355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Надпись » Текст книги (страница 20)
Надпись
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Надпись"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

– Она в это время умирала в блокадном Ленинграде, – потупясь, замечала Вера, и было неясно, печалится ли она о страданиях, выпавших на долю матери, или этими страданиями желает укорить сестру. – Когда над тобой шумела пальма, над мамой в ленинградском небе стреляли зенитки и падали немецкие бомбы. Она ела клей, который сохранился на старых книгах, на подшивках "Аполлона" и "Весов". Ходила с ведерочком к Неве, где возле сфинксов была пробита прорубь, и таскала ледяную воду. Рука, которая казалась тебе душистой и теплой, распухла от голода, посинела, и на ней были язвы.

– Господи, за что ей такое? – слезно воскликнула Тася. – За что вам всем выпали такие мучения? Знать бы, так всем бы уехать, убежать от этих проклятых гонений.

– И что же? Вот Шурочка уехал и сгинул где-то, не то в Бессарабии, не то в Праге. Дядя Вася уехал и умер лифтером в Голливуде, больной, никому не нужный. Разве не было горя? – Вера возражала, что-то упорно отстаивая, защищая какую-то неясную Коробейникову истину.

– Конечно, были болезни, одиночество, горести, которые Господь посылает каждому человеку, – смиренно, поджав губы, с пасторской интонацией отвечала Тася. И тут же страстно вспыхивала: – Но не было этого жуткого насилия, арестов, пыток! Не было этих бесчеловечных истязаний, которым подвергались у вас миллионы ни в чем не повинных людей!

– Тася, пойми, мы жили так, как жил весь народ, как жила страна, – осторожно, присоединяясь к Вере, заметила мать, желая этим замечанием не противопоставить себя сестре, а только теснее соединиться с грозным, выпавшим ей на долю временем.

– Несчастный народ, несчастная страна! Попала в руки палачей и изуверов! Я читала о зверствах, которыми вы здесь подвергались, и сердце мое обливалось кровью. Я молилась за вас. Всю жизнь вы прожили в неволе, в кандалах.

– Не всю жизнь! Не в неволе! – исполненная упорства, противоречила ей Вера, сердито взглядывая на сестру. – Я по зову сердца поехала на Урал строить Магнитку. Мы построили самые крупные в мире домны. Наша сталь, наши танки выиграли войну. Огни Магнитки, которые сверкают на весь Урал, – это и мои огни. Огни моей жизни!

В этом страстном, патетическом возражении Коробейников уловил нечто от газетных статей, в которых, пропаганда прибегала к испытанному набору патриотических слов, оправдывающих страдание и жертвы. И было неясно, является ли его тетушка жертвой этой пропаганды, делающей ее многострадальную, проведенную в лагерях и ссылках жизнь осмысленной, или сама эта пропаганда верно отражала живущую в людях неколебимую веру, оправдывающую случившиеся с ними несчастья.

– Большевики не жалели народ, – вспыхивала встречной страстью Тася. – Я читала статью, где рассказывалось, как солдаты НКВД вылавливали по деревням крестьян и миллионами гнали на фронт. А чтобы те не сбежали, за их спинами ставили пулеметы, выстрелами гнали в атаку. Эту войну с Германией выиграли палачи, гнавшие на бойню свои бессчетные жертвы!

И здесь Коробейникову чудилась пропаганда, воздействие иных газетных статей, которые оправдывали нечто, что мучило Тасю. Объясняло ее бегство, отчуждение от семьи, от семейных страданий и утрат, что были для нее источником постоянных мучений, угрызений совести, чувством неискупленной вины.

– Неправда, – твердо и истово отвечала мать, этой строгой истовостью отдаляя от себя сестру. – Мой муж Андрей ушел на войну добровольцем. Он был молодой ученый, у него была "бронь", но он ею пренебрег, поступил в пулеметную школу. Он погиб под Сталинградом за Родину, как гибли миллионы других.

– Таня, милая, ты такая тонкая, талантливая, нежная. Так чудесно рисовала, чувствовала литературу, стихи. Выучила три языка, но все это не пригодилось тебе. Ты ни разу не была за границей, твои дарования пропали впустую. Ты не смогла их реализовать в этой ужасной жестокой жизни. – Тася сострадала, но в ее искреннем сострадании было тайное превосходство над сестрой, неявное оправдание своего выбора, позволившего уцелеть и прожить в осмысленном духовном служении.

– Нет, Тася, ты не права. Я реализовала себя. В войну, уже вдова, я была послана в освобожденный Смоленск. Только что прошел фронт. Ночами небо было в зареве, грохотала канонада, На площади еще стояла виселица, где немцы повесили троих партизан. Не было ни одного уцелевшего дома. Деревни вокруг были сожжены, торчали бесконечные обугленные печные трубы, и люди жили в земляных норах. Среди этих развалин я проектировала бани, прачечные, столовые, детские сады и школы, которые строили наспех, из сырого дерева, лишь бы наладить жизнь. Потом, через несколько лет, я проектировала новые города, на месте испепеленных, которые замышлялись как античные полисы, где должны жить совершенные, счастливые люди. Я служила людям, моя совесть чиста, моя этика не страдает. Я отдала лучшее, на что была способна.

– Хочешь, я расскажу тебе, о чем я думала в лагере, на барачных нарах? – вторила Вера. – Хочешь узнать, что помогало русским людям вынести все мучения?

– Не хочу о мучениях!.. Не желаю слушать! – Тася закрыла ладонями уши, словно спасалась от огромного ветра, который возникал при перепаде давления, когда убирали мембрану, разделявшую две половины земли, две истории, два разных смысла жизни, и начинал дуть и реветь ураганный ветер, и она спасалась от него, прижимая к седой голове ладони с голубым камушком бирюзы. – Не хочу о ваших страданиях!

– А ты послушай! Ведь это и твоя Родина, твоя Россия! – с острым, почти жестоким блеском в глазах сказала Вера. – Не какая-нибудь Полинезия иди Африка, где в результате твоих неусыпных трудов дикари сносили к порогу свои деревянные маски, и ты их сжигала, исполненная торжества! В это время Россия истекала слезами и кровью, в деревнях стояли обгорелые трубы, и сколько сирот нуждалось в добрых деяниях, в ласковом слове, в твоем слове, сестра!

– Вы обе оправдываете зло, оправдываете палачей!

– А разве Бог, о котором ты говоришь к месту и не к месту, не учит любить своих врагов, молиться за своих палачей? – язвительно, с едким злорадством, воскликнула Вера, угадав больную точку Таси.

– Это в тебе говорит рабство и безбожие! Ты стала жертвой безбожной власти, которая действует против людей и Бога!

– А в тебе говорит ханжество, которым ты стараешься заглушить голос совести, оправдать бегство с Родины! В этом ты похожа на князя Курбского, который изменил России, делая вид, что поссорился с Иваном Грозным!

Это неожиданное сравнение с Курбским, произнесенное Верой с беспощадной жестокостью, прозвучало как обличение. Тася побледнела, прижала ладонь к губам, чтобы из них не вырвался стон. Замерла в больной немоте. Ее сестры очнулись, испугались этой смертельной бледности, своей невольной жесткости, от которой страдает любимый, беззащитный человек, явившийся к ним за спасением.

Бабушка, не слыша слов, лишь наблюдая распрю, угадывая их страдание, протянула к ним руки из своего уютного креслица:

– Вера, Таня, Тасенька моя дорогая!.. Вы опять поссорились!.. Бог дал вам свидеться на краткий миг, и это несомненное чудо! Так давайте же дорожить этим чудом!..

Сестры, остановленные бабушкиным слезным возгласом, словно прозрели. Тесно прижались друг к другу. Коробейников смотрел на их побледневшие, похожие лица, на разноцветные пылинки, беззвучно летающие в свете окна.

Сидели, молчали. Боялись неосторожным движением или неверным словом потревожить хрупкую тишину, за которой притаилась подстерегающая безымянная воля, растерзавшая семью, разделившая их жизни и судьбы, не желающая их соединения. Как обманывают и заговаривают свирепого зверя, следя за жуткими злыми глазами, гася их свирепый блеск вкрадчивыми звуками голоса, так Тася заговорила первая, уводя разговор от бездны, в которой они едва не пропали.

– Спасибо Мише. – Она благодарно взглянула на Коробейникова. – Он так внимателен ко мне. Тратит на меня свое драгоценное время. Мне так понравилось у него в деревне. Эта чудесная русская изба. Березовые рощи над озером. Простые деревенские люди, которые были так ласковы со мной. Мне все это очень важно. Это та Россия, к которой я стремилась и которой мне так не хватало.

– Ну что ж, я могу гордиться сыном, – сказала мать, редкая на похвалы. – Он добился, чего хотел. Стал писателем. Работает в известной газете. Его признали, посылают в ответственные командировки. У него своя квартира, дом в деревне, машина. И, главное, замечательная жена, чудесные дети. Радуют нас. Вселяют надежду, что их жизнь будет счастливее нашей.

– Да, да, замечательные дети – Васенька, Настенька! – восторженно подхватила Тася, и в этом неподдельном восторге была тайная горечь от своего одиночества, от жизни, проведенной в скитаниях, без семьи, без детей, без любимого человека. – Вот это мне особенно дорого. Мои милые прелестные внуки! Русские березы! Русские родные колокольни!..

– Но ведь Россия – это не только березы и колокольни, – тихо возразила Вера, и ее изможденное старое лицо обрело строгое выражение, какое бывает у классных дам и музейных работников, дающих уроки непосвященным ученикам. – Россия – это и Космос, и великая Победа, и многие достижения в науке и технике.

– Все это так, Верочка. И русский спутник, и русский Гагарин, – всем этим можно и должно гордиться, – ненастойчиво возразила Тася. – Но люди уж больно бедно живут. Бедно одеваются, плохо едят. Дома на улицах какие-то серые, вечером мало огней. Лица угрюмые, напряженные, словно за ними следят. Мало улыбаются и смеются. Значит, все еще боятся КГБ? Я присматриваюсь и все думаю: если останусь в России, как и на что мне жить? Как впишусь в этот уклад?

– Какое там КГБ? – раздраженно сказала Вера. – А уклад будет улучшаться. С каждым годом люди живут все лучше, растет благосостояние. Все больше машин, телевизоров. Ты ведь религиозный человек, пуританка, зачем же тебе роскошный быт?

– Ты не понимаешь меня. У меня в Сиднее своя отдельная уютная квартирка, пенсия. А здесь все неопределенно. Вдруг снова начнутся репрессии и припомнят мое прошлое, мой отъезд, мою миссионерскую деятельность за границей?

– Ты просто напугана вашей западной пропагандой, которая делает из Советского Союза жестокое чудовище. Вы там все ненавидите Советскую Россию.

– Но ведь, Верочка, это не пропаганда, что столько людей уничтожено. Твои лагеря – не пропаганда. Бегство стольких русских людей за границу – и это не пропаганда. И Шурочка, и дядя Вася…

– Почему же, если жалеешь изгнанных русских людей, не навестила Шурочку в Праге и дядю Васю в Калифорнии? Они так нуждались в тебе. А ты в это время ела жареных жуков и кузнечиков и думала, что тем угождаешь Богу.

– Я боялась. Боялась, что за мной следят даже в Англии. Поэтому и попросилась в Африку и Полинезию. Агенты КГБ действуют за границей. Газеты писали о политических убийствах, которые они совершают.

– Прости, но это или болезненная мнительность, или ханжество, которым ты прикрываешь душевную черствость. За все эти годы не написала мне и матери ни одного письма.

– Боялась!.. За вас боялась!..

– Вера, Тася, прошу вас, не говорите об этом! Давайте лучше о том, что нас объединяет, роднит. О нашем тифлисском доме, о бабе Груне. Хотите, еще раз посмотрим фамильный альбом? – Мать старалась умягчить сестер. Не дать в который уж раз разгореться болезненной распре, в которой сгорали драгоценные сердечные чувства.

– Да, да, – поспешно соглашалась Тася. – Давайте откроем Богу сердца и вместе помолимся за всех наших близких, кто покинул эту грешную землю. Попросим у них и друг у друга прощения…

– Прощения? – Вера уже не владела собой. Находилась во власти едких, язвительных сил, которые действовали в ней помимо воли. – Проси у своего Бога, чтобы он простил тебя!.. Потому что ты виновата!.. Уехала, а нас за тебя преследовали!.. Таскали на допросы в НКВД… Арестовали меня, все выпытывали, почему ты уехала!.. Тетю Катю, дядю Колю сослали в лагерь, будто бы они тебя научили уехать!.. Дядю Петю пытали, сажали в яму, выливали ему на голову нечистоты, и он в конце концов умер… Ты во всем виновата… И все эти годы боялась писать, потому что жила с этим знанием!.. Молилась там своему пуританскому бесцветному Богу, в то время как мы страдали и погибали!..

– О-о-о! – с горловым бульканьем, с больным страшным всхлипом возопила Тася. – За что вы меня ненавидите? Я так стремилась к вам, так мечтала перед смертью вас повидать, а вы приняли меня для того, что бы мучить… Я сейчас уеду, и больше вы меня не увидите…

Она рыдала, сотрясалась большим рыхлым телом в голубой шерстяной кофте, издавая воющие, хлюпающие звуки. Бабушка, не понимая их речей, лишь видя, как страдают и мучаются ее близкие и ненаглядные, потянулась из своего креслица и, рыдая, воскликнула:

– Дети мои, что вы творите!.. Пощадите себя!.. Я вас так люблю!..

Опять все умолкли, словно их завалило камнями. Только слышались всхлипы и летали по комнате невесомые цветные пылинки.

27

Кабинет Коробейникова. Стол с пишущей машинкой. «Рейнметалл». Деревянная коняшка с маленькой вмятиной, оставленной детским молочным зубом. Телефонный аппарат с надколотой трубкой. Лист бумаги, на котором начертан, перечеркнут, с выбросами строчек и слов, с кляксами и гневными линиями, план будущего романа, напоминающий фотографию взрыва, столкновение метеорита с земной поверхностью, удар элементарной частицы в ядро атома – загадочная графика творчества. Он сидит, оцепенев, чувствуя, как невидимо трепещет вокруг него воздух, сотрясаемый едва ощутимой вибрацией. Словно что-то приближается, грозное, стремительное, как снаряд. Гонит перед собой спрессованный воздух, прорывает его, с грохотом вносится сквозь стекло, превращая кабинет в бесформенный огненный взрыв.

Он чувствовал приближение еще не случившегося события. Предвосхищал телефонный звонок, бодрый, чуть припудренный металлической пыльцой голос Саблина, выманивающий его на свидание с Еленой. Свое краткое борение, беспомощную попытку отказаться. Панические мысли о жене, о болезни сына, исцеленного после жаркой мольбы и раскаяния. Слабость, раздражение на жену, молчаливо, одним своим милым, любящим, беззащитным лицом мешающей его ненасытной страсти к познанию, жажде нового опыта, без которого невозможно творчество. Его мессианская одержимость, оправдывающая любые броски и метания, сулящие либо бесславную гибель, либо небывалое божественное откровение.

Когда раздался телефонный звонок, расшвырял по кабинету острые осколки звука, и голос Саблина, чуть искаженный мембраной, бодро произнес: "Доброе утро, Мишель, как я рад вас слышать…" – Коробейников отрешенно подумал, что любое событие уже существует где-то в бесплотной неявленной форме. Спроектировано невидимым Инженером. Опускается на землю, как прозрачный чертеж. Догоняет замысел, наполняя плотью нарисованный контур.

Они сидели с Еленой Солим в кафе на улице Горького, у окна, за которым переливалось, текло и сверкало. Вдруг становилось сумрачно, брызгал дождь, и все наполнялось перепончатыми торопливыми зонтиками. А потом вспыхивало жгучее солнце, лепные фасады становились красными, синими, и казалось, мимо стекла проплывает большая перламутровая рыба, от Белорусского вокзала к Пушкинской площади и Манежу.

Перед ними стояли два коктейля "шампань-коблер". Коробейников тянул сквозь трубочку тонкую сладко-жгучую струйку, наблюдая, как летят в бокале пузырьки. Находился под воздействием странного наркоза, как если бы его укололи невидимой иглой. Парализующий безболезненный яд проник в кровь, и он, продолжая видеть и слышать, не мог шевельнуться, пребывал в оцепенении, околдованный ее близостью, мучительной и влекущей красотой, мнимой доступностью. Не умел понять, в чем тайна ее наркотической власти над ним, использует ли она эту власть ему во благо или, видя его беззащитность, испепелит и разрушит.

– Ваш очерк об авианосце лежит на столе у Марка. Он очень высокого мнения. Кому-то по телефону сказал, что вы – "военно-морское светило". – Елена улыбалась, щурила глаза, ощущая свою колдовскую власть над ним. Пузырьки зарождались в глубине золотистого бокала с плавающей вишенкой, летели вдоль пластмассовой трубочки вверх, и этот беззвучный полет, серебристые цепочки пузырьков действовали на него завораживающе. – Марк хочет пригласить вас и сделать какое-то лестное предложение.

– Как хорошо, что есть Марк, – машинально произнес он, находясь под гипнотическим воздействием всего ее облика, который, как витраж, распадался на отдельные драгоценные части, и каждая существовала самостоятельно, гипнотизировала и влекла.

– Как хорошо, что есть вы, – пленительно улыбалась она, сжимая губами трубочку, и он воспринимал ее губы как отдельное существо, мягкое, плавное, чуткое, в нежно-розовых прожилках, которые тонко прочерчивались, словно рисунок на лепестке, когда она стискивала трубочку, и почти исчезали, когда она начинала медленно улыбаться, приоткрывая губы, и тогда среди нежной розовой мякоти становились видны влажные белые зубы.

– На корабле я думал о вас. Там бесконечные коридоры, палубы, замкнутые железные двери. Открыл одну, и вдруг увидел вас, как наваждение.

– Вы и сами как "Летучий голландец". Летаете, плаваете, возникаете, как мираж. Вот и теперь мне мерещитесь.

Он смотрел, как из-под светлых, с золотистым отливом, волос, из-под гладкой чудесной прически выглядывает маленькое ухо с розовой мочкой. В этой мочке переливался бриллиантик. Он чувствовал тонкий металл серьги, проникшей сквозь нежную плоть, ловил опьяненными зрачками розовые, зеленые, летящие из бриллианта лучи, их волшебную игру. Хотел потянуться к ней, поцеловать эту розовую, с драгоценной капелькой мочку, ощутить языком податливое тепло, твердое ядрышко камня.

– Мне тоже кажется, что наши встречи – это миражи. Протяну к вам руку, и она пройдет, как сквозь облако. Ваше появление в Доме литераторов напоминало мираж. Полет по Москве, где в черном небе взрывались салюты, били фонтаны света, распускались над крышами великолепные букеты, и на улицах шумел бразильский карнавал. И женщины на подиуме, похожие на птиц, на бабочек, на амазонок, на бесплотных ангелов, прилетевших из иных миров. И тот поцелуй, которым вы меня наградили, когда машина неслась вдоль Самотеки. Все это миражи.

– Вы правы, миражи. Не было поцелуя.

Ее глаза постоянно меняли цвет, и не оттого, что на улице воздух становился голубым и лиловым, или ртутно блестел асфальт, или прорывалось сквозь тучи слепящее солнце. Они насмешливо дрожали, пленительно переливались, изумленно увеличивались или страстно сжимались, повинуясь особой, скрытой в них жизни, которая вдруг делала их малахитово-зелеными, или серо-стальными, или янтарно-желтыми, в зависимости от того, пугалась ли эта жизнь, вожделела, испытывала любопытство или внезапную боль и печаль. Ему хотелось, чтобы погас свет и он увидел, как ее глаза светятся в темноте.

– Вот и вы говорите, что все мираж. Встретимся с вами в каком-нибудь благородном собрании. Поклонюсь вам, а вы меня не узнаете. "Вы ошиблись. Мы с вами не знакомы".

– Я так не скажу. Ведь я читала нашу книгу, слышала ваш рассказ о крылатых быках. Кажется, в Вавилоне были такие быки.

– Там были священные звери с бычьими телами, львиными головами, змеиными жалами и орлиными крыльями.

– Вы мой священный зверь.

Все, что он говорил и слышал, не имело отношения к тому, что он чувствовал. Он испытывал действие ее колдовских чар, которые рождали в нем страсть и влечение, но не давали им проявиться, оставляли в глубине. Они копились, душили и мучили, а она запечатывала их. Играла с ним, влекла и отталкивала. Он видел, что эта игра доставляет ей наслаждение. Она наслаждалась его мукой, его беспомощностью, своей властью над ним. Была ведьма, ворожея, красивая и злая колдунья.

– У нас с вами роман? – слабо произнес он, глядя на ее светлые, шелковистые брови, витавшие отдельно от белого высокого лба, на котором, когда брови сближались, возникала тонкая, нежная морщинка.

– Разве что платонический. Мы не свободны. Окружены обстоятельствами.

– Ну конечно, я понимаю. Вы замужем. Благородный седовласый муж, который доверил вам свою честь, свой домашний очаг; Я побывал в вашем доме, обезоружен его гостеприимством, его доверием. Я не вправе думать о вас. Не вправе любоваться вами.

– Но ведь и вы несвободны. У вас чудесная жена, очаровательные дети, семейный уклад, из которого вы сделали культ. Я читала вашу книгу и думала: "Боже мой, вот счастливый гармоничный человек. Дай бог сохранить ему эту гармонию".

Ее близкая, белая, высокая шея, в которой звучит пленительный голос с таинственными переливами лесной певчей птицы, от которых сладко и восхитительно замирает сердце. Хочется медленно приблизить лицо, чувствуя тепло этой шеи. Прикоснуться губами, ощутив биение родничка над серебряной цепочкой. Жадно, сильно прижаться, стремясь проникнуть в глубину горячих жарких потоков, в звучащий волшебный голос, а потом отпрянуть, видя, как белый отпечаток губ наполняется малиновым жарким цветом.

– Вот если бы нас подхватил ураган, унес из этого кафе, из Москвы, от наших любимых и близких, опустил на каком-нибудь необитаемом острове, посреди океана, вот тогда, быть может, сидя на белом песке, я подарила бы вам перламутровую морскую ракушку, а вы мне розовую ветку коралла, и у нас бы возник роман, как между Адамом и Евой.

Серебряная цепочка соскальзывала в вырез ее платья, в смуглую ложбинку, окруженную округлостями незагорелых грудей. Он мучительно желал превратиться в эту струящуюся, из мелких колечек, цепочку, скользнуть под платье, в жаркий дышащий сумрак, в душистый аромат ее тела. Оказаться среди налитых грудей, смуглых сосков и ниже, глубже, где выпукло, стесненный шелком, дышит ее горячий живот.

– Разве у вас не бывало такого? – спросил он, опуская глаза. – Где-нибудь в вагоне ночного метро или во время одинокой прогулки, какой-то миг, какая-то шальная частичка, прилетевшая бог знает откуда. Пробила в пространстве крохотную скважину, и вы можете нырнуть в эту скважину, исчезнуть из виду, перейти в иную жизнь, в иное бытие, где у вас появится новое имя, новое обличье, судьба. Это длится секунду, вы не решаетесь. Скважина затягивается, как удар песчинки о воду, и прежняя жизнь смыкается вокруг вас. Усталый, вы сидите в ночном вагоне метро у станции "Кропоткинская" или бредете по вечерним Мещанским, слыша, как из форточки звучит цыганская музыка.

– Мне это – знакомо. Один раз у меня было такое. Нырнула в скважину, проникла сквозь игольное ушко и стала женой Марка. Той, которая сейчас разговаривает с вами и, кажется, нравится вам.

Она обольщала его, смеялась над ним, кружила голову. Продолжала впрыскивать в кровь легчайшие разноцветные брызги, от которых он утрачивал волю, оставался во власти ее колдовства, Терял силы, которые она наматывала, как пряжу, на волшебный клубочек, крутившийся в ее шевелящихся пальцах.

Ее пальцы жили самостоятельной жизнью. Казались странными, чуткими, молчаливыми существами, находящимися в постоянном движении. Белые, гибкие, струящиеся, с падкими розовыми ногтями, нежными подушечками пальцев, они касались друг друга, ласкали, гладили, совершали таинственный танец, словно две морские актинии. Распускали и сжимали длинные лепестки, пропуская сквозь щупальца прозрачные потоки. И он не мог оторваться от ее пальцев, они гипнотизировали его, усыпляли, порождали у висков крохотные теплые вихри, туманили глаза.

– Вы обещали показать мне осень, – сказала она. – Хотите, поедем?

– Хочу, – ответил он, обессиленный этим сеансом гипноза, наркотическим воздействием, от которого мир утрачивал оси симметрии и начинал обморочно опрокидываться.

Они сели в красный "Москвич". Елена кинула клубочек под колеса автомобиля, вдоль улицы Горького. "Строптивая Мариетта" покатила вслед за мелькающим зайчиком света, мимо Пушкинской с бронзовым памятником, на Манежную с розовой зубчатой стеной, к Лубянке с Политехническим музеем, похожим на кекс, к набережной, где синяя, с золотым отражением, мелькнула река, к Симонову монастырю, чьи закопченные башни напоминали заводские трубы, сквозь конструктивистские кубы и призмы автозавода, на Варшавку. Скоро уже катили по голубому, с отблеском вечернего солнца асфальту, в сторону Подольска, и Коробейников послушно, не удивляясь, направлял машину туда, куда катился волшебный клубочек.

Они оказались в Дубровицах, в небольшом сыром поселке, окруженном оголенными лесами и рощами, с высокой горой, под которой, черно-коричневая, как настой палых листьев, текла Пахра, а на вершине стояла странная заброшенная церковь, чье изображение Коробейников встречал в архитектурной хрестоматии.

– Вы знали это место? – спросила Елена, выходя из автомобиля, запахивая ворот легкого стального плаща, перекладывая из кармана в карман изящные кожаные перчатки.

– Мне кажется, вы его знали. Вы меня сюда привели.

Они приблизились к церкви, и вблизи она производила еще более странное впечатление. С плоским ступенчатым основанием, напоминавшим розетку цветка. Высокая, как башня, вся снизу доверху покрытая затейливой резьбой, виноградными кистями, каменными узорами и виньетками. Была увенчана не куполом, а сквозной ажурной короной, ржавой и тусклой, с легчайшими проблесками сохранившейся позолоты. У основания, высеченные из песчаника, стояли четыре скульптуры, евангелисты с каменными раскрытыми книгами, а выше, по фасаду, теснились скульптуры пророков, ангелов, шестикрылых серафимов. Построенная по прихоти богатого князя, посмевшего, в нарушение православных канонов, воздвигнуть среди русских лесов католическое барочное диво, церковь волновала своей одинокой красотой, беззащитностью и неприкаянностью, которые усиливались видом заколоченных окон, замшелых фигур с отбитыми носами и пальцами.

– Старинные русские церкви напоминают русских вдов. Такая же тихая красота, благородное смирение, потаенная печаль и любовь, – сказала Елена, подымая лицо к жестяной короне, на которой сидела нахохленная зябкая птица. – Когда-то здесь венчали, отпевали. Золотые окна светились. Рокотали басы. Набожные люди подымались по ступеням и кланялись. А теперь – тишина, мгла, грязные доски в окнах, печальная птица на осеннем ветру.

– Мой друг священник, отец Лев, верит, что все разоренные церкви встанут из руин в красоте и блеске, – сказал Коробейников, приближаясь к изваянию апостола, касаясь каменных замшелых страниц. – Опять засияют золотые кресты, загорятся погашенные лампады.

– Значит, он верит в чудо. Слышал о каком-то пророчестве, – сказала Елена, вставая рядом с ним возле евангелиста, державшего на весу известняковую книгу.

– Может, об этом написано в апостольской книге? – Он извлек из кармана маленькую финку с отточенным жалом и костяной черной ручкой, подарок скитальца Федора, коим тот вспарывал белый рыбий живот, извлекая икру. – Какие здесь письмена и пророчества? – Стал тихонько соскабливать мох с известняковой страницы, слыша шуршание камня, видя, как ветер подхватывает частички материи и уносит в студеную пустоту. – Пусто, нет ничего, – произнес он разочарованно, пряча финку в карман.

– Как же нет? А это? – Она коснулась пальцем страницы, стала медленно водить и читать: – "Кругом говорили жадно, то захлебываясь, то со страхом, о растущей в мире беде, о военных маневрах, ядерных бомбах, о насилиях и убийствах. А он думал о крохотном кусочке земли, залитом горячим солнцем, в дурманах вянущих трав. И если лечь, запрокинув голову, то озеро улетало в небо всем своим блеском, и кони, неспутанные, бродили у самой воды…"

– Боже мой, ведь это строчки из моей книги… Вы запомнили…

– Ведь я увлечена вами…

Он положил руки ей на плечи, почувствовав сквозь тонкую ткань плаща ее подвижность, шаткость и легкость. Хотел притянуть к себе, но она гибко выскользнула:

– Здесь нельзя. Мы не одни. С нами апостолы. Пойдемте, погуляем немного.

Разочарованный ее недоступностью, порицая себя за этот невольный порыв, он двинулся вслед за ней по краю обрыва. Путался пожухлый бурьян. Медлительно, отражая вечернее небо, текла река. На другом берегу облетевшие осины зеленели высокими стволами. Чуть розовели их рогатые сквозные вершины с остатками листвы. Темно-синие, густые, предзимние, возвышались островерхие ели.

Они шли краем поселка по сырой песчаной дороге, над которой в зеленоватом небе стояло розовое облако. Навстречу вышли два парня. Небритый здоровяк в неряшливой, распахнутой телогрейке, в растерзанной, выбившейся из брюк рубахе. И короткогогий, в резиновых сапогах крепыш с нечесаной головой. Оба были пьяны, лица обоих, когда они заметили Коробейникова и Елену, загорелись нетерпеливой неприязнью.

– Баба какая спелая, – произнес небритый детина, вываливая мокрую губу, шевельнув бедрами и поелозив локтями, чтобы поддержать сползавшие штаны.

– Этих сучек в лес водят и там дерут, – ухмыльнулся второй парень, раздвинув рот и показывая в ухмылке желтые зубы. – Эй, мужик, дай попользоваться, – качнулся он к Коробейникову.

Тот увидел испуганное, с брезгливой гримасой, лицо Елены. Выпученные, плотоядные, с безумной искрой глаза небритого. Сальный, щербатый рот коротконогого. Испытал мгновенную неуверенность, непонимание того, что должен сделать сейчас, в ответ на эти оскорбительные, глумливые возгласы. Шагнул вперед, отодвинул плечом верзилу. Потянул следом за собой Елену, увлекая ее вниз по дороге, на пустынный берег реки.

Они шли подавленные. Розовое облако недвижно пылало в зеленом вечернем небе. С горы, сквозь деревья, виднелась странная церковь.

Он услышал за спиной, на дороге шорох песка, неровный топот сбегавших ног. Опасность, что минуту назад зацепила его на вершине и мнимо отстала, теперь вновь надвигалась. Не оборачиваясь, он ощущал ее приближение, как обвал. В нем начиналась мучительная паника, страх не за себя, а за идущую рядом, побледневшую женщину, на глазах которой через мгновение должно произойти ужасное – унизительное для него и смертельно опасное для нее. И он должен встретить эту опасность на безлюдном берегу, на песчаной дороге, под розовым облаком.

Оглянулся. Парни сбегали, осыпая песок. Здоровяк размахивал большими руками, сквозь расстегнутую рубаху белел его пухлый живот. Его сотоварищ хлюпал резиновыми сапогами, голенища которых были подвернуты, продолжая на бегу улыбаться. В их торопливом неровном беге была яростная жестокость, обращенная на Коробейникова, и похотливое нетерпение, направленное на Елену. Сбежали, тяжело надвинулись, и тот, что был поменьше, вклинился между Коробейниковым и Еленой и, пятясь, спиной оттеснил ее на обочину. Не оборачиваясь к ней, произнес:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю