Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга третья"
Автор книги: Александр Шмаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Семён нравился Александру Николаевичу своей расторопностью. Радищев полюбил его, как и долговязого Трофима, за простоту в обращении, жизнерадостность и трудолюбие. И Трофим, и Семён безотказно трудились, увлекали за собой других мужиков, рассуждавших так: «Барину-то помочь надо, но работа – не волк, в лес не убежит, что стараться. Был бы ломоть хлеба господского, жбан кваса и день скоротать можно».
Воскресенье выдалось тёплое, солнечное, безветренное. Серебрились в воздухе паутинки, осыпался багряный лист с курчавых вётел, склонившихся над зеркальным прудом. Стояли последние дни чудесной золотой осени.
Столы расставили возле нового дома, накрыли их чистыми скатертями, уставили закусками домашнего приготовления, печёными яблоками, грушами, орехами, изюмом, черносливом. К столу были приглашены все мужики вместе с жёнами, принимавшие участие в постройке дома.
– Спасибо вам, честные люди, за усердие ваше, – угощая пивом своих гостей, говорил Александр Николаевич.
За всех ответил Трофим. Он пришёл в чистой рубахе с самодельной балалайкой и чувствовал себя совсем запросто и по-праздничному. Ему, как и Семёну, льстило внимание, оказываемое Радищевым. За доверие его они оба были готовы сделать впредь всё, что понадобится.
После двух-трёх кружек пива замужние женщины вышли из-за стола. Празднично разодетые – в коротких шерстяных юбках в красную клетку и в рубашках с вышитыми красными нитками рукавами, в понёвах, перетягивающих их талии, они составили кружок и затянули хором:
Уж и чей-от двор на горе стоит,
На горе стоит, на всей красоте?
Александрин двор, Николаевича.
Женщины пели, подперев подбородки правой рукой, за локоть поддерживаемой левой, в такт песне покачиваясь из стороны в сторону.
Уж из той горы три ручья текут,
Три ручья текут, три гремучие…
Как первой ручей – ключевая вода;
А другой ручей – то сладки мёды;
А третий ручей – зелено вино.
Повязки, покрывающие волосы женщин, украшенные блёстками, причудливо переливались на солнце, сверкая, как дорогие каменья.
Зелено вино Александру пить,
Александру Николаевичу;
А сладки меды пить боярышням.
Ключевой водой-от коней поить,
Коней поить, Александра Николаевича.
Подальше от женщин стояли, сбившись в кучку, девушки, наблюдая за праздником. Они не принимали участия в общем игрище. Таков был немцовский обычай: когда веселятся взрослые, молодёжь остаётся безучастной. Это бросилось в глаза Радищеву. «В Илимске совсем не так». Ему вспомнились игрища в кубари на реке. Резвились парни, а все илимцы следили за страстной борьбой, развернувшейся на льду, награждали победителя радостными возгласами одобрения, шутками и взрывом весёлого, безудержного смеха. Здесь девушки, сжавшиеся в кучку, робко перешёптывались между собою и глаза их завистливо смотрели на веселящихся замужних женщин. Мужики за столами переговаривались о разных делах.
Семён, подвыпив, решил поведать о своих сокровенных думках.
– Женить сына хочу, Александр Николаевич.
– Доброе дело. А сколь же сыну твоему лет?
– Тринадцатый пошёл с петрова дня…
Александр Николаевич удивлённо посмотрел на Семёна.
– Какой он жених, мальчишка ещё…
Семён важно вытер толстые губы большой ладонью, просто и откровенно сказал:
– Жених-от, верно, молод годками, но девку взрослую в дом возьму. Присмотрел одну, работящая, – и он указал рукой на девушку, стоявшую в кучке. – Вон та, Нюшка, высоконькая и белобрысенькая. Хороша-а!
Радищев даже не посмотрел туда, куда указывал Семён. Он, успевший заметить испорченность нравов, особенно среди молодых немцовских женщин, намеревался поломать обычай женить малолетних пареньков на взрослых девицах. Он глубоко задумывался над тем, как предупредить распущенность молодых женщин, иногда только повенчанных и остающихся на полной свободе после ухода мужей на заработки в город.
– Не токмо советовать, Семён, а запрещаю думать-то тебе о сём. Поди знаешь, какому разврату подвергается молодая женщина, имея мужем своим дитя? Ему нянька ещё нужна. Запрещаю, Семён, слышь, запрещаю…
– Так-то оно так, – согласился Семён, – но в доме нехватка, бьюсь, как рыба в нересте, силёнки мне не хватает, а Нюшка – дочь хозяйского мужика, сама работяга…
– Нет, нет! – категорически запротестовал Радищев. – И не думай.
Семён поскрёб загоревший дочерна затылок. Он остался недоволен ни разговором, затеянным с Александром Николаевичем, ни той решимостью, с какой Радищев осуждал обычай, исстари укоренившийся у них. «По-господски-то оно може и так, а по-мужицки иначе», – подумал Семён. У него сразу испортилось праздничное настроение. Он вылез из-за стола, отошёл в сторонку, присел на завалинку и закурил.
Александр Николаевич заметил перемену в настрое-кии Семёна, но не подал виду. Семён слыл мужиком бойкого ума, и Радищев верил, что слова его как-то подействуют и заставят его призадуматься над сегодняшним разговором. Каких бы трудов и неприятностей ни стоило. Александр Николаевич твёрдо решил поставить на своём – не позволять таких браков в Немцово, осуждать в народе молодых женщин за испорченность их нравов и поощрять тех из них, кто будет отличать себя хорошим поведением или каким-либо подвигом добродетели.
А вокруг продолжалось беззаботное веселье. Трофим сидел на уголке скамейки и, зажав между ног балалайку, бойко ударял по её струнам. Он играл плясовую и сам задорно припевал сильным и приятным голосом, заметно выделяющимся в общем хоре голосов.
Женщины дружно подхватили его напев и пустились в пляс:
Под калинкою, под малинкою,
Что под тем шатром, под лазоревым,
Спит, почивает добрый молодец.
Они пели и оживлённо плясали, прихлопывая в ладоши…
Под калинкою, под малинкою…
– Э-эх! Гуляй бабы! – вскрикивал Трофим и ещё задорнее ударял по струнам. Балалайка его неумолчно звенела. Она то заливалась мелкими трелями, когда её струн касался один палец, то лихо гудела, будто охмелевшая и шальная под резкими и сильными ударами всей пятерни Трофима.
Когда балалайка смолкла, неугомонные женщины, любившие попеть и поплясать, затеяли игры. То была народная игра в лунёк с приплясами и с припевками.
Поймал белого лунька, белокрыленького.
Ты присядь, присядь, лунёк, присядь, милый животок,
Потихохоньку, полегохоньку…
Тут две бойкие, раскрасневшиеся женщины сходились вместе на кругу, а другие пели:
Озернися, мой лунёк, озернися, животок,
И на девок, и на баб, и на маленьких ребят.
Обоймися, мой лунёк, обоймися, животок.
И женщины в кругу, улыбаясь, показно обнимались, а остальные продолжали петь:
Ты привстань, привстань, лунёк, привстань, милый животок…
А со стороны с прежней завистью смотрели на веселящихся девушки, не смеющие принять участие в игрище. Александру Николаевичу было жаль приунывших девушек, но он не решился нарушить установившегося обычая, хотя и не находил в нём ничего предосудительного. Он подозвал к себе Катю с Дуняшей и шепнул им, чтобы они взяли со стола тарелки с пряниками, орехами, яблоками и угостили молодёжь.
Праздник удался. Радищев, видя, что все остались довольны, тоже впервые испытал чувство неподдельной радости в своём немцовском уединении. Он был благодарен простым людям, принесшим ему эту радость своими незатейливыми играми и весельем, отражающим душу русского человека.
7
После солнечных дней октября наступило бездорожное время холодного ненастья. «Ни колесу, ни полозу хода» – говорят в народе и исстари называют ноябрь месяцем-грязником. Радищев не любил это время года – самое хмурое и пасмурное, навевающее мрачное настроение, время, считающееся сумерками года: проглянет тусклый день и снова темным-темно.
Во второй половине ноября пронеслись первые пороши, прошумели первые вьюги и лишь к концу месяца установился санный путь. Всё это время Александр Николаевич находился дома. Он мало читал и почти совсем не писал, исключая писем к друзьям и родным. Моментами было так же тоскливо на сердце, как неприглядно-тускло в природе. «Как мглисто на душе, как безотрадно», – вздыхал он. И настроение его ещё больше омрачали бесцветные, подслеповатые дни, непроглядно тёмные ноябрьские ночи.
Даже в такое бездорожное время немцовский дом не забывали то сержанты, то гусары, то подозрительные странники – эти неусыпные посланцы калужской и малоярославецкой властей, нёсшие строгий надзор за «помилованным». Радищев узнавал этих тайных пришельцев сразу, как только они переступали порог его дома, повсюду шарили глазами, обращались к нему со странными вопросами или просьбами. Странникам он велел подавать милостыню, сержантам и гусарам с издевкой отвечал:
– Веду себя тише травы, ниже воды. Так и доложите начальству, судари, – и уходил от них в дальнюю комнату, закрывая за собой дверь. Через два года истекал срок его ссылки, назначенный рескриптом Екатерины II, и Александр Николаевич надеялся, что сержанты, гусары и подосланные странники перестанут глумиться над его личностью, оскорблять своим посещением. Как осточертела ему неотступная царская слежка! Александр Николаевич решительно ничего не делал, никуда не выезжал и, стало быть, не давал никакого повода властям вести за ним слежку.
Единственно, что он мог и что делал в эти дни мрачного настроения, – писал письма. Но он знал, что их также старательно просматривают, и не мог сказать в них ничего, волновавшего его душу.
«Зачем писать, зачем нагонять тоску хотя бы на мгновение на других?» – спрашивал себя Александр Николаевич и, если писал письма, то прежде всего старался всячески сдержать себя и не дать просочиться в письма своему настроению.
Но всё же жёлчь прорывалась и с пера его невольно срывалась правда о его самочувствии. Он сообщал Воронцову, что у него теперь есть все основания быть более весёлым, нежели раньше, благодаря великодушию милостивого государя. Злая ирония, высказанная им, конечно, будет уловлена Александром Романовичем, но глубокого смысла написанного не поймёт недремлющее око – московский почт-директор Пестель.
Однажды вечером Александр Николаевич сидел у чайного стола с детьми и беседовал с ними о прочитанных книгах. Павлик увлекался морскими путешествиями и с жадностью прочитал присланную книгопродавцом Рисом первую часть путешествия в южную половину земного шара английских судов под начальством капитана Кука, а Катюша с Дуняшей – описание фейерверка, данного в Санкт-Петербурге на Царицынском лугу первого сентября 1796 года.
Павлик восторженно сказал:
– Я обязательно буду моряком и пропутешествую по всему земному шару.
– А мне бы хотелось побывать на Царицынском лугу, взглянуть хотя бы одним глазком на зелёные огни и фонтаны, – мечтательно произнесла Катя.
– А мне хотелось бы, – вдруг вставила Дуняша, – чтобы вся жизнь была красивой и всегда радостной…
Дуняша за эти годы совсем расцвела. Она не мыслила себя теперь вне семьи Радищевых. После смерти Елизаветы Васильевны девушка стала заметно молчаливее. Все радости и горести Радищевых она переживала как свои. С Катюшей она держалась, как старшая сестра с младшей, но уважала в ней прежде всего дочь Александра Николаевича. И по праву старшей иногда поправляла её, смотрела на жизнь глубже и серьёзнее.
Александр Николаевич с интересом слушал их откровения.
– Всё сбудется в жизни, как мечтаете, мои дорогие, – заговорил он, – ибо исполнение желаний зависит прежде всего от вас самих. – И спросил по очереди у детей, для чего нужно им исполнение их желаний.
– Чтобы принести пользу человечеству, – не задумываясь, бойко ответил Павлик.
Катя с Дуняшей улыбнулись, от души рассмеялся и Александр Николаевич. Не желая обидеть лучшие порывы юного гражданина, он поощрительно отозвался о намерении Павлика.
– А как думает Катюша?
– Тысячи ракет, фонтаны, – великолепное зрелище, – оказала дочь. – Я ничего подобного не видела ещё в жизни! Зрелище фейерверка не морское путешествие, – она вдруг запнулась и с огорчением добавила, – оно не может принести пользу человечеству…
– Принесёт, Катя, ежели оно будет услаждать вкусы народные, а не служить только удовольствию пресыщенных вельмож. – И Радищев рассказал детям о горькой судьбе придворного иллюминатора и декоратора Кулибина, талант которого загубили всевозможные устройства фитильных огней, ракет, пиротехнических машин, устраиваемых для развлечения царского двора.
Неожиданно на крыльце послышались шаги и тотчас же в дверях появились два молодых военных человека.
– Опять гусары? – вставая из-за стола, с горечью сказал Радищев и хотел удалиться в комнату, но не успел сделать и шага, как был уже в объятиях старших сыновей, приехавших повидать своего отца после семилетней разлуки.
Удивлению и радости не было предела. Сыновья были в гусарских доломанах с накинутыми на опашь ментиками, в туго обтягивающих рейтузах и коротких сапожках. С ними в дом будто ворвался свежий ветер: сами они дышали здоровьем, молодостью, красотой, были восторженно приподняты встречей с родными и возвращением в отчий дом после казарменной и лагерной жизни в Киеве.
Александр Николаевич смотрел на сыновей и не верил своим глазам, что они перед ним сейчас, наяву, а не в воображении, живые, радостные, и он слышит их голос, чувствует их объятия.
– Николай, Василий! – счастливо и умилённо говорил Радищев. – Какая радость! Утешители мои! – Слёзы текли по его щекам, и он снова, обняв сыновей, прижимал их к своей груди.
– Да что ж мы стоим, ничего не делаем, – вдруг спохватился Александр Николаевич.
– А что делать-то? – молодцевато развёл руками Василий.
– К столу, немедля к столу. В дороге, небось, застыли? Морозно! Чайку, горячего чайку…
– Чайку горячего хорошо, папаша, – немного сиплым голосом сказал опять Василий, – но я не отказался бы и от чашечки винца, – и рассмеялся, довольный тем, что он теперь совсем взрослый и может с отцом говорить и о вине.
– Дорога зимняя, дальняя, – поддержал Николай, – от Калуги скакали без остановок…
– Да, да, красного вина! – несколько растерянно, словно захваченный врасплох, проговорил Радищев.
Пока Катюша с Дуняшей возились с самоваром, подогревали его и заново накрывали стол, Николай с Василием обошли дом, с любопытством осмотрели немногие отцовские книги. Павлик не отставал от братьев. Он успел примерить ментик, сползавший с его плеч, но ему казалось, что гусарская верхняя куртка, отделанная золочёным шнуром, сшита на него.
Старшие сыновья с интересом рассматривали домашние предметы, спрашивали то об одном, то о другом и, если на их вопросы не успевал отвечать Александр Николаевич, всё ещё любовавшийся Николаем и Василием, отвечал Павлик. Он хотел, чтобы братья обратили на него внимание и заговорили с ним. Он мог бы порадовать их своими познаниями в области путешествий и рассказать о плавании капитана Кука к таинственным островитянам.
Получилось так, что за столом главенствовали сначала старшие сыновья, особенно после выпитых двух чашек красного вина. Василий говорил, что хочет выйти в отставку, что его тяготит павловская муштра, что служить в армии теперь, после Суворова, стало трудно и невыносимо.
– Ах, папаша, граф Суворов – само олицетворение спартанского генерала. Армия не знает более достойного в разуме фельдмаршала.
– А Фёдор Ушаков – бич турок и гроза Оттоманской Порты?
– То флотский человек, а среди армейских нет равных Суворову. Он никогда не отступал ни на один шаг, он сотворен по образцу Цезарей и Александров… Говорят, отставной полковник, бывший адъютант графа Суворова, организовал тайный кружок из недовольных павловскими распорядками в армии…
– Дай бог успеха сему кружку, – с большой радостью проговорил Александр Николаевич и возвратился к мысли о Суворове.
– Сказывают, скромен и прост он в своей приватной жизни, – заметил Николай, – непрестанно находится в действии.
Александр Николаевич слушал сыновей и удивлялся, как они выросли, возмужали. Из других источников ему было известно, что поведение их было отличным и Радищевы считались одними из лучших офицеров полка.
– Значит, твёрдо решаешь, Василий, выйти в отставку? – спросил отец, больше всего обеспокоенный этой стороной жизни сына. – И ты, Николай, тоже?
– Я уже отставлен, папенька, в чине подпоручика…
– Вот как! – искренне удивился Александр Николаевич.
– У меня склонности совсем иные. Хочу избрать себе поприще любителя словесности. Упражнял ум свой переводами и сочинениями…
– Так, так! Ново и неожиданно для меня.
– По вашим стопам хочу пойти, папенька.
Катя влюблённо следила за старшими братьями. Дуняша вслушивалась в разговор и радовалась тому, как повзрослели братья за время разлуки.
Николай и Василий пытались в беседе с отцом полнее раскрыть свои взгляды на жизнь, обрисовать перед ним свою будущую деятельность. Оба они вспомнили с благодарностью графа Воронцова, много внимания уделившего их воспитанию, и им было приятно об этом рассказать отцу. Вступив в службу, они не переставали приобретать знания, помогающие быть им полезными сынами отечества. Этому всячески содействовал и Воронцов.
– Граф Александр Романович был нашим покровителем, – сказал Николай, а Василий добавил, что он и сейчас не оставляет их своим вниманием.
– На то были и мои советы и пожелания, – сказал Александр Николаевич и ещё раз подтвердил, что их сердца должны быть полны благодарности к графу Воронцову, оказывающему поддержку всей их семье. Радищев радовался за старших сыновей. Наставления его и графа, как видно, пошли впрок. Сыновьями он остался доволен и теперь горячо желал, чтобы они с неостывшим рвением попрежнему тянулись к просвещению, благу и славе России. Как счастлив был бы он, если бы сыновья пошли по его стопам и нашли там своё призвание. Александр Николаевич призывал их и к трудолюбию.
– Древнейшие мудрецы учили – праздность мать всех пороков и несходна с трудолюбием. Помните, награждения достойны лишь общественные добродетели, человека воспитывает жизнь, обстоятельства делают гражданина, – и предупреждал сыновей, чтобы они на своём однажды избранном пути никогда не отступали. – Единожды смирившись, человек навсегда делается калекою…
Сыновья слушали отца внимательно. Это было его живое слово и воздействовало оно на молодой ум значительно сильнее, чем нравоучительные письма и сочинения. Перед ними был не только их родной отец, но и убелённый сединой человек, умудрённый опытом благородной жизни. И житейские советы его рождали у впечатлительных молодых людей новые мысли, будили в них новые действия. Свежая сила ума, исходившая от отца, помогала глубже понять их будущую деятельность.
8
После двухнедельного пребывания старшие сыновья снова уехали в Киев оформлять свою отставку.
Александр Николаевич проводил их до Калуги. Воспользовавшись случаем, он навестил своего лейпцигского друга Сергея Янова и прожил у него два дня. Желание его свидеться с другом сбылось. Но недаром говорят, что человек подвержен переменам. Так случилось и с Яновым.
Все лучшие качества, за которые Радищев любил Сергея, – независимый нрав, крепкий ум и смелость взгляда, отличавшие его от других лейпцигских друзей, теперь все эти качества были утрачены. Со временем они будто завяли в нём, как картофельная ботва глубокой осенью.
Может быть, от прежнего Янова остались только добрые глаза, но и те, казалось, утратили прежнюю восторженность и задор. То, о чём он когда-то говорил с жаром, сейчас произносил вяло, как старик, проживший долгую жизнь и уставший от неё.
– Я знаю, Александр, пока людей продают как скот, правда не может восторжествовать, разговоры о свободе – пустые мечтания…
– Надо бороться, а не складывать оружия.
– Печальный твой опыт разве не учит, к чему может привести такая борьба…
Сергей Янов на минуту смолк, собираясь с мыслями, которые полнее объяснили бы Радищеву, почему он отступил от прежних юношеских идеалов, почему ушёл в сторону от той опасной дороги, на которой остался его друг, не сломленный сибирской ссылкой и немцовским уединением. Радищев сидел перед ним, как грозный судья его совести, и говорить о себе было тем труднее, что он понимал – от проницательного ума друга не ускользнёт ничего. Янов никогда не кривил душой ни перед кем и сейчас не станет кривить, как бы ни было ему больно.
– Раньше я думал, что обязательно найду путь, а теперь его не вижу. Казни меня, Александр, с прежней горячностью казни, но не вижу пути…
Янов тяжело вздохнул. Он взял трубку с янтарным наконечником, закурил, распространяя приятный запах табака. Он выпускал клубы дыма через прямой нос с резко обозначенными ноздрями.
Радищев никогда не видел и не помнил таким беспомощным своего приятеля, сколько его знал. И в то же время сознавал, что Янов говорит правду, понимал его. Слушая друга, он думал: «Не каждому на роду суждено видеть дальние горизонты, скрытые от других». Сергей, такой искренний и откровенный сейчас, покорял Радищева своей сердечностью. Ему хотелось сказать Янову, что, смалодушничав однажды в жизни, он расплачивался теперь за это, мучаясь своим поступком. Но Радищев не сказал этого, а продолжал слушать.
– Ты, другое дело, Александр. Ты приверженный к борьбе человек. Ты рождён борцом и, видать, умрёшь им. Я же обыкновенный человек. Я всегда завидовал твоей крепкой упрямой воле, а мне её не хватало с лейпцигских лет…
Радищев, возбуждённый и взволнованный, шагал перед прежним другом, о котором до последней минуты сохранялось совсем иное представление. Он знал отзывчивость Сергея, его прямоту. Что он мог теперь сказать Янову, открывшему перед ним свою душу? Он сознавал, что Янов попрежнему умён и деятелен, умеет разбираться в людях. Он с успехом мог занять новую высоту, определяемую табелем о рантах, но павлово царствование загнало Янова в деревню и человек будто захирел…
– Ты, наверное, слышал печальную историю с бригадиром Рахманиновым? Невинно пострадал человек, а повод, каков повод был к его мытарствам и тасканию по судам?
Янов стал рассказывать о громком деле тамбовского помещика, отставного бригадира Ивана Рахманинова, вознамерившегося в своей козловской типографии отпечатать сочинения Вольтера без разрешения цензуры и властей.
– Верный человек сказывал мне, будто Рахманинов лишь перепечатывал Вольтеровы сочинения с ранее вышедших изданий в типографии Шнора, кои уже цензуровались в Санкт-Петербурге…
Радищев, мельком слышавший о судебной волоките с бригадиром Рахманиновым, теперь как-то заново воспринял рассказ о нём из уст Янова. Ему казалось, тот хотел оправдать себя, рассказывая историю с бригадиром Рахманиновым.
– Дело его было приутихло, затасканное волокитою по судам, но вдруг сгорела Козловская типография, прошёл слушок, якобы Вольтеровы сочинения, опечатанные городничим, пошли гулять по свету, и бригадира заново стали трепать по земским судам, снимать с него допросы, писать бумаги. Нет уж, что ни говори, страшновато становится, когда за безобидное дело человека по судам мытарят. Ныне мыслить боятся, не то, что говорить о деле.
Обидно было уезжать от Сергея Янова с сознанием, что та опора, которую Радищев хотел найти в друге, утрачена навсегда. Александру Николаевичу было всего досаднее, что круг друзей его юности, воспоминания о которых составляли его отраду в годы сибирской ссылки, теперь нарушился.
Рубановского с Кутузовым не было в живых, Янов изменился, а другие стали людьми, угодными при дворе, и о них не хотелось вспоминать. Чувство одиночества, несколько рассеянное с приездом сыновей, снова само вползло в его сознание: выдержит ли он до конца тяжёлое бремя одиночества?
Но одинок ли он в жизни? Означает ли утрата личных друзей потерю тех невидимых связей с народом, которыми он подкреплялся всегда, черпая в них силу, помогающую преодолевать горечи и превратности его необыкновенной судьбы?
Нет, он не был одинок и не останется одиночкой. Укрепление собственной воли Радищев всегда черпал, как из живительного источника, из общения с народом. Ему одному он обязан своими творениями в петербургский период жизни и в годы сибирского изгнания.
И сейчас эта близость к народу, понимание его дум и чаяний, помогут ему продолжать своё дело, грубо вырванное из его рук царскими властями. Он ещё вернётся к своей большой и плодотворной деятельности!
С этими мыслями Радищев приехал в Немцово от своего лейпцигского друга Янова.
9
В долгие зимние вечера Александр Николаевич всё чаще и чаще вспоминал Сибирь, свои илимские встречи. Захваченный воспоминаниями, он настолько уходил в своё сибирское былое житьё, что будто явственно слышал стук кнутовища в окно, видел входившего к нему Батурку в оленьих унтах, подтянутых к поясу ремешками. Он приходил с какой-нибудь своей докукой, просьбой или жалобой.
«Бога плохой, друга, – словно слышал сейчас Радищев глуховатый голос Батурки, – деньги просит, платить надо».
«Что, оштрафовали тебя?» – спрашивал он огорчённого тунгуса.
«– Аверка журнал писал».
«– Много уплатил?»
«– Один рублёвка – целковый».
Вместе с Батуркой Александр Николаевич возмущался тогда, осуждая несправедливость, объяснял, что Аверка в этом не виновен, и в знак сочувствия, стремясь смягчить огорчения тунгуса, отдавал ему рубль. Батурка радостно смеялся, довольный таким оборотом, говорил:
«– Дай бога тебе здоровья, друга».
Размышляя о жизни народностей, Радищев думал: «Милый человек Батурка, взрослое дитя, и все они такие доверчивые». Он представил чум Батурки и всё тунгусское стойбище, их небогатое хозяйство – оленей, упряжки. «Как ещё скудна и темна жизнь инородцев, как много ещё надо сделать, чтобы они стали родными братьями русских».
Взгляд Александра Николаевича задержался на медвежьей шкуре, висевшей на стене у кровати, – подарок Батурки и Кости Урончина в день его отъезда из Илимска.
Растроганный воспоминаниями, Радищев встал из-за стола, отложил «Гамбургскую газету», которую до этого просматривал, и зашагал по комнате.
– Разве можно забыть их добрые души! – сказал он уже вслух.
Вспомнились ему и верные слуги – Степанушка с Настасьей. «Он вольный и счастливый человек теперь, – подумал Радищев о Степане, – счастливее меня, своего барина, всё ещё скованного царскими невидимыми цепями и находящегося в неволе в своём родовом имении». Горькая усмешка скользнула по его лицу. Но Александр Николаевич был удовлетворён – Степан Алексеевич Дьяконов, крепостной его отца, ныне вольноотпущенный человек. Он свершил безмерный подвиг, добровольно поехал в Сибирь и теперь бескорыстно вершит своё благое дело, оказывает помощь людям, нуждающимся в лекаре.
Александру Николаевичу припомнился рассказ Степана про дьяка, лечившегося от болезни необычным способом. Дьяк уходил в тайгу, раздевался и терпеливо выносил, когда комары, облепив его тело, сосали кровь. Потом он бежал в баню и там парился. «Вот и полегчало сразу. Теперь лихоманка отступит от меня». Темнота и невежество! Александру Николаевичу захотелось поделиться мыслями с сибирским другом. Он взял перо и быстро написал письмо Степану, рассказав о своей жизни в Немцово, пожелав ему всяческих успехов на новой для него «ниве врачевания илимских жителей».
Радищев перечитал написанное. «Хорошо. Письмо придаст ему больше силы в бескорыстном рвении на благо народа. Пусть преуспевает. Бывший крепостной – лекарь и вольный человек! Как гордо и величественно звучит это».
Александр Николаевич закрыл глаза. Перед ним всплыли одна за другой картины прошлой жизни, незабываемые встречи с сибиряками. Среди этих встреч вспомнился приезд в Илимск доктора Мерка с рисовальщиком птиц и зверей Лукой Ворониным, разговор их о значении Биллингсовой экспедиции.
«– Экспедиция большой польза принесёт Россия! Государыня спасибо будет сказать Биллингсу! Нам, участник экспедиция!» – живо слышалась ему полная бахвальства речь Мерка. Сколько заносчивости, чванства! Он оборвал тогда Мерка. Доктор начал нервничать, говорить быстрее, и акцент его от этого становился ещё заметнее.
«Ви знайть, что там быль? Лысина? Ми ходиль, думаль, подариль. Флаг императорский развивайсь, Биллингс делаль!»
Картинно представилось, как доктор Мерк достал табакерку, быстро сунул понюшку табаку в нос, чихнул, взмахнул большим платком, выхваченным из кармана.
«Он будет настоящий ученый Русь. Британцы будут оставаться большой кукиш!»
Радищев невольно при этом рассмеялся. «Британцам останется большой кукиш! Что ж, по заслугам и награда». Александр Николаевич взял «Гамбургскую газету» и углубился в чтение. Ему, утерявшему нить событий, происходивших за рубежами отечества, следовало их восстановить по сообщениям корреспондентов.
Ещё будучи в Илимске, он вычитал, что в Англии корреспондентское общество, возглавляемое сапожником Гарди, приветствовало якобинский конвент. Английское правительство, боявшееся французской заразы, обрушилось на общество, арестовало и предало суду Гарди.
Сейчас, через пять лет, прокламации корреспондентского общества подняли на восстание английских моряков. Оно началось в Портсмуте и охватило десятки линейных кораблей королевского флота. На кораблях были подняты красные флаги, а на реях – верёвочные петли для устрашения офицеров.
Адмирал Дункан, страшась последствий, через своё правительство обратился к Семёну Романовичу Воронцову с просьбой о помощи. Адмирал хотел, чтобы эскадра Макарова, находившаяся в Англии, помогла подавить восстание, но русские не стали вмешиваться во внутренние дела королевства.
«Остались с большим кукишем» – и Александр Николаевич, довольный поступком своих соотечественников и английских моряков, поднявших на кораблях красные флаги восстания, потёр рука об руку. «Хорошо, чёрт возьми, хорошо!» И то, что где-то далеко от России происходили такие события, радовало Радищева, как если бы они происходили на родной земле.
10
Теперь, когда Радищев повидал старших сыновей, посетил Сергея Янова, его стала томить скука по аблязовским местам, по родителям. Свидание с ними и поездка в Аблязово были тем более необходимы ему, что нужда не покидала его дом, не забывала напоминать о себе, стучалась, как говорят, в окна и двери.
Поездку и свидание мог разрешить лишь император. И как ни тяжело было Радищеву снисходить с просьбой к Павлу, он должен был написать прошение на его имя. Прошение это следовало начать с излияния верноподданнических чувств, которые противны были его натуре, но нужно писать, кривя душой, писать.
И Александр Николаевич писал, что благословляет царскую десницу, избавившую его от бедствия, переменившую горестную его участь на благую и даровавшую ему новую жизнь, и просит всевышнего продлить на многие лета здравие императорского величества и царствование, под которым вся Россия «спокойствует, счастливеет, благоденствует».
Это была сущая ложь, противная и чуждая Радищеву, но необходимая в его теперешнем положении.