышался над могучей рекой, стояла пыльная завеса, а над Волгой и Окой со свистом, подобно чёрным молниям, проносились стрижи, бесшумно ныряли белые чайки.
А издали, невидимо откуда, доносилась то ли бурлацкая, то ли рыбацкая песня, и от неё, как от Волги, веяло вольным простором. Песня та была стремительна и широка.
Радищев жадно вбирал в себя всю эту многоликую и многообразную, впечатляющую картину русской жизни, внимал всей душой голосу неизвестного певца. Александр Николаевич любил народные песни. Хотелось закрыть глаза и больше ничего не слушать, не чувствовать, кроме песни, а плыть, плыть за ней в бесконечные волжские просторы и голубые дали. Он стоял и тоже без слов, про себя пел…
Быть может, тот, кто пел эту песню, и не думал, что его слушают с таким вниманием и подпевают ему, пел потому, что не мог не петь, ибо всё пело внутри него в ту минуту, всё в нём было полно смысла, вложенного в песню.
Катя с Павликом подошли к отцу. Сынишка взял его за руку, нетерпеливо подёргал.
– Приехали, уже сходить надо…
Александр Николаевич молчаливо погладил по головке Павлика.
– Какая песня, дочь, слышишь, а?
Катюша кивнула головой. Она тоже чувствовала прелесть и задушевность песни.
Барка встала под выгрузку у своего, яковлевского причала, но Никита Афанасьев, прежде чем разгружать её, отпустил сплавщиков погулять в город. Был Иванов день. А в праздник и сам бог велел отдыхать народу: для работы ему по горло хватало и шести дней в неделю.
8
В Нижнем пришлось непредвиденно задержаться почти две недели. Радищев впервые после выезда из Илимска почувствовал своё мнимое помилование государем Павлом. Об этом ему дал понять комендант города, вежливо представившийся, но не сумевший при этом скрыть своего нетерпеливого ожидания гласно помилованного Радищева, за которым устанавливался тайный надзор, как за бывшим государственным преступником.
– Заждались, заждались, – заговорил комендант из старых военных в чине поручика. – Имеем уже не одно предписание…
– Какое? – насторожился Радищев.
– Надлежаще встретить. Известный порядок-с, возвращаетесь из дальних мест…
Радищев почувствовал, как сдавило грудь и кровь в его жилах наполнилась жаром.
– Простая формальность, – продолжал комендант. – Есть предуведомление по начальству…
– О чём ещё? – нетерпеливо вырвалось у Александра Николаевича, строго взглянувшего на коменданта.
– Ознакомлю в присутствии-с…
Сочтя, видимо, официальную сторону разговора оконченной, комендант перешёл на тему, щекотавшую его обывательское любопытство.
– Не читал, но наслышан о книге. Изволили нас, сударь, столбовых дворян, упреждать? Непростительно, сударь, непростительно, – он осуждающе покачал головой, как человек, привыкший высказывать назидание всем, с кем соприкасался по службе.
Радищев нахмурил брови. Он готов был дерзко проучить этого столбового дворянина в военном мундире, но сдержался, понимая, что комендант всего лишь исполнитель воли высшего начальства и сейчас высказывает чьи-то чужие мысли и слова. Оскорблённый и взволнованный, он ничего не ответил коменданту.
В присутствии Радищеву было передано содержание предуведомления, в котором говорилось, что ему предписывается следовать до Москвы без заезда в саратовское имение отца и незамедлительно явиться для ознакомления с особой инструкцией к московскому коменданту.
Стало до простоты ясно, что он прежний изгнанник, сменивший лишь место ссылки. Теперь ему предстоит жить в Немцово так же изолированно, как он жил в Илимском остроге. Он знал, что это будет для него очень мучительно. Здесь, под Москвой, родные и знакомые, с детства места, поблизости товарищи его юности, сослуживцы, родственники, а он попрежнему должен влачить жалкую участь одинокого изгнанника в своём имении, доставшемся ему от отца.
И хотя после разговора с комендантом были обеды и чаи в доме губернатора и то, о чём ему сообщили, больше не затрагивалось из светской деликатности, Александр Николаевич продолжал чувствовать себя в положении изгнанника. С кем бы за это время он ни встречался в Нижнем: с купцом Кабановым, знакомясь с его фабрикой, с чиновниками из канцелярии губернатора, всюду он ловил на себе любопытные взоры, как и семь лет назад, когда ехал в ссылку.
– Видно, я – редкая птица для них… – с досадой произносил он, – редкой птицей и останусь…
Александр Николаевич ходил по городу, вспоминал, как его взяли под стражу. Это тоже было в конце июня. С тех пор семь лет прошло, но ничего не изменилось в его положении ссыльного, разве только то, что нет возле него приставленного со штыком солдата или унтер-офицера.
Радищев старался забыться от тяжких и грустных дум, смирить свою чувствительную душу, вновь терзаемую и уязвлённую. Видно, до конца назначенного срока своей ссылки, как сказано в указе – «десятилетнего безысходного пребывания», а, может быть, и больше он обречён, несмотря на монаршее помилование, испытывать и переживать то, что пережито и испытано было им в первое время после ареста.
Александр Николаевич осмотрел кремль, заглянул в собор, постоял в глубоком раздумье возле гробницы Минина. Он с почтением склонил седую голову перед прахом земского старосты, «мужа рода не славного, но смыслом мудрого», как говорили про него в народе. Опередив мужей из знатного рода, Кузьма Минин бросил клич среди таких же, как он, посадских людей о помощи Московскому государству в тяжёлую его годину, не жалея ни животов своих, ни дворов, ни жён, ни детей. Он первым показал пример, добровольно решась пойти на ратный подвиг во имя спасения русской земли от иноземных: захватчиков, и собрал вокруг себя нижегородское ополчение.
Чувство достойного сына отечества Кузьмы Минина было хорошо знакомо самому Радищеву. В 90-м году он также организовал ополчение, «городовую команду» для защиты столицы от притязаний шведов.
Мужицкому войску, сколоченному Мининым, под водительством прославленного военачальника из обедневших стародубских князей – Пожарского, суждено было вписать в ратную историю России свои замечательные страницы, – освободить Москву от иноземных захватчиков.
– Слава, неувядаемая слава тебе, Кузьма Минин! – прошептал Радищев и ещё раз преклонил колено перед его гробницей.
Охваченный чувством гордости за геройский подвиг простого русского человека, Александр Николаевич с думами о своём народе ещё долго бродил возле кремля. Образ Минина воскресил в его памяти имена других верных сынов России – выходцев из простого люда – Ивана Болотникова, Степана Разина, Ермака Тимофеевича, Емельяна Пугачёва. Их имена также тесно связаны с великими реками, шумевшими у стен нижегородского кремля.
С низовьев Волги поднимались чёрные тучи. Ночью над городом неистово грохотал гром. Прошла освежающая гроза.
Радищеву стало душевно легче. В его мыслях отгремевший гром и затихшая гроза связывались с будущим громом, который должен ещё разразиться над Русью и и пронестись освежающей всенародной грозой. Ради неё стоило жить и бороться. Если не дождётся он этой освежающей бури, её услышат потомки!
9
Начался путь от Нижнего через Владимир на Москву, пересекающий древние русские земли. Ещё в Нижнем Радищева поразили полосатые будки, ворота и заборы. Теперь навстречу бежавшим лошадям надвигалась дорога с такими же полосатыми верстовыми столбами, мостами с деревянными перекладинами, выкрашенными чёрной и белой краской через полоску.