Текст книги "Надпись"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
17
Коробейников расположился в своем кабинете, глядя в приоткрытую дверь, как в соседней комнате играют дети. На столе перед ним лежал лист бумаги, на котором был изображен самый первый, приблизительный план романа, в виде ветвящихся линий, по которым разрастался сюжет. Выведенная пером конструкция постоянно осложнялась, дополнялась ответвлениями, распространялась вширь и ввысь.
Неожиданно раздался телефонный звонок. Бодрый голос Рудольфа Саблина произнес:
– Мишель, дорогой мой, если бы вы знали, как я о вас соскучился… Некому слова сказать… Кстати, моя красивая сестра Елена сказала, что вы ей обещали подарить свою книгу. Если сочтете возможным, Мишель, сделайте ей дарственную надпись, а я передам. Кажется, она очарована вами. Да это и неудивительно… Так где же и когда мы встретимся?
Имя Елены Солим, прозвучавшее в телефонной мембране, ворвалось в дом, как ледяной сквознячок. Он вдруг остро ощутил ее телесное присутствие, запах ее духов, тепло ее загорелой кожи. Это было внезапным и опасным вторжением, испугавшим его. Он хотел побыстрей закупорить скважину, откуда бил опасный и злой родничок.
– Я выезжаю в город. Если хотите, Рудольф, мы можем встретиться через час у метро "Маяковская", – быстро, отключаясь от источника опасности, положил трубку. Словно заклеил пробоину, откуда внутрь подводной лодки била злая соленая струйка.
Они встретились под серыми колоннами Концертного зала имени Чайковского. Саблин приобнял Коробейникова, сжал его руку маленькой сильной ладонью. Его красивое, с ярко блистающими глазами лицо выражало жизнелюбие, радость встречи и ревнивое нетерпение, словно он хотел побыстрее вывести дорогого человека прочь из толпы, чтобы тот принадлежал только ему. Коробейников направлялся в дом на Малой Бронной, где проживали живописцы-"язычники" и собиралось литературное и художественное "подполье". Саблин был не помехой Коробейникову, тотчас согласился составить компанию.
– Мишель, как жестоко лишать меня вашего общества. Это просто бесчеловечно. Без вас я чахну, тупею, становлюсь мизантропом. В моей любви к вам есть что-то женское.
Эти экзальтированные комплименты Саблин произнес со смеющимися глазами и милой восторженностью, что придавало льстивым уверениям характер дружеской шутки. Коробейников улыбался, принимал комплименты, не тяготясь ими, соглашаясь с игровой манерой, в которой проходили их отношения с Саблиным.
– Если два таких человека узнают друг друга в толпе, они не разлучаются больше. Наша дружба, Мишель, задумана на небесах…
Коробейникова забавляла эта игра в аристократизм, в которой было нечто беззащитное и милое. Забавляло лукавство обольщения, которым наивно пользовался Саблин, боясь потерять их недавнюю и еще непрочную дружбу. Казалась забавной манера Саблина одеваться в особый, зауженный в талии пиджак, похожий на старинный камзол, носить рубашку с кружевами на груди, напоминавшими жабо, выставлять из нагрудного кармана угол платка, окаймленного нежными кружавчиками. Этими нехитрыми приемами Саблин старался выделиться из монолитной массы, тяготясь ее слепым и угрюмым однообразием, страшась, что она нахлынет на него и утянет обратно в свою неразличимую глубину.
– Я чувствую, как вы создали вокруг себя среду, в которой вам хорошо и которую вы, как коллекционер и эстет, собираете по крупицам. Хочу занять, пусть самое скромное, место в вашей коллекции. Может быть, в своей будущей книге вы посвятите мне малый абзац. Буду счастлив, если послужу прототипом для самого незначительного персонажа…
Коробейников удивился проницательности Саблина, угадавшего в нем пытливого наблюдателя, собирателя человеческих типов и жизненных ситуаций, дорожащего любой неординарностью, даже если она сомнительна с точки зрения этики, лишь бы обрести новый опыт, нырнуть в новую коллизию, подглядеть в мире еще одну сцену и краску, чтобы потом перенести их на лист бумаги.
И, как всегда во время общения с Саблиным, Коробейников испытал мгновенную тревогу. Зыбкость своей мнимой роли наблюдающего художника. Подозрение, что заблуждается относительно Саблина. Исследуя его, сам являлся объектом исследования. Эти благодушные комплиментарные шутки заключали в себе тревожащий смысл. Казалось, Саблин дразнил его гордыню, проверял такт, способность отличать искреннее проявление чувств от тончайшей игры и издевки. "Масонский кружок", где волею случая оказался Коробейников, странно и настойчиво напоминал о себе, то неожиданными откровениями Стремжинского, то внезапно подоспевшей помощью в деле архитектора Шмелева. И в этой случайности, открывшей ему доступ в "кружок", присутствовал Саблин, присутствовала его прелестная сестра, присутствовала неясная Коробейникову неслучайность.
– Вы обещали книжку для Елены. Она так настойчиво меня об этом просила, похоже, что она увлечена вами, Мишель. У нее щедрая душа, острый ум и неутоленное чувство жизни. Марк Солим, этот иудейский мудрец и политик, держит ее в доме, как держат красивую вазу. При гостях ставят в нее букет роз, а гости уходят – сливают в нее чайные опивки. Кстати, Елена была первой обнаженной женщиной, которую я лицезрел. В детстве мы лежали в одной ванне, и я помню сверкающую эмаль, блестящую прозрачную воду, и сестру, вытянувшую в мою сторону свои розовые ноги, ее смеющееся, в каплях, лицо. Давайте книгу, Мишель, чтобы я не забыл…
Передавая Саблину книгу, Коробейников уловил в словах Саблина тончайшее сладострастие. Нечто мучительное и больное, притаившееся в глубине души этого красивого, одаренного человека, играющего непрерывную увлекательную игру.
Саблин заметил тень, промелькнувшую на лице Коробейникова. Рассмеялся, держа в руке книгу:
– В училище к нам приходил балетмейстер из Большого театра, чуть ли не ученик Петипа. Давал курсантам уроки танца. Когда я бывал дома, я репетировал с Еленой мазурку. Подхватывал ее за талию, и мы кружились в нашей огромной солнечной комнате с видом на Тверской бульвар…
Саблин вдруг пробежал несколько шагов вперед. Ловко изогнулся, подпрыгнул, ударяя в воздухе ногой о ногу, в долгом повороте делая несколько танцевальных фигур. С поклоном поцеловал книгу, как если бы это была рука танцующей мазурку дамы. Прохожие оборачивались, а он счастливо смеялся, радуясь своей шалости, силе и ловкости своего ладного тела, приглашая Коробейникова вместе с ним потешиться над изумленными обывателями.
18
Старый доходный дом на Малой Бронной был похож на неряшливый огромный термитник, узкий, высокий, с грязными окнами и темными подворотнями, с гулкими подъездами, в которых пахло щами, канализацией, кошками.
Квартира, куда без звонка, в незапертую дверь, вошли Коробейников и Саблин, была подобна пещере, высоченная, озаренная багровым светом, полная угарного, витавшего у потолка дыма, под зыбкими слоями которого двигалась, терлась о мебель и стены, гудела, шелестела толпа. Пьяно и обморочно кружили по комнате странные персонажи в поношенной одежде, с немытыми волосами, испитыми голубоватыми лицами, на которых вспыхивали безумные глаза, растворялись в болезненном хохоте рты. Все это напоминало палату умалишенных, где каждый был сам по себе, развлекался как мог, впадал в забытье, разговаривал утробным голосом, закатывая голубые белки, сомнамбулически читал странные, бог весть кем сочиненные стихи. Стол был заставлен бутылками, блюдами с недоеденными салатами. И среди этих затуманенных и размытых предметов выделялся рабочий верстак, банки с краской, миски с размоченными и разжеванными газетами, и на верстаке – яркие, необыкновенно живые, устрашающе цветастые маски, слепленные из папье-маше и раскрашенные хозяином дома, художником-шизофреником Коком.
Оказавшись в этой первобытной пещере, куда сошлись и слетелись на шабаш колдуны и ведьмы, испуская едкие удушающие запахи, издавая звериные и птичьи крики, дразня друг друга амулетами из речных раковин, раскрашенных перьев, высушенных мышиных лапок, Коробейников мгновенно опьянел. Слегка потерял рассудок, подпав под воздействие колдовских чар.
– Уймитесь!.. А ну, тишина!.. Кто пикнет, вырву язык!.. Папочка к чтению приступает!.. – Этот визгливый крик издала молодая круглолицая женщина с белой, бурно дышащей шеей, рыжими глазами неистовой кошки, с пуком волос, который мотался у нее на затылке, когда она бросалась во все стороны, цапая когтями соседей, заставляя их замолчать. Ее называли "Дщерь", ибо она почитала себя духовной дочерью инфернального писателя Малеева, "Учителя Тьмы", кочующего по московским богемным домам.
Толпа гостей расступилась, и на середину комнаты вынесли огромное старое кресло с продавленным седалищем, высокой готической спинкой, напоминавшее трон средневекового короля. В это кресло удобно уселся толстеньким упитанным задом улыбчивый человечек в поношенном пиджаке и нечистой рубашке, ласково озирая обступивших гостей. В его руках оказалась школьная тетрадка, исписанная каллиграфическим почерком. Розовые губки Малеева шевелились, словно толстенькие, поедающие лист гусеницы. Глазки хитро и медоточиво блестели, с удовольствием оглядывая почитателей, как если бы те были пищей.
– Папочка, начинай читать свою восхитительную гадость, свою светоносную мерзость!.. Поведи нас за собой в адову бездну! – восторженно воскликнула Дщерь, обнимая Малеева худой рукой с голубыми загнутыми когтями, жадно и мокро целуя в шевелящиеся губы. Тот легонько пнул назойливую ведьму. Та с урчанием, изгибая бедра, отскочила, потирая ушибленную ногу. Встала рядом с Коробейниковым, и тот почувствовал исходящий от нее мускусный звериный запах.
«Федор Федорович, отставной майор Советской Армии, и Леонида Леонидовна, бухгалтер мукомольного комбината, вскрыли заиндевелую дверь морга и остановились у оцинкованного стола, где под синей лампочкой, обнаженная, с выпуклым животом, лежала умершая роженица…»– Малеев зачитал из тетрадки первый абзац и оглядел слушателей, довольный произведенным впечатлением. На одних лицах застыли жуткие улыбки ожидания. На других отразился вожделенный страх. Кто-то тихо вздохнул, кто-то осенил себя крестным знамением, начиная его от пупка ко лбу и слева направо.
– Все говорят: "Россия – Богородица", а она – Дьявородица. Папочка славит приход Антихриста. – Дщерь выдохнула в ухо Коробейникова струю едких звериных запахов.
Малеев продолжил чтение:
"Живот у роженицы был твердый, синий, с продольной полосой. Рыжеватый лобок был в инее. На голой стопе чернильным карандашом был начертан номер "6". На закрытых глазах лежали пятаки. «Комсомолкой была», – произнес Федор Федорович, снял с глаз пятаки и медленно, сочно их облизал… Леонида Леонидовна стряхнула с живота покойницы синеватую изморозь. Выковыряла из пупка ледяную крошку. «Не уберегла себя, красавица. Не стала пить настой пустырника». Федор Федорович достал из-за голенища сапожный нож. С прищуром примерился и провел лезвием по животу, от пупка к лобку, делая твердый хрустящий надрез. Аккуратно, как режут хлеб, сделал еще два надреза, перпендикулярно к первому. Стал растворять живот, отматывая в обе стороны рулончики сала с красными прожилками. В животе, похожий на замороженную курицу, твердый, льдистый, открылся младенец. Он улыбался…"
– Папочка – великий богоборец. Он к Богу через богохульство идет. Он в аду свой рай отыскал. Он в ад опустился и там Христа поджидает. Его в аду первым Христос обрящет. В России Бог опрокинутый. В аду вниз головой висит. – Дщерь бормотала, болезненно изгибалась в талии, мотала пучком волос. По лицу пробегала мучительная мелкая судорога. В ней билась неутолимая страсть. В ее теле не умещалась иная, нечеловеческая сущность. Рвалась наружу, и казалось, она раздерет на себе одежды, обнажит худые голые плечи, костлявые бедра, вся покроется шерстью, падет на четыре лапы и, мяукая, ссыпая с загривка искры, умчится, размахивая длинным полосатым хвостом.
«Гришенька, недоросль ненаглядный», – произнес Федор Федорович и сапожным ножом стал выковыривать из мерзлого лона заледенелый эмбрион, брызгая красными кристалликами льда, выдирая его, как выдирают из ледяного целлофана застывшую курицу. Вывалил на ладонь, синеватый, слепой комок с улыбающимся лягушачьим ртом. Соскабливал мерзлые пленки, соскребал розовый иней. Очистив, посадил эмбрион на оцинкованный стол, и тот послушно сидел, скрючив ручки, набычив толстый лобик, выпучив прикрытые веками глазки…"
Малеев держал перед собой дрожащую тетрадь. Губы его неустанно шевелились, словно две упитанные гусеницы выедали капустный лист. По лицу блуждала очарованная улыбка, и он, взирая на огромную, во всю стену, голубую картину, нарисованную художником Коком, куда-то плыл в вожделенных потоках.
– Большевики для русского человека святые врата доской забили и красноармейца со штыком поставили, а русский человек к Богу не через святые врата, а через черный ход доберется. "Мы свой, мы новый ад построим, кто был святым, тот будет в нем…" – Дщерь изнемогала от томительной муки и сладости, внимая своему кумиру и возлюбленному. Плыла вместе с ним в лазурных потоках огромной картины, где в золотых отражениях качались мужские половые органы, похожие на возбужденных морских коньков, женские лобки, напоминавшие остроносые рыбьи косяки. Гениталии разных цветов и размеров, как фантастические рыбины, впивались и поедали друг друга.
«Хочу строганинки отведать…» – торопила Федора Федоровича нетерпеливая Леонида Леонидовна. Федор Федорович ухватил эмбрион за головку и сапожным ножом стал стесывать младенцу ручки и ребрышки. Нежные лепестки, мерцая льдинками, тонко изгибались, ложились на стол розоватыми стружками, и пахло от них замороженной осетриной…"
Дщерь издала истошный вопль. Кинулась к Малееву. Рухнула перед ним на пол, обнимая его стоптанные неопрятные туфли. Ловила, целовала, сотрясалась гибким, неутолимо страдающим телом. Малеев улыбался, бил ее башмаками в лицо, негромко повторяя: "Дщерь духовная, девка кухонная…" Из разбитого носа у нее текла струйка крови, а из губ, из переполненного рта выступала желтоватая пена.
Ее унесли. Гениального чтеца и писателя подняли из кресла, увлекли в дальний угол, где он вступил в беседу с приезжим зороастрийцем, подносившим к зажигалке свой пропитанный нефтью платок.
Коробейников приблизился к деревянному, грубо сколоченному верстаку, на котором красовались размалеванные маски. Верстак, со своими перекладинами и винтами, напоминал гильотину, а маски были похожи на отрубленные, поставленные в ряд головы. Головы были живые, пучили страшенные глаза, оттопыривали малиновые губища, топорщили черные тараканьи усы, блестели рыжими кудрями, сооруженными из медной терки. Эти маски лепились из мокрой газетной бумаги, покрывались белилами, по-язычески ярко раскрашивались, создавая ощущения стоцветного ужаса. Здесь была пугающая маска солдата-усача с тупым выражением пропитого лица. Голова деревенской дуры Глафиры, дебелой, бурачно-красной, со слюнявыми, расцелованными до десен губами. Жутковатая башка рыцаря Родригеса, высоченная, с кривым носом и пышными, из кроличьего меха, бровями. Нарядно-отвратительной выглядела Смерть – костистый короб с глазницами, весь разукрашенный нежными лазоревыми цветами. Тут была маска Ярилы-Солнца, оранжевая и круглая, как подсолнух. Маска Козла, похожая на черта, с приклеенной к подбородку мочалкой. Все эти аляповатые, живописные чудовища, яркие и пугающие, предназначались для игрищ и волхвований, для ночных вылазок на московские улицы, где ряженые, закутанные в шали и балахоны, с чудовищными размалеванными головами, должны были наводить ужас на запоздалых прохожих.
Тут же, у верстака, находились создатели масок. Художник Кок, тощий, с вытянутым идиотическим лицом, золотым хохолком на макушке, с рыжеватым язычком бороды и изумленно поднятыми золотистыми бровками, под которыми сверкали хохочущие синие глазки. В своей стеганой, сшитой из цветных лоскутков безрукавке, с вытянутой тонкой шеей, на которой подрагивал остренький чуткий кадык, он напоминал нахохленного петушка. Стоял на тонких ногах, приподнимался на цыпочки, похлопывал себя по бокам тощими руками, словно собирался закукарекать.
Напротив него стоял второй художник, Вас, широкоплечий, с круглым лицом и маленьким сплющенным носом, чернявый, мягкий в движениях, с сонными ленивыми глазами, которые вдруг округлялись, становились большими и пылкими, если взгляд его падал на женщину. Он был облачен в малиновую шелковую косоворотку, осторожно сжимал и разжимал кулаки, как если бы прятал и вновь выпускал острые когти. Был похож на большого откормленного кота, дремлющего в тепле, готового мигом вскочить, страстно кинуться на добычу.
Оба художника выдавали себя за шизофреников, стояли на учете в психдиспансере, что давало им право нигде не работать, числиться инвалидами, получать небольшую пенсию. Раз в год они проходили комиссии, подтверждавшие их болезнь. Тщательно готовились к обследованию, изучали учебники по психиатрии, имитировали мании и бреды, вводя в заблуждение докторов. Однако эти опасные упражнения постепенно сказывались на их психике. Художники вживались в свое сумасшествие, прятались в нем от участковых, военкомов, домоуправов, всевозможных инспекторов и блюстителей, отвоевывая себе свободу умалишенных, независимость параноиков, раскрепощенное, бескорыстное творчество, которое в любой момент могло привести их в психушку.
Сейчас они готовились к магическому действу, в котором пытались, с помощью лингвистических знаний о праязыке, путем непрерывного повторения какого-либо слова или созвучия, прорваться сквозь обусловленность тварного мира к Абсолюту.
– Бычья кровь… – начал Кок, скосив головку, нацелив острый клювик, подергивая золотым хохолком, – бычья кровь, бычья кровь, бычья кровь…
– Бочаров, – отозвался Вас, раздвинув кошачий рот, показывая крепкие белые клыки. – Бочаров, Бочаров, Бочаров…
– Вы чего? – по-птичьи подхватил его причитания Кок, напрягаясь, долбя в одно место, продалбливая лунку сквозь трехмерность познаваемого мира в темную глубину, где вдруг влажно и жутко плеснет чернотой безразмерная бездна. – Вы чего? Вы чего? Вы чего?
– Вечерок, вечерок, вечерок, – частил Вас, производя колебания, расшатывая незыблемые опоры сознания, которое начинало вибрировать, разрушалось, а в него, как отбойный молоток, вонзалось многократно повторяемое слово, теряя свой смысл, выколупливаясь из кирпичиков мироздания, открывая разуму путь в бездну.
– Чирокко, чирокко, чирокко… – Кок умело поворачивал режущий инструмент, продолжая протачивать сферу разумного, выбрав на этой сфере одно отдельное слово, лишая его частыми повторениями смысла, погружаясь в бессмыслие, проходя один за другим лежащие под этим словом слои. Туда, откуда ударит чернильный фонтан сумасшествия, и разум, соприкоснувшись с Абсолютом, умрет.
– Ро-ко-ко, ро-ко-ко, ро-ко-ко… – вторил Вас, мучительно округлив глаза, с капельками болезненного пота, похожий на неистового бурильщика, погружающего бур в нефтяной пласт.
– Ко-ко-ро, ко-ко-ро, ко-ко-ро… – Кок надрывался в непосильной работе, золотой хохолок потемнел от пота, на тощей шее натянулась синяя жила, и казалось, он может лопнуть, порваться, превратиться в кучу жил и костей.
Коробейников с болезненной неприязнью прислушивался к этому стрекоту, щебету, скрежету, которые, подобно скрипу ножа но сковородке, травмировали психику, оставляя на ней множество одинаковых тонких царапин. Постепенно раздражение переходило в болезненное опьянение, странное головокружение, словно в мозг вонзили тонкую трубочку и выпивали слой за слоем, как жидкий коктейль. Мозга становилось все меньше, и под сводами опустевшего черепа начинали плавать зыбкие пьянящие туманы. Вместе с тонкой отточенной трубочкой он погружался в глубь самого себя, проходя слои, из которых состояло его сознание. Это были слои "советского", красные, словно спрессованный кумач. Слои "православного", в которых присутствовало золотое и белое, как Успенский собор в Кремле. Слои "крестьянские", белесые, словно сухие снопы, и смугло-коричневые, как венцы в деревенской стене. И под этими преодоленными слоями открывалось нечто первобытное, живое и сочное, зелено-голубое и косматое, как мхи и лишайники, водоросли и речные заводи – "языческое", до которого дотянулось его раскрепощенное "я".
– Волга… – Кок вбросил новое слово, покинув прежнюю, пробуравленную скважину, в которой обломился израсходованный, обессмысленный звук, как обламывается сверло, так и не достигнув вожделенного Абсолюта. – Волга, Волга, Волга…
– Влага, влага… – вцепился в подброшенное звукосочетание Вас, разминая его, как мнут и месят тесто, лишая внутренней кристаллической твердости, превращая в тягучее бесформенное вещество.
– Валгала… – переиначил слово Кок, сообщая ему мифологическую глубину, погружая в эту глубину тончайший щуп, отыскивая на дне самое непрочное и хрупкое место, сквозь которое можно досверлиться до бесконечности.
Коробейников чувствовал, как их безумие передается ему. Его мозг превращался в разноцветный студень, в котором разжиженно перемещаются видения и образы, словно в колбе, где, не смешиваясь, циркулируют подсвеченные глицерин и спирт, обретая очертания пузырей, грибов и медуз. Он уплывал от себя самого, погружаясь в обезличенное, ему не принадлежащее безумие, где открывалась умопомрачительная красота, абстрактная истина, изначальная внеземная идея, из которых усилиями творцов и художников извлекались обедненные земные слова и формы. Теперь же, словно жидкое стекло, он тянулся к далекой горловине, где что-то, пленительное и необъятное, влекло к себе и откуда не было возврата.
– Валгала, валгала… – как иволга, пел Кок, дрожа зобиком, трепеща цветными лоскутьями безрукавки.
– Влагалище, – эхом отозвался Вас, набухая под малиновой рубахой, как кот, раздувающий шерсть.
– Голенище… – ухнул Кок, превращаясь из иволги в филина.
– Нищий… – отозвался Вас, беря в рот одно слово, а выпуская другое, вслушиваясь, как убегает от него слово-оборотень. – Щи, – вдруг вякнул он и захохотал здоровым смехом веселящегося человека, которому наскучило корчить сумасшедшего. Углядел кошачьими глазами проходившую мимо художницу, облапил ее, стал целовать, а она отбивалась:
– Ну, Вас, ну пусти… Котяра проклятый…
Кок мелко посмеивался, дрожа сухим кадычком, приговаривая:
– Котяра и есть…
Некоторое время в комнате совершалось ровное вязкое движение, напоминавшее нерестилище, где люди терлись один, о другого, раздавались внезапные всплески, взлетала похожая на плавник рука, сверкало похожее на чешую украшение. Внезапно возвысил голос чернявый, цыганистый человек, с фиолетовой бородой, чернильными навыкате глазами, серебряной серьгой в розовом ухе, выступавшем из-под сальных кудрей.
– Граждане, прошу внимания!.. Ведунья Наталья будет сейчас летать!.. Ей удалось победить гравитацию!.. Два месяца она была на диете и сбросила шесть килограмм!.. Прошу освободить пространство!.. У кого есть ключи, часы и другие металлические предметы, просьба вынуть их из карманов и вынести в соседнюю комнату!.. – В этих крикливых, настырных призывах Коробейникову почудилось нечто от провинциального цирка, где готовился номер факира, под цыганской внешностью которого скрывался обычный шарлатан. Отступая к стене, освобождая пустое пространство истоптанного старого паркета, роясь в кармане, где звякнули дверные ключи и денежная мелочь, он приготовился к аттракциону, которым тешили себя доморощенные ведьмы и маги.
Середина комнаты очистилась. Толпа тесно прижалась к стенам. Высоко под потолком мутно желтел в табачном дыму светильник. На середину комнаты вышла босая, очень худая женщина, облаченная в полупрозрачную тунику, сквозь которую проглядывали маленькие девичьи груди, хрупкие ключицы, впалый живот с углубленьем пупка и рельефные, обтянутые кожей тазовые кости. На ней не было обуви, видимо, для того, чтобы не увеличивать вес. По той же причине она была пострижена наголо, ее розоватый череп выглядел трогательно, беззащитно, как у пациентки из инфекционной палаты. Глаза ее были прикрыты веками, словно она спала. Своей худобой и легкостью, прозрачностью одежд и грациозной пластикой она напоминала балерину из "Спящей царевны". И казалось, вот-вот страстно и нежно зазвучит адажио.
– Просьба всем присутствующим помогать Наталье взлететь! Медитируйте, сообщайте ей стартовый импульс! Берите ее гравитацию на себя! Верьте в возможность чуда! – Кудрявый факир с серьгой приседал, сгребая руками невидимые потоки энергий, устремляя их ввысь, к потолку, где светильник был похож на мутную осеннюю луну, под которой во мгле летают невесомые ведьмы. – Принцип полета очень прост. Биополе человека складывается с электромагнитными полями Земли, образуя параллелограмм, где сила гравитации уступает подъемной силе! – Факир раздражал Коробейникова своим упрощенным стремлением объяснить колдовское чудо научной теорией, которая сама по себе развенчивала чудо, превращая волшебное действо в физический эксперимент. – Прошу включить космическую музыку. Она способствует возникновению невесомости…
Из обшарпанного кассетника вдруг раздался одинокий, дребезжащий, тоскливый звук, словно запульсировала и задрожала одна-единственная, натянутая на доску струна, испуская печальное, больное стенание. Это был звук осенних болот, тягучих ночных туманов, свистящих гнилых камышей, над которыми в призрачном свете реяли бессчетные призрачные твари, несметные духи грустной луны, потерявшие плоть, сиротливо гонимые в пустом поднебесье. И, слушая эту одинокую больную гармонику, Коробейников испытал знакомую сладкую боль, сиротство неприкаянной, безымянной души, заключенной в бренную плоть, откуда зовут ее ввысь поднебесные заунывные звуки.
Женщина подняла голову, раскрыла веки, и все увидели на бледном изможденном лице огромные, темно-синие, лихорадочно блестящие глаза, в которых была неодолимая воля, молитвенная вера и страсть. Она воздела худые руки, сложила заостренно ладони, словно собиралась рассекать над собой плотный воздух. Привстала на носки, упираясь гибкими пальцами в растресканный паркет. Потянулась, утончилась, задрожала от напряжения, силясь превратить соприкосновение с полом в малую точку. По ее телу побежали мелкие судороги, от приподнятых пяток, по икрам, бедрам, впалому животу, худым хрупким ребрам, и выше, вдоль тонких жилистых рук. Судороги сотрясали ее, ввинчивали в воздух, как веретено. Она мучительно боролась с землей, порывала с ней, одолевала ее непомерную тяжесть, стремилась оттолкнуться, остро вонзиться ввысь. Земля не пускала, угрюмо тянула вниз, навешивала на ее хрупкое тело непосильные вериги, неподъемные жернова, громадные валуны, затягивая в каменную непроглядную тьму. Женщина не сдавалась, тянулась ввысь, как растение, направляя стебель зыбкого тела навстречу невидимому лучу, что звал ее в небеса.
Коробейников, оставаясь недвижным, стремился к ней, помогал ее взлету, отрывал от паркета ее голые пальцы, молился, направляя на нее жаркий страстный порыв. Его заостренная умоляющая мысль, ставшее огромным сердце превратились в двигатель, который помогал женщине взлететь. Бренная, отягощенная плоть тянула вниз. Грехи, привязанность к земным наслаждениям, ожесточенный и дерзкий разум не пускали ввысь. Но душа, услышав печальный звук одинокой струны, откликаясь на музыку сфер, хотела взлететь туда, где была его родина, где реяли родовые духи, гуманно мелькали родные, полузабытые лица, звали к себе, и он, порывая с землей, желал оказаться среди их прозрачного, невесомого сонмища.
И все, кто стоял вокруг, преобразились, перестали ерничать и смеяться, молились, отдавали свои силы, веря, что женщина утратит последние остатки телесности и в прозрачном луче взмоет к потолку, к желтому, как луна, светильнику, уйдет сквозь него в бескрайний простор небес.
Женщина вдруг опала, сникла, словно соскользнула с тончайшей спицы. Бессильно опустилась на пол, уронив безвольные руки. Глаза, еще секунду назад огромные, темно-синие, выпукло-блестящие, потухли, запали, обмелели, будто из них вытекла живая влага, и женщина стала похожа на сухую мертвую бабочку с оборванными, пыльными крыльями. Музыка смолкла.
– Кто-то нам сильно мешает! – рассерженно закричал чернобородый факир, гневно тряся в ухе серебряной серьгой. – Среди нас находится вредный колдун! Мешает образованию биополей!.. Перестань мешать, сатана, иначе сокрушу тебя встречным ударом!.. Заговариваю тебя, устраняю, отключаю твое биополе! – обращался факир к невидимому врагу, вращая перед толпой руками, словно вычерпывал из комнаты злую энергию, выплескивал горстями в окно. – Совершаем вторую попытку!.. Поможем Наталье!.. Думаем все о небесном!.. О рублевской "Троице"… О Гималаях… О Юрии Гагарине…
Снова заиграла музыка, заунывная, печально-тягучая, словно жук излетал из нагретых солнцем камней в рыжей безводной пустыне, над которой несется солнечный прах истлевших библейских костей.
Женщина ожила. Поднялась в полупрозрачном облачении, в котором слабо сквозило хрупкое тело. Потопталась гибкими пальцами по паркету, как балерина на пуантах. Воздела руки, сделав несколько волнообразных движений, щупая воздух, собираясь взмахнуть и излететь. Вытянулась по лучу, упираясь стопами в слабое зеркальце, от которого вверх, туманно и призрачно восходил столп света, пропадая в стекле плафона. Ее тело превратилось в дрожащую тетиву, трепетало, вздрагивало. Вступило в страшную неравную схватку с земной гравитацией, планетарной угрюмой мощью. Уповало на чудо, на высшую волю, которая вырвет ее из кромешного бытия, где властвует смерть, господствует ограниченное неверное знание, примет ее на небо.
Коробейников молился, глядя на хрупкую танцовщицу. О том, чтобы совершилось чудо и их обоих заметили свыше. Услышали их искренний страстный зов. Освободили от гравитации смерти, от бессчетных земных могил, утягивающих в свою глубину. Живыми, не познавшими тленья, взяли на небо. Его умоляющая, верящая в чудо душа взывала к Господу, чтобы тот на мгновенье сместил непреложные земные законы, раскрыл беспощадный волчий капкан, в который уловлена жизнь, и он, утратив вес и вещественность, прозрачный для света, не отбрасывая тени, вознесся на небо.
Вокруг все молились, как в храме. Эта коллективная жаркая мольба помещала женщину в едва заметное серебристое облако. Словно вокруг нее распадались молекулы воздуха, создавалось иное, не подвластное тяготению вещество, копились неведомые неземные энергии. Вот-вот из-под ног ударит пышный огонь, толкнет ввысь, к законченному лепному потолку, к замутненному плафону, утянет сквозь этажи и железную кровлю, в дымное московское небо, и женщина, удаляясь, сбрасывая серебристое облако, растает, словно звезда.