Текст книги "Надпись"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Среди моряков экипажа, обремененных круглосуточной бесконечной работой – прокладывают маршруты на карте, слушают дно океана, регулируют обороты винтов, выпекают хлеб, драят до блеска поручни и ручки кают, заглядывают в душную глубину контейнеров, где притаились ракеты, – среди трудолюбивых, понятных мне моряков, опекающих мое огромное тело, присутствует человек, загадочный для меня и неясный. Писатель, командированный на флот, чтобы принять участие в стрельбах и потом описать учебное сражение на море. Поведать людям, не знавшим никогда океан, как корабли и подводные лодки проведут скоротечный ядерный бой, уничтожая авианосец противника. Я наблюдаю писателя, который не захвачен корабельной работой и существует отдельно. Созерцает сияющие туманы моря. Обходит стороной матросов, драящих палубу. Ненадолго заглянет в командирскую рубку, прислушиваясь к незнакомым командам. Выйдет на мостик сигнальщика и стоит, обдуваемый ветром, рядом с железной стенкой, на которой красной краской начертаны контуры вражеских кораблей, самолетов. Или же бродит по моим нескончаемым железным коридорам, останавливаясь перед стальными дверями, словно за ними притаилось его будущее, не решаясь войти. И я, обладающий даром провидения, играю с ним в странные игры.
Вот он толкает железную дверь, полагая, что за ней разместились акустики, слушают в наушники море, следят за млечным, бегущим по экрану лучом. Но вместо этого на него вдруг пахнет сладким дымом афганских предгорий, он идет вдоль глинобитной стены, над которой виднеется дерево с красным урюком, свисает плетеная клетка и скачет лазурная птичка, пыль кишлака набита множеством овечьих копыт, с ребристым отпечатком прокатившего танка, и он шагает в своем, еще не случившемся будущем.
Или входит в дверь, за которой ожидает увидеть асбестовый кожух турбины, стеклянный блеск циферблатов, сияющий маслом металл. Но нога его погружается в зеленую жаркую жижу никарагуанских болот, в лицо ударяет душная ядовитая прель, качаются желтые водяные цветы, и хлюпающий впереди изнуренный солдат несет на плече избитый ствол миномета.
Эти видения пугают его. Он объясняет их галлюцинациями, вызванными обилием железа, действием электрических и магнитных полей, непрерывными вибрациями, бегущими по моему огромному телу. Писатель уходит в каюту и долго лежит, не понимая, кто присылает ему из будущего эти цветные слайды. Не знает, что это я, обладающий даром провидения, затеял с ним странную, увлекательную для меня игру.
Вот он стоит перед дверью, за которой в стальной квашне восходит тесто, дышит хлебная печь, матросы вытягивают из раскаленного зева горбатые смуглые буханки. Переступив железный порог, вдруг очутился на московской улице, где ревут свирепые толпы, топчут сорванный красный флаг, сбивают с помпезного фасада золоченую надпись. Отколотые буквы со звоном падают на заплеванный асфальт.
Входит в кают-компанию, где длинный, накрытый к обеду стол, картина с изображением Цусимской битвы. Но оказывается среди колючего мусора нелепой, рыхлой баррикады, по мокрому асфальту бежит бородач в казачьей папахе, с лампасами. Подстреленный невидимым снайпером, начинает падать, хватая руками воздух.
Ладонями своих ажурных антенн, изгибами стального огромного корпуса я вычерпываю из будущего отдельные видения и образы. Прикладываю их к векам писателя, как переводные картинки, и он воспринимает их, как сны наяву, как странные миражи, как особенности своей творческой незаурядной натуры.
Однажды, когда он переступил порог орудийной башни, ему, вместо винтовой, подымавшейся к орудию лестницы, открылось пространство церкви, тихое свечение лампад. В цветах, окруженный смиренной родней, стоит гроб, и в нем остроносый, с запавшими губами старик – он, писатель, на лице которого – облегчение от завершенной неразгаданной жизни.
Этот странный человек принял мою игру. Бродит по моим железным лабиринтам, как по лабиринтам своей будущей судьбы…
Входим в квадрат полигона. Адмирал наклонился над картой, сверяет направление ударов. Весь экипаж – на местах. Мой громадный короб мощно дрожит от рева турбин, от яростного полыхания топки. Страстно трепещет каждой стальной заклепкой, драгоценной клеммой прибора. Время утратило ленивый размытый ход, превратилось в заостренный вектор, нацелено в слепящую точку. Эта точка – смысл моего бытия, вершина моего назначения, ради которого сотворил меня Бог. Руками людей, построивших мое грозное тело, совершат свою работу. Я – божий ковчег, и имя мое – «Кара Господня».
Море туманное, в холодном металлическом блеске. Невидимый в облаках, разведя громадные крылья, летит ракетоносец, засекая в океане незримую цель. Крейсер, заостренный, в сиянии вод, идет параллельным курсом, оставляя за собой блестящую полосу. Лодка, узкая, словно игла, прокалывает море, скользит среди лучей и течений.
Время "Ч", Сомкнулись стрелки хронометра. Бомбардировщик сбросил ракету, отпустил от себя ее длинное тело, направил к горизонту. На подводной лодке за рубкой ртутно задымило. В молнии света прянуло острие, словно сорвался с тетивы черный зубец. Крейсер, задрав контейнер, окутался белой гарью, накрылся рыхлой дымной копной, и оттуда, ахнув, гася за собой струю света, умчалась ракета, отточенная, как стеклорез.
Мой черед. На палубе, в поднявшемся на дыбы сером цилиндре ярко вскипело. Задергались кинжальные лезвия синих шипящих огней. Словно ударило по корпусу громадной кувалдой. Огромный огненный шар прокатился по палубе, пропуская сквозь себя корабль. В пламени, исчезая, возникло на миг буравящее веретено и умчалось. Обжигающий запах горячей стали. Пороховое облако, сносимое ветром. Горячий ожог на палубе. Лысое, со сгоревшей краской железо.
Море кипит от взрывов. Полыхают пожары. Тонут разодранные в клочья траулеры. Цель поражена, авианосец врага уничтожен. Самолет разведки кружит над районом, фотографирует с воздуха пораженные мишени.
Море успокаивается. На огромном пространстве всплывают белобокие, оглушенные взрывом рыбы. Под удар попало идущее на нерест стадо горбуши.
Опустошенный, усталый, возвращаюсь в базу…"
25
Коробейников, еще оглушенный грохотом взрывов, гулом корабельного железа, ошеломленный гигантским чертежом военных учений, на несколько дней, перед отлетом в Москву, поселился в прибрежной избушке. Над замшелой крышей нависли разноцветные осенние сопки. В бревенчатые стены плескалась волна океана. На кольях торчали рыбьи скелеты, висели круглые, из бутылочного стекла, поплавки, принесенные из океана приливом. В избушке проживал легкомысленный русский странник Федор, рыбак и охотник, вольный скиталец и бессребреный бражник. Не Докучал Коробейникову, занятый промыслом, копчением рыбы, доживая в избушке последние недели, присматриваясь веселыми хмельными глазами к туманным пространствам, словно примеривался, куда податься по необъятной стране – на горные озера Тувы, или на Туркменский канал в Каракумах, или на молдавские виноградники, где станет босыми, малиновыми ногами танцевать в деревянной давильне, выбрызгивая из-под пяток черно-красный сок. Федор ссудил Коробейникову большие резиновые сапоги, отпустил его вдоль кромки океана, далеко и стеклянно блестевшей под тихим безветренным небом, с хрупким прозрачным перышком пограничной наблюдательной вышки.
Он шагал по отливу, среди вялых колебаний воды, мерцающих далей, дуновений прохладного ветра. Его сотрясенная душа, взвинченный разум постепенно входили в согласие с таинственными синусоидами, в которых плавно переливалась природа – текли и волновались воды, опадали леса, скользил по океану далекий туманный луч. Его сердце откликалось на плеск волны, лизнувшей заблестевший камень. Он чувствовал запах рыжей водоросли, истлевавшей па песке. Глаз замечал упавший под ноги красный осенний лист, рядом с которым наступила его нога. В отпечаток подошвы медленно натекала вода, и по отмели тянулась слюдяная цепочка следов.
Ему казалось, что ветер легонько подталкивает его к какой-то близкой невидимой цели. Волны подсказывают, куда он должен идти. Далекое, серебряное перо, лежащее на океане, сулило таинственную встречу. Он думал о романе, но не рассудком, а бессознательным созерцанием, как думают о неподвижном, необъятном, стоящем над головой облаке.
Океан отступал, и на отливе обнажались мокрые камни, покрытые водорослями, рыжие, зеленые, красные, остро пахнущие, хрустящие под ногами. Лежали фиолетовые раковины, сочились ручьи, бежали врассыпную мелкие бесцветные крабы.
Океан у берега странно волновался, подергивался слабыми, пробегавшими в глубине судорогами. Натягивался, словно был переполнен невидимой жизнью, которой было тесно в воде. Иногда пролегал мягкий выпуклый след, будто пролетала глубинная торпеда, и все вновь успокаивалось. Коробейников не понимал, чем объяснялась упругость воды, ее глубинное трясение. Лишь чувствовал напряжение, незримый напор, живое поле, которое слабо сотрясало воздух, рябило свет и на которое испуганно откликалась душа.
Внезапно из-под ног ударил всплеск, сверкнула зеркальная вспышка. В ней возникла зубастая рыбья башка, круглый зеленый глаз. Рыбина шарахнулась, ушла, виляя хвостом. Он забрел в сапогах поглубже. Несколько темных теней прянуло от него веером, и на поверхности возникли колыхания.
Он шел, и с каждым шагом рыб становилось больше. Шарахались, утыкались в камни, сталкивались с другими рыбинами. Океан у берега светился, отливал синевой толкавшихся рыб, закипал бурунами, в которых извивались мощные рыбьи тела, взбухала горбатая черно-зеленая спина, шлепал розовый хвост. Вода была набита рыбой, лопалась, переполненная могучей жизнью, едва сдерживала ее молчаливый напор.
С горы сбегала мелкая речка, бурлила в глинистом устье, поблескивала высоко по склону. И Коробейников понял, что оказался там, где пресная вода вливается в рассол океана и где сгрудилось стадо горбуши, приплывшей на нерест. Проталкивается по мелководью к устью, которое шипит и пенится от рыбьих плавников и хвостов.
Было чудесно оказаться среди несметного множества жизней, у безлюдных багряных сопок, на краю океана, где высокое небо положило на воды отсвет, словно божественное знамение.
Он боялся шагнуть, чтобы не наступить на скользкую спину. Увидев близкую тень, окунал в воду руки, чувствуя холодное, мощное скольжение. Был в гигантском скоплении жизней. Отделен от молчаливых морских существ и связан с ними безымянным напором, который привел косяк горбуши из необъятных океанских глубин к устью маленькой речки. Как и его, Коробейникова, привел из отдаленного огромного города к этим осенним кручам на краю земли.
Голова его сладко кружилась. Высокий отсвет лежал на океане. У ног скользили темные тени, не замечая его; словно и он был рыбой. Приплыл вместе с ними из океанских глубин, повинуясь вращению Земли, ветрам и течениям, магнитным полям и лунным затмениям. Одна и та же божественная воля привела их сюда. Одна и та же, разлитая во Вселенной жизнь, наполняла их мускулы, кровь, вращала в орбитах глаза, мучительно и сладко давила изнутри, подвигая к бурлящему устью речки. Звала вверх, на гору, где в зарослях мерцала вода.
Он приблизился к устью, где пресноводная речка соскальзывала с кручи, вторгалась в океанский рассол, и место их встречи кипело, шелестело, бурлило. В бурунах взлетала костяная, блистающая доспехом рыбья башка, круглился сине-золотой, страстный глаз, хлестал раздвоенный слизистый хвост. Вдоль речки, на мокрой глине, стояли большие чайки, толстые, отяжелевшие, приспустив серые крылья, приоткрыв загнутые желтые клювы. Глина была в белых кляксах помета. На берегу были разбросаны исклеванные рыбьи тела, у которых отсутствовали спины, бока, хвосты, из розового мяса выступали голые позвонки и кости. Обожравшиеся птицы зло смотрели на скользящие в потоке голубоватые тени, не в силах двинуться. Упирали в скользкую глину перепончатые оранжевые лапы, свесив между ними неопрятные толстые животы. Лишь одна чайка стояла у самой воды, наблюдала стремящихся мимо нее огромных рыбин. Время от времени била клювом в глаз, выхватывая с корнем рыбье око. Держала в костяных щипцах стеклянную, желто-синюю бусину, не торопясь проглотить. Ослепленная рыба продолжала плыть. Из пустой глазницы за ней тянулись красные волокна, вода вокруг головы была мутной и розовой.
Это зрелище ужаснуло Коробейникова. Он ощутил слепящий удар в глаз, вспышку боли, ломоту в черепе, словно птичий клюв проник в глазное яблоко и вырвал его с корнем. Одна и та же жизнь, воплощенная в рыбе, в человеке и птице, мучила и истребляла себя. Не узнавала себя в другом. Существовала за счет самоистребления. Была невозможна без боли, без мучительной смерти. Была пронизана силовыми линиями мира, острыми клювами, гарпунами ракет, молниями боли и смерти, пронося среди них свою божественную, непосильную для разума загадку. Коробейников, обремененный своим неясным замыслом, словно сгустком неоплодотворенной икры, был рыбой с пустой окровавленной глазницей, толкаемый этим роковым замыслом к своей собственной смерти. Его всевидящее, восхищенное миром око было вырвано и слепо блестело в клюве страшной гарпии, а он сам, в кровавых волокнах, продолжал стремиться вверх, на гору, охваченный ужасом смерти, паникой не успеть и погибнуть раньше, чем замысел его воплотится.
Он шел вверх по гремучему ручью, и у него под ногами то и дело вздувались рыбьи горбы, хлюпали жабры, туго плескали хвосты. Рыбы, изнемогая, стремились вверх по камням, одолевая гравитацию, возносясь над уровнем моря, к вершине горы. Покидали свою морскую стихию, словно там, на поднебесной высоте, сотворялось мистическое действо, приносилась вселенская жертва, совершалась задуманная божеством мистерия, в которую была вовлечена жизнь. Действовал загадочный закон, не позволявший погаснуть Вселенной, расплыться в бесконечную однообразную туманность, в которой рассосутся спирали галактик, растворятся сгустки звезд и планет, но вечно вскипают протуберанцы и взрывы. Побеждают унылую энтропию, тусклую ординарность и пошлость, унылое смирение. Закон продолжения жизни через жертву и смерть.
Коробейников чувствовал, как в страшном напряжении колотятся рыбьи сердца, страстно хлопают жабры, плавники цепляются за камни, противодействуя падающей к океану воде. Речка срывала за собой рыбин, сволакивала вниз, откуда они снова в страстном упорстве двигались вверх по горе.
В мелкой заводи под кустами скопились отдыхающие рыбы. Коробейников, бурля сапогами, приблизился. Окунул руки, подводя ладони под скользкие холодные животы. Несколько горбуш, почувствовав горячие прикосновения, ускользнули. Он осторожно поддел руками большую утомленную рыбину. Выхватил из воды, получив в лицо удар сверкающей слизи. Ощутил литую тяжесть длинного мокрого туловища, пряный запах могучей жизни. Рыба расплющила о ладони переполненный белый живот, вяло шевелила хвостом, тускло сияла голубой чешуей, отражая снег неба. Склеила черные жабры, поворачивая в костяной голове золотой телескопический глаз. Она была совершенна, выточена божественным мастером. Своими изгибами, остриями, плавными линиями была соразмерна с морской глубиной, ледяными течениями, непроглядной тьмой, в которой, не мигая, золотился ее плоский глаз.
Возможность держать на руках морское диво, рассматривать близко прекрасные, дикие формы, быть рядом с таинственным обитателем вод, который был упрятан природой в недоступную человеку пучину, отделен немотой океана, мерцающим звездным Космосом, восхитила Коробейникова. Он взирал на рыбу, приближая глаз к ее огненному рыжему оку. Силился понять, какое послание она ему принесла.
Рыба безмолвствовала, слабо дрожал ее хвост, сверкали плавники, будто отлитые из стекла. Две их жизни, заключенные каждая в свою оболочку, в свой тварный временный панцирь, узнали друг друга. Смирились с тем, что на время разлучены. Согласны ждать, покуда не разомкнутся удерживающие их створы и они вновь сольются с безымянным безграничным сиянием, откуда вышли и куда непременно вернутся. И такой восторг перед этим сияющим небом и бескрайним океаном испытал Коробейников, такое благоговение и благодарность к невидимому, сотворившему их Божеству, что прижал к груди рыбу, как мать прижимает младенца. Поцеловал ее ледяную мокрую голову и, наклонившись, выпустил в реку. Рыба скользнула, провела горбатой спиной вялый след и навеки исчезла. А он стоял, восхищенный, растроганный, чувствуя тождество с рыбой, неся на губах сладкий холодный ожог.
У вершины, где речка принималась петлять, сочилась в кустах, омывала траву и ветки, шло страстное бурление. Рыбы секли поверхность, ложились на бок, выгибая серебряные бугры. Ударяли хвостами в коряги, высекая жидкий огонь. Застывали, содрогаясь растопыренными плавниками, раскрывая красные дышащие жабры. Из набухших животов вытекали оранжевые студенистые сгустки, лепились к траве, к корявым сукам, удлинялись, жемчужно светились. Рыбы сотрясались в конвульсиях, выдавливали из себя клейкие гроздья, выгибали костлявые спины, на которых в муке дрожали растопыренные плавники, и, казалось, вместе с икрой из рыб выходила сама жизнь. Они становились пустыми, вялыми, неустойчивыми, бессильно ложились на бок. Их начинало сносить, и они обморочно сопротивлялись течению, окруженные розовой мутью.
Коробейников стоял посреди нерестилища, окруженный плодоносящими самками, которые, не замечая его, стремились разродиться холодной оранжевой плазмой. Ударялись о его сапоги, и он, пугаясь этих ударов, чувствовал себя средоточием безымянных бессчетных жизней, которые слепо рвались наружу, покидали темное лоно, отдавая себя во власть лучей и потоков. Ему, художнику, обремененному неясным замыслом, было явлено творчество Бога, законы живой и неживой природы, по которым создавались планеты, твари, художественные тексты и образы.
Опустошенные самки, сонные, с померкшими глазами, потускневшей, утратившей блеск чешуей, отплывали. Застревали на перекатах, обморочно шевеля жабрами. Вновь оказывались во власти гравитации, которая стягивала их с горы, влекла к подножью. Навстречу им рвались самцы. Не замечая самок, неистово пробивались к траве, к сплетеньям корней и веток, на которых колыхалась икра. Бросались на нее жадно, страстно, целовали, давили, щекотали об нее белые животы, опрыскивали студенистые гроздья млечной жижей. Вода мутнела, словно в нее лили молоко. Икра, охваченная белой мутью, начинала немедленный рост и движение. Гроздья тучнели, взбухали, теряли оранжевый цвет. Становились прозрачней, пышней, словно происходила химическая реакция, создавалось новое вещество. Нерестилище, промываемое студеной водой, пронизанное светом небес, было лабораторией, в которой синтезировалась жизнь. На самых ранних этапах творения в эту жизнь закладывались напряжение магнитных полей, очертания континентов, расположение звезд. Таинственные ориентиры, по которым потянутся в океанах будущие рыбьи стаи.
Океан бугрился, и в нем чудилась кривизна Земли. На округлых водах лежал огромный, ясный отсвет небес. Коробейников стал спускаться с горы по берегу речки. Мимо в воде катились мертвые рыбины, отдавшие свои жизни на вершине, где совершалось жертвоприношение.
Вернулся в избушку, где поджидал его хмельной Федор. Сидел на пороге перед деревянным ящиком, в который, как поленья, были уложены рыбы. Брал одну на колени, острой финкой вспарывал белое брюхо. Из пореза взбухал влажный пузырь, напоминавший полиэтиленовый мешок, переполненный красными сгустками. Федор мокрой пятерней залезал вглубь рыбы, выдирал из нее мешок. Держа на весу над большим эмалированным тазом, легонько ударял финкой. Пакет распадался, из него с хлюпаньем валила красно-оранжевая жижа. Наполняла таз зернистой огненной гущей. Федор захватывал в мокрую пятерню горсть соли, кидал в таз. Едкая соль пропитывала живую икру, и она еще больше краснела.
– Возьмешь икорки в Москву. Будешь Федьку-странника вспоминать, – весело и хмельно подмигнул, кивая на стол, где их поджидала початая бутылка водки.
26
Вернувшись в Москву, Коробейников много времени уделял австралийской гостье. Тетя Тася поселилась у сестры, тети Веры, в тесной однокомнатной квартирке, и обе часто навещали дом в Тихвинском переулке, где их поджидала третья сестра, мать Коробейникова. Оттуда три сестры направлялись в театр или на прогулку по городу. Коробейников сажал их в красный «Москвич», подвозил то к Новодевичьему монастырю, то к ВДНХ, то на Софийскую набережную, откуда они любовались Кремлем. Или к высокому старомодному дому на Страстном бульваре, в котором жил до самой смерти дед Николай. Или в глубокое мрачное подворье в Успенском переулке, где завершили свои дни дед Михаил и Тасина мать, баба Маня. Утомленные, умиленные, возвращались на Тихвинский, обедали. Коробейников, выполнив родственный долг, не уходил, а пристраивался на табуреточке подле бабушкиного белого креслица. Слушал разговоры сестер, наблюдая, как трудно склеивается из черепков расколотая фамильная чашка.
Не сразу, не в первые после приезда дни, Тася собралась навестить отеческие гробы – маленький семейный некрополь на Ваганьковском кладбище, где на крохотном участке земли, перемешавшись костями, лежала усопшая родня и находилась могила бабы Мани. Тася словно чего-то страшилась, откладывала посещение кладбища. Наконец решилась. Удалившись от сестры Веры на кухоньку, долго читала Евангелие, дорожный томик в кожаном переплете, на английском языке. Облачившись, как обычно, во все голубое: юбка, пальто, изящная шляпка, она повязала на шею темный траурный шарф, заготовленный в Австралии специально для этого случая. Коробейников усадил в "Строптивую Мариетту" обеих сестер и повез на Ваганьковское.
– Вера, помнишь, как мама нам говорила: "Доченьки, синие оченьки"? Усадит нас утром за стол, наливает чай со сливками, а потом вдруг глянет и ахнет: "Вера, Тася, да какие же у вас голубые глаза!.. Доченьки, синие оченьки!" – Тася обращалась к сестре, будто хотела с ее помощью облегчить пугающее, предстоящее ей свидание, и Коробейников в зеркало видел, какое у нее напряженное, боящееся лицо.
– Она тебя больше любила. Считала тебя красавицей, – отзывалась тетя Вера, спокойная и задумчивая, не помогая сестре в ее переживаниях.
– Помню, как она подарила мне плетеную корзиночку и в ней игрушечный детский сервиз. Чашечки, чайник, кофейник, чудесные фарфоровые тарелочки. Мы с тобой любили играть в "именитых гостей". Ты случайно разбила кофейник, и мне так было жалко.
– Последний раз видела эту корзиночку с остатками сервиза, когда приходили меня арестовывать. При обыске перевернули весь дом и откуда-то, с антресолей, достали этот сервиз. Больше его не видала.
– Все эти годы, каждый вечер, я молилась за вас. Начинала молитву с мамы. Просила у Господа продлить ей годы и всегда боялась, что молитва моя напрасна, что ее нет в живых.
– Мама рассказывала, что в Ленинграде, во время блокады, когда она умирала от истощения, в голодном бреду ей привиделась ты, подносящая буханку хлеба.
– Вот видишь, – оживилась Тася, – может, это и был хлеб духовный, моя молитва. Она и спасла ей жизнь.
– Не знаю, – сухо ответила Вера. – Жизнь маме и многим другим ленинградцам спасла Красная Армия, которая прорвала блокаду и разгромила немцев.
И они замолкали, в отчуждении друг к другу, не умея объединиться в своих чувствах к покойной матери.
Ваганьковское кладбище – огромное, из ветвей и сучьев, воронье гнездо. Медленные трамваи вдоль изгороди, у которой торгуют бумажными, ярко-химическими цветами. Окруженная голыми деревьями грязно-желтая церковь. Мокрые дорожки, уходящие в железные заросли могильных оград. Вороны в низком ветреном небе, из которого с короткими всхлипами брызгает дождь. Могилы, тесные и колючие, будто смели их граблями в неопрятные рыхлые ворохи, из которых торчат кресты, мраморные и бетонные плиты, пирамидки со звездами, смотрят выведенные на камне лица, остановившиеся, изумленные, как беззвучный крик. Имена, под каждым из которых два четырехзначных числа, разделенных аккуратной черточкой. Купцы, мещане, статский советник, какой-то попечитель гимназий под мраморным черным крестом, с поминальной строчкой псалма. Московские обыватели, советские служащие, офицеры и герои войны под бетоном, гранитом, с трогательными словами прощания, с букетиком в пол-литровой стеклянной банке. Ограда из нержавеющей стали – последний приют конструктора самолетов. Ступенчатый красный гранит, напоминающий мавзолей, с печальным еврейским лицом – почивший директор гастронома. Кладбище казалось огромным вольером, куда были пойманы черные, с изогнутыми вершинами деревья, у подножья которых тускло серебрился металл, пестрели ядовито-бумажные, проволочные веночки, лежала неубранная сырая листва, двигались редкие молчаливые люди. Были готовы остановиться, вытянуться вверх, в дождливое небо, превратиться в черные деревья, в бетонные пирамидки, и жестяные красные звезды, и четырехзначные числа, между которых, по тоненькой жердочке проскользнула человеческая жизнь.
Сестры шли по дорожкам – Вера, сутулясь, усохшая, с выцветшим болезненным лицом, в поношенном, неловко сидящем пальто, с торопливой, птичьей походкой. Тася, статная, строгая, в стильном голубом ансамбле, с розовым пухлым лицом, твердой поступью, держа в руках букетик голубоватых хризантем, подобранных под цвет пальто и шляпки. Коробейников отмечал их разительное несходство. Если Вера была созвучна этим наспех, кое-как соединенным деревьям, оградкам, веночкам и крестикам, была еще живой, но уже неотъемлемой частью этого русского кладбища, то сестра ее, своей гордой осанкой, дорогим иностранным пальто, испуганными, бегающими по сторонам глазами, не желала для себя этого металлического чертополоха, черных птиц в мокром небе, тесной толпы усопших, проживших без нее другую жизнь, в другой, незнакомой стране.
Поблизости, сквозь стволы и могилы, надсадно, сипло ахнул духовой оркестр. У раскрытой ямины, на деревянных козлах, стоял кумачовый гроб, топтался немногочисленный люд. Из белых пелен, сырых, кроваво-красных цветов, виднелся костяной лоб, коричневые орехи набухших век, склеротический, со склеенными ноздрями нос. Могильщики, молодецки опершись на лопаты, стояли поодаль, словно любовались целостностью картины. Оркестр инвалидов, в серых пальтишках, в замызганных башмаках, в мятых кепках и обвислых шляпах дул в нечистую, продавленную медь, тузил в барабан. Огромная, в несколько оборотов, труба, как хомут, лежала на плечах трубача с сизыми щеками. Тарелки сходились и расходились в руках костлявого старика, отсылавшего стенающие удары к вершинам деревьев, где их расхватывали, растаскивали на частички возбужденные черные птицы.
Тася, ужасаясь рева трубы, грома натянутой на барабан свиной кожи, ахающих, словно пощечины, медных тарелок, старалась поскорее пройти. В ее глазах мелькнул ужас, словно боялась, что к ней подскочат разбитные могильщики и толкнут в раскрытую яму.
Тут же, рядом, на соседней дорожке, находился фамильный некрополь. Коробейников подвел своих спутниц к низкой оградке, за которой поникла осенняя трава, стояли три каменных плиты с родными именами. Надписи отчужденно и холодно закрепляли факт смерти, были внесены в бесконечный список, в каменную книгу, в которую кто-то, не мигая, смотрел из дождливого неба.
– Боже мой, дядя Коля, дядя Миша, мамочка… – пролепетала Тася, боясь подойти ближе, будто кто-то запрещал ей приблизиться, наказывал за вину столь долгого отсутствия, сурово ее отторгал. – Как могилы запущены… Вы здесь совсем не бываете, – обратилась она к сестре и тут же осеклась, боясь услышать резкость в ответ.
Коробейников смотрел на потно блестевшие камни, на три вытянутых бугра, под которыми, как под черными одеялами, усыпанные жухлой листвой лежали любимые старики. Представлял их живые лица, блестящие глаза, говорящие рты, фамильные обеды и чаепитья, застольные крики и ссоры, умильные воспоминания. Все это было здесь, на свету, где еще оставался он сам, а там, под черными одеялами, не было ничего, кроме ржавых костей и наполненных землей черепов. И хотелось унести подальше от могил эти чудесные воспоминания и любимые образы. Уберечь от бесстрастных начертаний на камне, на которые из неба, сурово, не мигая, взирали чьи-то глаза.
Оркестр умолк. Сквозь деревья было видно, как прощались с покойником. Тася что-то шептала, не могла ступить за оградку, прижимала к груди букетик голубоватых цветов, беспомощно оглядывалась на сестру, чтобы та за нее заступилась, испросила разрешения приблизиться. Но та, оцепенев, стояла на ветру в своем продуваемом пальто, забыв о сестре.
Внезапно ахнула страстная, жуткая медь оркестра. Удар звука толкнул Тасю в спину. Она страшно побледнела, шагнула, цепляясь за поперечину ограды. Упала на мокрую землю, накрыв бугор своим голубым пальто. Обнимала материнскую могилу, заходясь истошным, нечеловеческим, русским воплем:
– Мамочка, прости!.. Как же я к тебе стремилась!.. Как я по тебе тосковала!.. Опоздала к тебе, не успела!.. Не увижу, не поцелую твое любимое лицо, твои нежные руки!.. Хочу к тебе!.. Лечь с тобой навсегда!..
Казалось, из земли наверх просунулись две прозрачные живые руки. Обняли упавшую Тасю, и та целовала землю, рыдала, вздрагивала спиной, уронив с головы изящную голубую шляпку.
Коробейников ее поднимал, смахивал с пальто прилипшую грязь, укладывал на могилу букетик голубых хризантем. Тася, с мокрым лицом, распухшим носом, шарила по карманам, извлекала голубенький, с кружавчиками, платочек, прижимала к покрасневшим глазам.
Они уходили с кладбища, и за ними все неслись ошалелые уханья оркестра, пронзительные крики ворон.
Дома, на Тихвинском, после чаепитья, три сестры расположились на широкой тахте, прижав свои похожие седые головы к настенному коврику с малиновыми маками – бабушкино рукоделье. Коробейников поместился на деревянной табуреточке, подле бабушки, которая из своего белого креслица умиленно взирала на дорогие лица, и ее карие глаза лучисто светились.
В воздухе, попадая в оконный свет, загорались крохотные разноцветные пылинки, которые казались Коробейникову посланцами из далекого счастливого времени, где собралась семья, наблюдала за ними сквозь прозрачную толщу.
– Мама все эти годы мне постоянно являлась. – Тася еще переживала посещение материнской могилы, хотела поделиться с сестрами сокровенными чувствами, которые могли быть понятны лишь самым родным и близким. – Она часто являлась во сне. Помню, в Полинезии, дом нашей миссии на берегу океана. Ночной ливень, ветер, гул близких волн. За окном шумит, потрескивает костяными звуками огромная пальма. И я, не просыпаясь, чувствую, как входит мама. Кладет мне на лоб свою теплую руку, и я знаю, что это она. Только ее рука может быть такой теплой, душистой, любимой. Значит, мы вместе, не расставались, она жива и любит меня.