Текст книги "Петербургский изгнанник. Книга третья"
Автор книги: Александр Шмаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Александр Николаевич, покинувший Нижний с тяжёлым осадком на сердце, с грустью смотрел на это полосатое одеяние Владимирки, по которой попрежнему гнали колодников в Сибирь, и не мог отделаться от предчувствия чего-то ужасного, нависшего, как ему казалось теперь, над всей Россией.
Цвела чахлая рожь. Поля её чередовались с глухими лесами и затерянными в них разорёнными деревеньками, усиливая и без того мрачное настроение Радищева. Чащоба подступала к самой дороге, закрывая её своей густой тенью. И когда повозки въезжали в такие места, Александру Николаевичу становилось совсем жутко. Заметно ощущалась лесная сырость и прохлада с присущими им запахами прели и гниения.
Иногда дорога пролегала деревенской улицей с чёрными покосившимися избами под лохматыми соломенными крышами, с полуразрушенными заборами, над которыми торчали скворешницы на длинных тоже почерневших жердях.
С Мурома настроение Радищева несколько поднялось. Сюда приехал получивший отпуск повидаться со старшим братом Моисей Николаевич. Он служил в Архангельской портовой таможне.
Братья при встрече крепко обнялись. Оба прослезились и чуть всхлипнули.
– Слава богу, добрался, – сказал Моисей Николаевич, вытирая ладонью слёзы. – Чего только не передумали о тебе? Как ты постарел и поседел, брат…
– Измучился до крайности, Моисей.
– Родитель посылал людей в Казань, но они не дождались тебя, вернулись.
– Знаю. Заезжал туда из Лаишева.
Моисей Николаевич, растроганный встречей, всё стоял перед братом, забыв об окружающем, а потом, спохватившись, сказал:
– А племяшки-то мои…
Он расцеловал всех их, начиная с Катюши и кончая грудным Афонюшкой, которого подержал на руках.
И снова крупные слёзы невольно скатились по его чисто выбритым щекам. Братья лишь молча переглянулись, они прекрасно понимали друг друга. Взгляды их говорили, сколь несчастны осиротевшие дети, сколь тяжела участь их отца, столь много пережившего.
В добрых глазах Моисея Николаевича Радищев не уловил ни осуждения, ни укора, а лишь глубокое сочувствие. Он был за это искренне благодарен брату.
Дорога продолжалась. Братья сели в одну повозку. Им хотелось как можно больше узнать о жизни друг друга, рассказать о новостях, но, как бывает всегда при встречах после длительной разлуки, вопросов было так много, что, не успев ответить на один, тот или другой уже хотел расспрашивать о чём-нибудь ином, неожиданно всплывшем при разговоре.
– Как матушка, отец?
– Нетерпеливо ждут тебя, а здоровье всё попрежнему…
– Заехать-то без разрешения нельзя, – с огорчением говорил Александр Николаевич.
– Уведомлен уже…
Они оба тяжело вздохнули, помолчали.
– Как жить-то думаешь, Александр?
– Ещё не знаю.
– Граф Александр Романович ждёт тебя…
– Заеду, непременно заеду к нему. Предуведомлением запрещено посетить саратовское имение, об Андреевском ничего не сказано, – и горько усмехнулся. – Не знаю, как дотяну до конца. Так надоели все запрещения, что и сказать тебе не могу. Дантов ад, бесконечные пытки души…
– Крепись, Александр, самые тяжкие испытания уже позади.
– Так-то оно так, но тяжело и больно…
Незаметно, в разговорах, добрались до Владимира. Взорам путников открылась пойма Вязьмы, а на горе величественный древний город с царственными соборами – Успенским и Дмитриевским, казённой палатой, белевшими в зелёной гуще лесов.
10
Вокруг Андреевского лежали затерянные в смешанном лесу графские деревеньки – Пески, Степаньково, Филино, Неугодово. Из Ларионовой, кривая улочка которой затенена старыми бархатистыми вётлами, дорога, усыпанная гусиным пухом и перьями, вела в господскую усадьбу через небольшую речку Пекшу, живописно утопающую в тальниковой заросли.
С горбатого моста, высоко вскинувшегося над Пекшей, в тихой воде её, как в зеркале, отражалось голубое небо с пёстрыми облаками, ракитник, склонивший свои ветви к воде. Повозки прогромыхали по мосту, чуть взбежали на взлобье, и за полями благоухающей в цветении гречихи стала видна графская усадьба, обнесённая кирпичным забором с железными решётками сверху. За ним в зелени лип гордо поднялся золочёный купол церкви, горевший на фоне небесной синевы под лучами полуденного солнца.
Как только повозки миновали каретник, вся дворня забегала и засуетилась.
– Приехали, приехали! – слышались отовсюду голоса, и Радищев понял, что здесь нетерпеливо ждали его появления.
С учащённым биением сердца Александр Николаевич вылез из повозки и быстрым шагом направился навстречу графу Воронцову, появившемуся на парадном крыльце дворца в изящном камзоле, белых панталонах, чулках до колена и в лаковых туфлях с большими бронзовыми пряжками.
Александр Романович был по-домашнему без парика. Он с почтением протянул руки подошедшему Радищеву, затем дружески обхватил его и крепко прижал. Глаза обоих стали влажными.
Услышав от Радищева, что он намерен сегодня же продолжать путь, Воронцов не то что удивился, а скорее обиделся.
– Не отпущу! Как можно спешить с отъездом после столь продолжительной разлуки?
– Заезд мой в Андреевское – негласный, Александр Романович. Я слишком дорожу вашим честным именем, чтобы причинить неприятности.
– Глупости! Я понимаю, нет хуже положения человека поднадзорного, – с досадой произнёс Воронцов. – Всюду аргусов глаз стражи преследует и настораживает…
– Низко поступать со мной – их право, – с горечью сказал Александр Николаевич.
– Но всё же, мой друг, я готов взять долю неприятностей на себя, ежели сей шаг не осложнит твоего положения, хотя и знаю, что досада и злоключение из-за минуты делают неприятным весь год…
В глазах Воронцова была доброта, а в голосе звучала готовность принять на себя всю вину за невольную задержку Радищева в Андреевском.
– А пока словами сыт не будешь. Освежитесь после дороги и прошу к столу, – обратился Александр Романович к братьям и, улыбнувшись, скрылся за застеклённой дверью…
Дуняша с Катюшей и со всеми маленькими были обласканы прислугой Воронцова – помыты, переодеты, накормлены и теперь прогуливались и играли в парке.
В столовой, где кроме Радищевых и Александра Романовича, никого не было, текла дружеская и откровенная беседа.
Воронцов был приветлив и оживлён. Он чувствовал себя хорошо, непринуждённо, был весел и разговорчив. Внешний налёт английской холодности, знакомый Александру Николаевичу по встречам с графом до сибирской ссылки, словно исчез. Александр Романович, коренастый и круглоплечий, казался слишком подвижным для своего возраста. В его голосе и манере держаться чувствовалась простота русской натуры. Умные глаза графа светились неподдельным теплом: Воронцов с приездом Радищева был настроен задушевно и искренне.
– Сказывай, как жил, как жить думаешь?
Александр Николаевич рассказал о сибирском житье-бытье, о встречах с людьми, о смерти Рубановской, а когда надо было говорить о том, как же он будет жить в Немцово, Радищев лишь пожал плечами.
– Право я ещё не знаю, Александр Романович.
– А знать надобно.
– В деянии – жизнь моя, а беды мои – в страданиях за народ.
– Нет беды за правду страдать, – сказал Воронцов, – переносить неприятности лишь в тяжесть.
– Поведайте о себе, Александр Романович.
– Как знаешь, в 94 году ушёл в отставку, – сказал граф. – Жизнь столицы и все пороки двора так надоели, мой друг, что, не переселись в деревню, я бы скоро впал в гипохондрию. Почувствовал: для меня наступило время удалиться, дабы соблюсти правила честности и совести, и я предпочёл выехать в Андреевское. Суетность всего столь наскучила, что я оставил службу и, должен сказать, нашёл здесь выгодное для себя убежище со стороны морального удовольствия. Дела было много, лени не поддавался – строил большой дом, деятельно занимался хозяйством. Первые годы уединения скрашивал мне друг мой Лафермьер, – голос Воронцова заметно дрогнул, чёрные ресницы задрожали. – Год назад я утратил отраду моей души, лишился сердечного товарища…
Боль утраты, связанная со смертью Лафермьера – француза, пострадавшего в своё время за приверженность, оказанную им императрице Марии Фёдоровне в горькие дни её великокняжества, была ещё свежа. Братья чувствовали это, видя, как граф старается заглушить воспоминания о Лафермьере. О необычайной дружбе с ним Воронцова они знали давно. Опальный француз нашёл в доме графа убежище. Александр Романович высоко оценил в Лафермьере редкие способности и достоинства человека учёного и культурного, а тот в свою очередь, искренне благодарный Воронцову, привязался к нему, оказался полезным ценными советами по созданию и содержанию редкостной оранжереи, составлявшей гордость графа.
Воронцов, преодолев воспоминания о своём друге, продолжал:
– Павел вызывал меня ко двору. Но кому охота ставить ногу на вертящееся колесо? Благоразумнее в Андреевском, чем в столице…
Моисей Николаевич то наблюдал за выражением лица брата, то следил за Воронцовым, несколько удивлённый его откровенностью. Он понимал графа: тот говорил с удовольствием. Видно, наскучило ему жить одному в Андреевском, быть лишь с самим собою да с книгами, после деятельной и шумной жизни в столице, где он был постоянно окружён обществом и обременён государственными обязанностями.
Брат постарел больше, чем он предполагал. Глубокие морщины прорезали его лоб, пролегли на впалых щеках, но глаза попрежнему были внимательными и пытливыми. Во взгляде брата он улавливал что-то новое – неизбывную грусть и задумчивость.
Граф разоткровенничался с Радищевыми.
– Павел назвал себя первым русским дворянином, знатнейшим членом государства, а дворянство – своей подпорой. Хорошие слова! Он стал щедрее своей матери: Екатерины II раздавать казённых крестьян и деревни. Скажу, раздача земель помещикам сперва обрадовала многих, но когда увидели, что сегодня он давал деревни, а завтра ссылал в заточение, первое делал без заслуг, а второе – без вины, то цена милостям и щедротам его была сразу понята и всякому лестнее казалось быть забытым…
Граф передохнул, посмотрел на братьев и, почувствовав, что они слушают внимательно, продолжал:
– Он думал уменьшить раздачей деревень опасность народных смятений. А потомки Пугачёва напомнили о себе. У князей Голицыных и Апраксиных взбунтовались тысячи мужиков, и генерал-фельдмаршалу Репнину пришлось смирить их пушками…
Александр Николаевич вспомнил недавний рассказ караванного о разбойнике Иване Фадееве и разговор, услышанный им в кабаке. «Не только говорят, но и действуют», – подумал он, и радость за восставших крестьян наполнила его сердце.
– Тягостно слышать, – сказал он, – о горе народном. Пушками подавляют, а за что? Поток, заграждённый в стремлении своём, всегда сильнее становится…
– Расправа не смиряет, а озлобляет, – согласился Воронцов, – но послушайте меня. К пальбам из пушек понадобился закон о трёхдневной барщине. О-о! – Александр Романович поднял указательный палец. – В чём оказалась сила. Закон! Нужен закон. А кто вершит их теперь? Генерал-прокурор! Недаром земля слухом полнится: будто Павел ему сказал: «Ты да я, я да ты – одни будем дела делать». Так не может утверждать государь, называющий себя первым русским дворянином! Россия должна быть ограждена от произвола монарха. Вот о чём толкуют ныне московские дворяне меж собою, хотя и молчат в собраниях.
– Павел столько же щедр в дарах и милостях, сколько злобен во взысканиях и мщении, – сказал Моисей Николаевич.
– Совершенно верно. По сплетням и намуткам бабьим жестоко расправляется с теми, кто ещё вчера им был поднят!
Александр Николаевич был благодарен Воронцову за сказанное новое слово, помогающее понимать шире и глубже окружающую действительность, разбираться в происходящих событиях. Он не знал, что граф Воронцов, кроме справедливого осуждения Павловых порядков по своему убеждению, был ещё и лично зол на государя за его странный характер. Во всяком случае графу, как и многим, было ясно, что на троне сидит деспот, знающий, что приносимое им зло рано или поздно приведёт к мести, и трусливо ждёт её, часто прячась в Михайловском замке, выстроенном с этой целью.
Павел уже дважды предлагал Воронцову пост вице-канцлера, но граф отказывался, упорно живя в Андреевском. И государь дал понять, что недоволен им: он наложил запрещение на имущество брата Воронцова – Семёна Романовича, жившего в Англии.
– Дошло до курьёзов, – продолжал граф, – все генерал-губернаторы при Екатерине имели серебряные сервизы для их возвеличивания. Павел приказал востребовать сервизы ко двору и сперва велел из них сделать какие-то уборы для конной гвардии, потом новая мысль осенила его и то же серебро пошло на латы кавалергардам, которые до того были окованы, что в большие церемонии не могли уже двигаться. Когда и сие наскучит Павлу, он больше ничего не придумает, как всё серебро пустить в новую переделку…
– По городам рыскают фельдъегеря – рассыльщики Павла, – заметил Моисей Николаевич, – нагоняют страх на горожан…
– Павел не любил мать свою и, нанося теперь зло её памяти, заставляет жалеть о ней искренне…
Александр Николаевич вздрогнул: вот где таилась подлинная причина его помилования, как и других изгнанников, возвращённых из крепостей и ссылки под надзор в деревенские уединения!
– Чтобы возвысить Екатерину, надо было родиться Павлу. Он не щадит благородных. Ему потребны рабы, и он наслаждается раболепством вельмож, низводя сильных и возводя истуканов… Что царство ему, суды, истина, законы? Говорят, он встаёт чуть свет, сам разводит на караул, учит отрывисто бросать с руки на руку ружьё. Может ли государь размышлять при сём о пространстве царской должности, всеобъемлющей на такой широкой полосе света, как Россия? Коловратности Павлова царствования, я уверен, будут составлять горькую эпоху в летописях нашего государства…
Воронцов вновь изучающе посмотрел на Александра Николаевича, сидевшего в глубоком раздумье. Он отметил, что волосы его совсем поседели, а глаза, живые и большие, светились неугасшей энергией и умом. Воронцову показалось, что Радищев словно сузился в плечах за годы ссылки, будто высох от горя и поэтому стал выше чем раньше. Александр Романович подумал, что и в несчастье этот человек по-своему счастлив и непреклонно горд: ему не в чем упрекнуть себя – все силы свои, ум, вдохновение он отдавал однажды избранному делу, оставался и останется верен ему. Воронцов читал всё это в непотускневших и выразительных глазах Радищева и возлагал большие надежды на него. Он не смог бы сказать сейчас, даже объяснить самому себе, что это были за надежды, но он верил этому смелому человеку всегда, верит и сейчас в его звезду.
– Я, кажется, чрезмерно увлёкся, – вдруг сказал Воронцов, – но сие наболело и волнует дворянство. – А потом, отвечая на свои мысли о Радищеве, продолжал: – Великое дело и духа великого требует, чтобы попирать все предрассудки, – и мечтательно произнёс: – Горизонт наш ещё не очистился, чтобы воспарило на нём всяческое благо. Друзья, надобно возлюбить отечество превыше страстей, прилепляющихся к человеку, чтобы восторжествовали справедливость и твёрдые законы! Верю, сию благодать, ежели мы не захватим при жизни, то грядущие по нас поколения узрят.
Граф Воронцов встал и предложил братьям прогуляться по парку. Они охотно согласились.
Парк был чудесный. Сосны отливали позолотой под лучами, прорывающимися сквозь плотную крону, слезились смолой. Нежно шумели вершины, а внизу было совершенно тихо: слышалось, как падали, задевая ветки, прошлогодние шишки и, коснувшись дорожки, посыпанной белым песком, подпрыгивали и замирали.
Втроём они шли в один ряд по аллее парка и наслаждались его прохладой, запахами воздуха, густо пропитанного смолой. Разговаривали о предстоящей жизни Александра Николаевича в Немцово. Она волновала их всех. Граф давал советы, просил рассчитывать на его помощь и поддержку, писать ему обо всём откровенно, если позволит новая обстановка, а если нет, то поддерживать с ним письменную связь с оказиями, посылать с поручением своих надёжных людей.
Братья благодарили графа за отеческую заботу. Александр Романович, чуть сердясь, отвечал, что он поступает так из чувства долга и уважения ко всей семье Радищевых, с которой его связывает многолетняя дружба.
– А как же с отъездом-то? – обеспокоенно спросил Воронцов. – Задержитесь на денёк или намерены трогаться?
– Как ни больно расставаться, – ответил Александр Николаевич, – а нужно ехать. Поймите моё положение, Александр Романович, неприятностей не оберёшься…
– Да, да! – с огорчением произнёс граф. – Всюду павловы, то бишь аргусовы глаза стражи…
Они горько усмехнулись и стали возвращаться обратно.
– Проводит вас мой управляющий Посников.
– Захар Николаевич? – спросил Александр Николаевич.
– Да. Ваш большой заступник и почитатель…
– Помнится, я его выручил однажды…
– Долг платежом красен. Такова уж натура русского человека.
11
Александр Николаевич трижды, крест-накрест, по-русски, расцеловался с Воронцовым.
Радищев сел в лёгкие дрожки вместе с Посниковым. Оборачиваясь, он видел, что граф, проводивший их до конца усадьбы, стоял до тех пор, пока они не скрылись за поворотом дороги и не спустились на мост к Пекше.
Александр Николаевич, несмотря на короткое свидание с Воронцовым, чувствовал себя приподнято после разговора с ним. То, что тревожило неясностью и неопределённостью после беседы с Прянишниковым в Перми, теперь прояснилось.
С Посниковым, выглядевшим совсем моложаво в голубом кафтане, приятно было ворошить в памяти давние события.
– А здорово тогда получилось, а?
– Здорово-о! – смеялся Посников.
Глаза его тоже светлоголубые были и теперь доверчивы, как раньше. Он поправил на голове шапочку, какую носили простые люди, но сшитую из тёмного бархата, и голосом, осуждающим себя, проговорил:
– Бежал в Польшу…
И оба они припомнили этот случай в биографии Захара Николаевича. Посников тогда был секретарём Санкт-Петербургской портовой таможни, где служил и Радищев. Это был очень исполнительный и разумный в своём деле человек, снискавший уважение у многих сослуживцев и особенно у Александра Николаевича за честность и добропорядочность, его прилежание, усидчивость и бескорыстное поведение вызвали зависть и даже неприязнь у тех служащих таможни, которые относились к порученному делу недобросовестно и стремились извлечь из него как можно больше пользы для себя. И вот те, кто недолюбливал Посникова, решили вовлечь его в картёжную игру, запутать, а потом и оклеветать. И он по неосторожности и неопытности проиграл казённые деньги. Ему стали внушать о неизбежности суда над ним и советовали бежать. И Посников, приниженный своим поступком, скрылся, оставив после себя записку о причинах бегства.
Радищев угадал подлинные причины заблуждения молодого Посникова и настоял перед директором таможни о его прощении. Были приняты срочные меры к его розыску. Лишь спустя продолжительное время он был обнаружен в Польше. Посников вернулся. После этого случая он старался быть на службе ещё честнее, правдивее и исполнительнее. С тех пор, высоко ценя заступничество Радищева, Захар Николаевич глубоко привязался к нему, а Александр Николаевич в свою очередь проникся чувством дружбы к Посникову.
Когда Радищев был в ссылке, Захар Николаевич всякий раз в разговоре с графом напоминал о нём, отбирал и с любовью упаковывал посылки с книгами и физическими приборами и аккуратно отправлял всё в Сибирь. Теперь они вспомнили ещё многих знакомых по таможне, и то время им обоим казалось прекрасным. Приятно было поговорить о нём теперь, десять лет спустя.
Незаметно пролетели два дня в пути. Чем ближе была Москва, тем чаще появлялись дворцы подмосковных усадеб с парадными колоннадами и фронтонами, статуями и беседками на берегах зеркальных прудов. Последняя стоянка ими была сделана в Новой Деревне. Отсюда до Москвы оставался один перегон, и они выехали на рассвете.
Почти перед самой столицей лежал огромный лесной массив – Измайловский зверинец и место охоты москвичей. Тут же раскинулось богатое имение Разумовских. За ним, к дороге, примыкал заросший пруд, за которым синеющей стеной поднимались зубцы чернолесья.
Нетерпение всё больше и больше охватывало Радищева с приближением к Москве. Древний город открылся его глазам совсем неожиданно, залитый лучами утреннего света. Сердце Александра Николаевича забилось учащённо. Он попросил Посникова сдержать лошадей, соскочил с дрожек и приветствовал столицу.
– Здравствуй, Москва – мать всех городов и народов, владычица дум русских! – произнёс он про себя, любуясь её белокаменными строениями, золотыми луковицами сорока сороков, горевшими на солнце. Ему казалось, нет сейчас ничего краше на свете того, что он видел перед собою. Сердце говорило ему больше, чем могли говорить его уста. И Радищев ещё раз повторил, теперь уже вслух:
– Здравствуй, Москва!
Были ранние обедни, когда повозки въехали в столицу и остановились у Рогожской заставы.