Текст книги "Надпись"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Коробейников с благоговением наблюдал обряд поклонения фетишам, каждый из которых отзывался звуком, свечением, едва уловимым колебанием, признавая в Тасе ее подлинность, достоверность, сообщая другим, присутствующим при обряде, что эта престарелая дама в иноземных нарядах, явившаяся из иного уклада и времени, является не мнимой, а истинной родственницей, связана с остальными священными узами рода, поклоняется, как и они, деревянным идолам и богам из ореха и красного дерева, молится священным сосудам и вазам, светильникам и лампадам.
– Зеркало, милое, дорогое! – Она подошла к подзеркальнику, над которым, в старой высокой раме, сияло тусклое серебряное стекло. Приблизила одутловатое лицо в складках, припорошенное мертвенной пудрой, окруженное ненатуральной, голубоватой сединой. – Как я любила в него смотреться! Расчесывать волосы костяным гребнем! Прикреплять к груди белый бант! Перед тем как идти на свидание к фон Штаубе, целый час проводила перед этим зеркалом, примеряя поочередно сто разных платьев! Как я люблю тебя, милое зеркало! – Она приблизила губы к стеклянной грани, где застыла холодная сочная радуга, и поцеловала стекло. Затуманенное ее дыханием, зеркало вдруг отразило прелестный девичий лик с сияющими очами, кокетливой милой улыбкой, белый шелковый бант на невинной робкой груди.
Все зачарованно смотрели на Тасю, любя, сострадая, принимая ее в свой поределый круг, куда она стремилась, пересекая океаны и континенты, преодолевая необозримое пространство порознь прожитых лет.
– Что же я сижу! – спохватилась она. – Привезла вам подарки!
Она кинулась к чемодану, величественному, кожаному, с распухшими боками, на котором медные застежки, красивые замки, крохотные колесики свидетельствовали о добротном, продуманном, устоявшемся укладе. Прохрустела запорами, откинула крышку, и оттуда выдавилось и распустилось нечто пушистое, мягкое, золотисто-горчичного цвета.
– Тетя Настенька, я подумала, что тебе среди наших русских холодных зим будет очень кстати эта теплая кофта. Настоящая австралийская овечья шерсть, отлично выделанная! – Она выхватила из чемодана легкое, почти невесомое изделие. Держа за рукава, опустила кофту на колени бабушки, и та благодарно поймала и поцеловала ей руку. Светилась маленькими лучистыми любящими глазами:
– Какая ты чуткая, душевная… Тасенька моя дорогая!..
А та, вдохновленная, увлекаясь ролью дарительницы, извлекла из чемодана прекрасную плотную шаль с пушистой бахромой. Раскрыла ее, распространяя по комнате вкусный душистый запах. Ловко и изящно накинула шаль на плечи тети Веры, одновременно приобняв ее, прижавшись к ее худому плечу. Тетя Вера зарумянилась от удовольствия, женским движением запахнулась в шаль. Повернулась к зеркалу, приподняв плечо. Кокетливо, словно девушка, заиграла глазами, осмотрев себя.
– Спасибо. Это то, что я так люблю. Ношу старенькую, оставшуюся от мамы шаль. Вот бы она была рада такому подарку! – Она поцеловала сестру, и в этом поцелуе была благодарность, а также память об их ушедшей матери.
– Танечка, ты всегда любила улечься с книгой на нашей тахте и накрыться полосатым цветастым покрывалом, которое дядя Коля купил у турчанки. Вот тебе мой подарок, чтобы никакие сквозняки тебя не пробрали! – Она вынула сложенное многократно, смугло-коричневое, ворсистое покрывало. Развернула его и широким взмахом набросила на кровать, скрыв под пушистыми волнами все ложе с гнутыми овальными спинками. Мать, тихо ахнув, пробовала ткань на ощупь, подносила к лицу, целовала, благодарно и счастливо взирая на сестру.
– Миша, – обратилась она к Коробейникову торжественно, трогательно дрожащим голосом. – Твоя мама, моя любимая Таня, писала мне о тебе. О твоем творчестве, о твоей книге, которую я мечтаю прочесть. О том, что ты много путешествуешь по Сибири и по нашему Русскому Северу. Я долго думала, что бы тебе подарить. Ходила по магазинам и наконец остановилась на этом. Надеюсь, тебе будет тепло и комфортно, – на вытянутых руках она подала ему бежевый джемпер из тончайшей шерсти, легкий, элегантный, с красивым стрельчатым вырезом и маленьким нарядным ярлычком, где красовалась изящная аббревиатура.
Коробейников вспыхнул от удовольствия, принимая подарок. Вдыхал исходящее от джемпера благоухание, запах иной жизни, иной эстетики и благополучия, которые отсутствовали здесь, волновали своим несходством и совершенством.
– А это – твоей милой жене Валентине. Таня радуется вашему союзу, и я очень, очень хочу с ней познакомиться. – Она освободила от упаковки кожаную дамскую сумочку с прелестным тисненым ремешком, узорным замком и множеством вкусно пахнущих отделений, куда она сама с любопытством, по-женски, заглядывала, гладила внутренность сумочки большими белыми пальцами, на которых красовалось бирюзовое, в серебряной оправе кольцо. – Ну а это – твоим замечательным детям, Настеньке и Васеньке. – Тася выложила на кровать, поверх пушистого покрывала, ярко-голубое платьице с изумительным красным цветком, и нарядный комбинезончик с пряжечками, молниями, кармашками, украшенный блестящей эмблемой с хвостатым кенгуру. – Уж я старалась купить на вырост. Очень волнуюсь, угодила ли…
Коробейников поцеловал щедрую заморскую тетушку. Тася, исполнив обряд подношения, удовлетворенная, сияла васильковыми глазами, позволяя родне еще и еще раз осматривать и ощупывать ее подарки.
– Ну что же мы с дороги тебя не кормим!.. К столу, к столу!.. – разохалась мать, и они с тетей Верой принялись расставлять тарелки, резную деревянную хлебницу с пшеничным снопом, уцелевшую от стародавних застолий, раскладывать фамильные серебряные ложки с монограммами. Коробейников открыл бутылку красного грузинского вина. Помог бабушке пересесть из низенького кресла на высокий старинный стул. Принес и водрузил на подставку горячую кастрюлю с "молоканской лапшой". Все расселись, и когда Коробейников разлил вино, мать взялась за хрупкую ножку бокала. Не встала, а лишь потянулась вверх своим похорошевшим, помолодевшим лицом:
– Наша любимая, милая Тася… Мы приветствуем тебя в нашем доме и не верим глазам своим. Случилось чудо, о котором мы не смели мечтать. Ты исчезла на долгие десятилетия, и мы не знали, что с тобой сталось, жива ты или нет, но думали о тебе постоянно и тайно надеялись, что эта встреча возможна. Очень больно, что не дождались тебя твоя мама, наша любимая тетя Маня, и тетя Катя, и дядя Коля, дядя Миша, дядя Петя. Все они тебя любили и мечтали увидеть. Но мы, оставшиеся в живых, выскажем тебе чувства, что они не успели. Ты вернулась в свой дом, в свою семью. Мы хотим, чтобы ты почувствовала тепло, любовь после стольких выпавших тебе испытаний. Знай, что мы тебя бесконечно любим… За тебя, дорогая сестра!
Тася поднялась, подходила по очереди ко всем сидящим, чокалась, и по лицу ее катились обильные слезы.
Потом они ели горячую душистую "молоканскую лапшу" и говорили о Тифлисе, о семейных праздниках, и как чудесно готовила лапшу баба Груня: вешала на спинки стульев тонко раскатанное, нежно-желтое тесто, и они, девочки, тайно отщипывали сладкие лепестки и лакомились, убегая в сад. Мать разложила по тарелкам толстые "молоканские" пироги с капустой, и Тася, ссылаясь на диету, отказалась было от второго куска, но потом не удержалась и с наслаждением ела, щедро намазывая сливочным, тающим маслом чудесную еду своего детства. После чая с яблочным пирогом они отдыхали, все трое усевшись на кровать, набросив на себя необъятное австралийское покрывало. Коробейников приблизил к ним бабушкино креслице, и бабушка блаженствовала, видя, как близко, почти касаясь, светлеют их немолодые лица с фамильным сходством ртов, носов, подбородков.
– Ну как же ты жила эти годы? – задала мать вопрос, витавший в воздухе все время, покуда длился обряд сближения, после которого стало возможным обратиться с этим пугающим, роковым и неизбежным вопросом. – Что было после того, как ты уехала в Лондон?
– Танечка, дорогая, после этого случилась вся моя остальная жизнь, длиною в полвека, и краткая, как день единый, – ответила Тася, печально и беззащитно сжав губы, словно мыслью пробежала по жизни взад и вперед, по радостям и несчастьям, и эти воспоминания звучали в ней, как черно-белые клавиши рояля. – Вы помните, что я была направлена на стажировку совершенствовать мой английский язык, после неудачного романа с фон Штаубе. Я с радостью уехала в Лондон, предавалась учению, стараясь забыться. В Лондоне я была совершенно одна, но у меня был адрес. Если помните, в Тифлисе, когда в городе стояли войска Антанты, к нам в дом приходил английский солдат, Джефри Ллойд, такой белобрысый, веснушчатый. Баба Груня его привечала, кормила, и он, тоскуя на чужбине по дому, так любил бывать в нашем обществе. В Лондоне я нашла его. Он ответил добром на добро. Повел меня в баптистское собрание, познакомил с удивительными людьми. Я слушала лекции проповедника Фетлера и уверовала. Религия стала для меня второй родиной, и, когда срок стажировки окончился, я самовольно решила продлить пребывание в Лондоне…
Коробейникову казалось, что эти слова звучат в прозрачном, расплавленно-стеклянном воздухе, какой струится над раскаленным асфальтом, рождая загадочные миражи, когда одно и то же видение присутствует в разных слоях, и неясно, где явь, а где ее отражение. В одном и том же времени присутствовал Лондон, чопорно-серая башня парламента с кругом больших часов, ажурная готика Вестминстерского аббатства, пахнущий свежим сеном необъятный зеленый газон Гайд-парка, по которому быстро идет прелестная русская девушка в нарядной блузке и шляпке, и встречный велосипедист радостно ей улыбается, оглядывается на нее, уходящую. В то же время, в сумрачной, тревожной Москве ночью был арестован ее дядя Петя. Поднят с постели. Одевался под взглядом суровых чекистов. Спускался по лестнице под звяканье тяжелых винтовок. Скрывался в коробе тюремного грузовика. Катил по пустому городу в огромный дом на Лубянке, где жутко и жарко светились ночные окна.
– Я поступила на баптистские курсы, где готовили миссионеров для поездки в разные отсталые страны, к дикарям, чтобы проповедовать Слово Божье, открыть язычникам свет Божественного Писания. Нас учили оказывать первую медицинскую помощь, швейному искусству, уменью водить машину. Я решила посвятить себя служению людям, отказаться от мирских забот и целиком предать себя Богу…
Коробейникову представлялся чистый, с белеными стенами, молитвенный дом, дубовые лавки с партами, за которыми сидит и внимает усердная паства, слушая дородного, басовитого проповедника, чей голос сочными руладами возносится к гулким сводам, апостольски наставляя слушателей любить ближнего, как самого себя, любить великого Бога, который сотворил весь мир. Тася, в скромном платке, в длинном чопорном платье, восторженно слушает, желая служить божественному просветлению заблудших людей, любя их всех, надеясь пробудить в них огонь живой веры. А в это же время сестра ее Вера, молодой самоотверженный доктор, работает на Урале, где возводятся домны Магнитки, огромные поднебесные башни, окруженные кружевом деревянных лесов. Кипящие толпы рабочих, подводы лошадей и полуторки, красные транспаранты и флаги. Вера в новенькой двухэтажной больнице, обращенной окнами на громадную стройку, ощущает себя членом всенародной артели, на равных с монтажниками, кузнецами и сварщиками, с русскими, хохлами, мордвой. К вечеру совлекает с себя белоснежный медицинский халат, повязывает кумачовую косынку, отправляется в клуб смотреть кинокомедию, в гогот, хохот и свист. Там же, в клубе, она была арестована, увезена на допрос, длившийся двадцать лет.
– Моя первая миссионерская поездка была в Нигерию, на несколько лет. Миссия размещалась недалеко от Ибадана, почти в джунглях, в небольшом деревянном доме, где был молельный зал, медицинский пункт и комнаты для персонала. С утра я садилась за руль "форда", часто одна, и ездила но окрестным селениям. Заходила в хижины, проповедовала Слово Божие. Черные мужчины и женщины слушали меня вежливо, молча, а потом исполняли свои дикие африканские танцы, поклонялись деревянным идолам и расходились. Я ездила к ним недели, месяцы. Попадала в страшные ливни, утопала в раскисших дорогах, ночевала в ужасных джунглях. Молила: "Господи, просвети их!.. Дай им вкусить хлеба духовного!.." И какова же была мне награда, когда через несколько месяцев неустанных проповедей к зданию миссии пришли из леса идолопоклонники. Сложили к порогу своих идолов, и мы вместе, под огромным солнечным деревом, молились Господу. Пели хором мой любимый псалом: "Боже, ты светишь во тьме, и тебя узрит слепец…"
Коробейников чувствовал, как обморочно расслаивается стеклянное время, и в одном из текущих слоев, на красноватой африканской земле, под огромным изумрудным деревом, стоит деревянное строение с крестом, укрылся под навесом обшарпанный "форд", в горячей траве клубится ворох сверкающих бабочек. Тася опустилась на колени, окруженная полуголыми дикарями, вдохновенно поет псалом, и по ее счастливому лицу бегут слезы восторга и благодарности. В другом стеклянно струящемся времени ее двоюродная сестра Таня, молодой архитектор, проектирует новый город вокруг Днепрогэса. Возводит серо-стальные конструктивистские здания, монумент энергетикам, и вдали, среди сияющих вод, драгоценная, словно кристалл, сверкает прекрасная гидростанция. Вернулась после рабочего дня в общежитие, раскрыла письмо: арестованы дядя Коля и тетя Катя, тоскливые вопли родни.
– Моя вторая миссионерская поездка была в Полинезию, на острова, где когда-то жил Миклухо-Маклай, а позже обосновался Гоген. Огромный душистый океан, то солнечно-лазурный и нежный, то черно-кипящий и грозный. Рядом с миссией высились пальмы с кокосами, на деревьях верещали и хлопали крыльями изумрудно-алые носатые птицы. Помню, как меня вызвали в стойбище туземцев, недалеко от побережья. Там рожала женщина, мучилась, не могла разродиться. Я помогла ей, приняла ребенка, обрезала пуповину. Роженица, едва пришла в себя, подхватила младенца, пошла на берег океана, усыпанный белым горячим песком. Вываляла в песке сначала ребенка, а потом себя, чтобы целебный раскаленный песок исключил заражение. Помню, как они лежали на берегу словно в сверкающем сахаре, только ребенок открывал свой маленький красный зев. Я славила Господа за то, что есть и моя доля в рождении этого чудного младенца…
Коробейников испытывал странное головокружение, как если бы его жизнь протекала одновременно в двух несопоставимых измерениях, в которых существовали два разных пространства, тянулись два разных времени. Эти голубые лагуны с солнечным белоснежным песком, на которых нежились смугло-фиолетовые, похожие на шелковистых животных женщины, играя перламутровыми раковинами. Тася в матерчатых белых туфлях шла по песку, кланяясь, улыбаясь этим ленивым грациозным красавицам. А в это время в России начиналась война, немецкие танки рвались к Москве, его, Коробейникова, отец оставил университетскую кафедру, нарядился в долгополую шинель и ушел добровольцем на фронт. Тем же месяцем дядя Петя получил освобождение из лагеря и, когда ему зачитали указ, от радости, на пороге барака, умер от разрыва сердца.
– Началась война, японская армия высаживалась на островах, и мы очень волновались, слушая сводки с войны. За нами приплыл английский эсминец, забрал на борт сотрудников миссии и поплыл в Австралию. Океан был бурный, ужасный. Я страшно боялась, что мы повстречаемся с японским флотом, будет бой, и эсминец погибнет. Ночью я вышла на палубу. Была страшная тьма. Волны перехлестывали через борт. Я встала на колени на железную мокрую палубу и взмолилась, чтобы Господь пощадил меня, избавил от ужасной смерти в пучине. Впереди, среди вихрей и волн, что-то слабо засияло, будто зажегся маяк. Я знала, что это Господь идет впереди корабля по водам и указывает путь ко спасению…
Коробейникову было мучительно-странно. Будто раздвоенный мир был разделен непроницаемой прозрачной мембраной, и одна половина мира не ведала о другой. Жила по собственным законам страдания, веры, любви, позволяя другой половине гибнуть, верить, спасаться. Той ночью, когда английский эсминец рассекал своей сталью кипящие воды Индийского океана и русская женщина на клепаной палубе, ухватившись за мокрые поручни, о чем-то страстно молила, той же ночью его отец бежал в сталинградской степи навстречу мерцающим вспышкам, падал, пробитый пулей, остывал под синей холодной звездой, вмерзая в окровавленный наст. Тасина мать, тетя Маня, умирала в блокадном Ленинграде. Шатаясь на распухших ногах, несла на груди под шубейкой крохотный ломтик хлеба. Близко, в розовом инее, жутко и грозно вздымалась ростральная колонна, чернел в снегу замерзший ребенок.
– В Австралии я все так же служила Богу, занималась проповедью среди аборигенов. Как могла, облегчала их быт. Помню, однажды меня вызвали в поселение, где умирал ребенок. Я взяла с собой аптечку и Евангелие. Скоро была в хижине, где несчастная мать, в окружении родственников, держала в руках дитя. Оно было без сознания. Меня умоляли помочь. Я дала младенцу простой аспирин и стала читать Евангелие, то место, где описывается исцеление Лазаря. И, о чудо, – от простой таблетки аспирина жар быстро спал. Ребенок был вырван у смерти, заснул на груди у матери. Через несколько дней меня пригласили в то же селение. В мою честь была устроена трапеза. Мне подали на сковородке какое-то экзотическое блюдо. К моему ужасу, это была огромная запеченная гусеница. Чтобы не обидеть хозяев я, давясь, моля Бога, чтобы меня не стошнило, съела угощение. После этого многие из этих аборигенов уверовали…
А в эти же самые годы Вера работала и лагере на лесоповале, и какие-то охранники, напившись, пытались ее изнасиловать. Дядя Коля и тетя Катя, каждые в своей зоне, пилили доски, убирали на полях гнилую картошку, ходили строем в столовую, где в мутной бурде плавали листки капусты. Мать Коробейникова, архитектор, молодая вдова, приехала в отбитый у немцев Смоленск, где пылали пожары и в развалинах было множество смятых железных кроватей. По ее чертежам прокладывался водопровод, размещались пекарни, и на черном небе, среди обгорелых труб, полыхало огромное зарево. Коробейников слушал Тасю, глядя на ее крупное, благообразное лицо, красивую седую прическу, и думал, что она потратила свою жизнь, телесную и духовную свежесть на других людей, живущих в иных, бесконечно далеких странах, в то время как Родина горела, обливалась кровью и мучилась.
– Ну а последние десять лет я живу безмятежно. В нашем баптистском районе у меня своя уютная однокомнатная квартира, относительный достаток, покой. Я много молюсь, много читаю. Много размышляю о том, почему Господь таким образом распорядился моей судьбой. Благодарю Его за то, что он позволил мне всю жизнь провести в служении Его святым заповедям…
А в это время здесь, в Москве, старились и умирали любимые старики. По одному выпадали из жизни, как могучие истлевшие дубы.
Три сестры, накрытые теплым, великолепным австралийским покрывалом, молчали, сблизив похожие постарелые лица. Но их сближение было мнимым. Между ними присутствовало прожитое по-разному время, поместившее их в две несопоставимые истории.
– Скажи, – обратилась мать, – а что ты знаешь о Шурочке и о дяде Васе? Ведь Шурочка, совсем еще мальчик, с Белым войском ушел в Бессарабию. Сгинул где-то, не то в Югославии, не то в Болгарии. А дядя Вася уплыл пароходом в Стамбул, писал из Парижа, когда еще доходили письма, а потом замолчал. Ты о них ничего не знаешь?
– Дядя Шура попал в Чехословакию и прислал мне оттуда письмо. Он очень болел, кажется, чахоткой. Рассказал в письме, что шел однажды по пражской улице и услышал из окон религиозное пение. Это были баптисты. Они его приняли, и через них он узнал обо мне. Но потом началась война, Прагу заняли немцы, и я потеряла его след. Дядя Вася жил в Париже и работал таксистом. Потом переехал в Америку, в Калифорнию, в Голливуде работал лифтером. Он обнищал и очень хворал. Звал меня к себе, чтобы я за ним ухаживала. Но я была занята миссионерской работой, и он умер один, в окрестностях Сан-Франциско.
– Но как же можно, Тася? Они оба нуждались в тебе, звали. Ты не откликнулась на их зов о помощи. – Тетя Вера изумленно, с возмущением воздела брови, округлила глаза, став похожа на большую сердитую куропатку.
Тася сжала губы, насупилась и замкнулась, словно произнесенные резкие слова напугали ее.
– Я была слишком предана Богу, не могла отказать в служении, – сухо произнесла она. – К тому же я находилась сначала в Африке, а затем в Полинезии.
Все трое молчали. Коробейников чувствовал, как возникло между ними отчуждение.
– Тасенька, ты так долго к нам добиралась, – нежно и трепетно произнесла бабушка. – Таня, Вера, положите ее отдохнуть. Она очень, очень устала.
Этот сердечный, любящий голос умягчил их сердца. Все трое поднялись, отправились в соседнюю комнату. Там уложили Тасю на старую, фамильную, с гнутыми спинками кровать. Накрыли шалью. Тася улыбалась, устало закрывала глаза. Засыпала. И бог весть, что ей снилось на этой старой семейной кровати. Быть может, Тифлис, обрызганный ливнем сад, сладкий запах жасмина. На столе большая китайская ваза с драконом, где стоит букет свежих роз.