Текст книги "Время полдень"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Легковушка его покатила.
«Не понять, не понять. То ли нас зацепило и держит, никуда с этих мест не пускает. То ли сами мы что-то держим, отпустить боимся. Может, эту степь да пшеницу?»
В ту зиму с тракторным клином он работал на дальней клетке. Напахивал снеговые хребтины, о которые разбивались и гасли змеи поземки. Радовался чистоте, белизне, радугам, закольцованным в небе.
Мотор задохнулся и смолк. Он раскрыл капот и рылся в горячем железе, глядя сквозь проемы в узлах на сверкание метельных ручьев, на малиновое низкое солнце, и спину ему холодило. Он кинул трактор на поле и стал выбираться. Ступал по хрупкому насту, рушась по пояс вглубь. Рассекал о кромки руки, выплывая из снежных прорубей, дымясь от пота и пара.
Небо зеленело, твердело. В мутной заре начинала недобро сверкать одинокая, как осколок, звезда. У глаз льдисто мерцала цепочка лисьих следов. И мысль его: «Не могу. Сил больше нету. Обманула чертова степь».
Он шел в черноте, заваливался. Дышал в раскаленное небо со страшными дымными звездами. Ловил их обугленным ртом. Ноги его застывали. Ватник хрустел, будто ломались длинные хрупкие иглы. Он совал под язык скрюченные пальцы и думал: «Конец степняку».
Упал и не мог подняться. Одежда твердела, будто небо ударами звезд выковывало на нем негнущиеся стальные пластины. Запаивала его в граненый футляр. И он смирялся и радовался, что конец непосильной работе, конец его степному мытарству. Вытягивал руки и ноги, чтобы небу было удобней ковать.
И когда погасла в нем мысль, и казалось, ушло тепло, и он уже превращался в эти снега, и звезды, и цепочки лисьих следов, вдруг увидел он стол посреди степи, и в облаке света его Катя и дети сидят и читают книгу, и головы их золотятся.
Он поднял и двинулся на их удаление, шел к ним, тянулся на последнее с ними свидание, на последнее целование и они плыли перед ним по степи.
Наутро, обмороженного, скрюченного, на заметенном большаке подобрала его машина дорожников, отвезла в больницу.
«А что, может, и прав Федор Тихонович? – думал теперь Николай, вспоминая слова библиотекаря, фронтовика без одной руки. – У нас, говорит, была война. У вас теперь – целина. А у деток ваших – Луна. Всем свое выпадает. Легко никто не живет. Может, от этих трудов и народ стоит, ни одна сила его рассыпать не может?»
Еще и еще трактор достигал края поля, толкался от него, как от берега, снова погружался в безбрежность. На одном повороте, оглянувшись, сквозь тыльное стекло Николай заметил, что крайняя борона, зацепившись, перевернулась, колотится зубьями вверх.
Он выпрыгнул, обежал агрегат. Рывком передернул борону на место. Выдрал из-под другой железный запутанный трос и старый, заржавленный лемех – память другой пахоты.
Бороны царапнули материк, растревожили блеклые, зимние травы. И запахло сильно полынями, свежими соками. Сквозь сухие, вялые ворохи цепких прошлогодних стеблей, сквозь сморщенные краевые ягоды и железные семена степь, полная света, тепла и ветра, оживала, набухала, готовая принять на себя табуны а отары, погрузить их в волнистую зелень.
Николай стоял, чувствуя жизнь степи. Малиновый жучок полз по его сапогу. Чайка, прилетев от озера, кувыркалась беззвучно, целила в него маленький серебряный клюв. У ног его из каменистой растресканной почвы тянулся синий чистый цветок с мохнатой золотой сердцевиной.
Николай опустился, не срывая цветка, приближая лицо, погружая его в голубые невесомые отсчеты, снежные ароматы.
Короста, обугленная, бурая, сохранила в себе и теперь выпускала наверх соцветия и почки, свой вечный, в глубинах укрытый дух. Николай неясно ощущал свою общность со степью, свое с ней родство. О чем-то, к нему обращенном, говорила лиловая, дрожащая от ветра звезда.
«Об ней, обо мне, об нас обо всех…»
Он закрыл глаза, неся под веками тающее изображение цветка.
Все последние годы – будто день да ночь обернулись. Непрерывные радения и хлопоты, колдовство со степью. Заново учились пахать, ловить дожди и снега, кидать зерно и снимать хлеба. Заговаривали степь, успокаивали обессиленную в тратах и засухах. Заводили ее в берега, улавливая и опутывая дорогами, проводами. Пускали на нее осторожно новые плуги и машины. И она, укрощенная и уловленная, задышала ровней и глубже, выдыхая ввысь урожаи. И он, Николай, меняя культиватор на сеялку, а жатку на безотвальные лемехи, только чуть успевал оглянуться: как дети его растут, как жена его вянет.
Трактор грохотал в стороне, звал к себе. Николай зашагал к нему. Нагнулся, поддев руками большой ком земли, ноздреватый, обветренный, словно обсыпанный пеплом, но внутри литой и тяжелый.
«Как же нам жить-то еще? Как же нам жить под небом?»
Он осторожно опустил ком на пашню, слив его с остальной землей, по которой ему до скончания века идти, поливая потом, слезами, готовясь в нее обратиться, расцвечивая ее хлебами.
«Вот только б мои пришли… Поглядели бы друг на друга».
Он боронил до захода солнца. И вечером, когда все золотилось и земля стала черно-красной, вся в следах от его борон, на поле прикатил грузовик. Из-за руля выпрыгнул сын, белозубый и смуглый. Дочь его обгоняла, что-то неся в руках. И Катя, жена, принаряженная, в новых туфлях.
Он двинул к ним трактор, и они, поджидая, стелили у края степи белую скатерть. Ставили бутылку с вином, стаканы, клали куски пирога.
Он шагал к ним, и тень его огромно уходила в степь, и он им казался идущим по земле великаном.
* * *
Ковригин и Ольга шли по полдневной степи, оставив шоссе, по шуршащей, сухой траве, на далекие мачты высоковольтной линии. Вблизи ослепительно белел солончак. Озеро за ним казалось огненно-синим, и в растревоженных ветром волнах качался лебедь.
Ольга под мостом у дороги отыскала последний горб снега, запорошенный пылью. Разгребла его до сочного, звонкого месива. Слепила снежок. И теперь несла в порозовевших руках, касаясь губами, роняя быстрые капли.
Ковригин шел рядом, считая падение солнечных капель.
– Ваш срок приближается… Вы свободны, и дальше Москва… И я прошу… Нам нельзя расставаться… Здесь не просто приезд и встреча. Здесь выше, глубже, я чувствую… Я прошу вас теперь понять…
Лебедь колыхался на водах. То скрывался в черную синь, то ложился всем блеском.
– Тогда, в Темиртау, с первой минуты, когда вы появились… Я к вам стремился… Вы видели, я к вам стремился… Мы все время сближались, нас словно влекло, ведь правда? Есть общее, ну не в нас, так над нами, и надо дорожить, дорожить… Мне было бы больно расставаться…
Они вошли под высоковольтную мачту, накрывшую их невесомым серебристым шатром. Сквозь драгоценные переплетения конструкций, вставленные в них, словно росписи, виднелись воды и земли, вились дороги. Посылали в них свои отсветы. В вышине, в перекрестке огненной меди, сквозь стеклянную зелень смотрело на них крутящееся, круглоликое солнце. И все звенело, качалось, словно славило их, вошедших.
– Вы слушаете меня? Вы согласны? – спрашивал Ковригин, погруженный в эти звоны.
– Я слушаю… Я согласна… – ответила Ольга. Снежок на ее ладони сгорал, превращаясь в маленькие падучие солнца.
Сквозь пальцы проливалась непрерывная капель. Ковригин целовал холодные, пахнущие снегом руки Ольги…
часть вторая
Ковригин вышел обкуренный, весело-раздраженный, оставляя за собой в дощатом, людьми переполненном доме разворошенные разговоры и мысли, чувствуя их раззадоренные, с ним или против него умы, вынося на воздух незавершенный, принявший бестолковые, но понятные ему очертания спор. Председатель райисполкома, огромный, косолапый, с рыжими из-под кепки клоками, шел за ним косо и мягко, туда, где на сырой луговине стоял вертолетик Камова, застекленный пузырек воздуха, опушенный двойным винтом. Пилот расхаживал рядом, весь начищенный, как и его аппарат, в галстуке, накрахмаленный, бело-синий. Ольга заслоняла половину бортового номера, радостно повернулась навстречу Ковригину. И он ей кивал, улыбался, приближаясь по мокрой траве.
– Вот покажем вам район с вертолета. Чтоб вы лучше нас понимали. Чтоб учли наши охи, – басил председатель.
Они сели, колыхнув своей тяжестью хрупкое созданье машины. Ольга – рядом с пилотом, обратив к Ковригину золотистый затылок. А он с председателем сзади, и тот, наполнив кабину своим красным лицом, непомерными шевелящимися одеждами, тронул пилота за плечо:
– Пошли по трассе, а после зайди на Обь!
В косом возвышении взмыли. Мелькнули внизу, пропадая, крашеные разноцветные дома, телевизионный ретранслятор, нарезанные лоскуты огородов.
– Вы правильно нас поймите!.. Правильно, говорю, нас поймите! – сквозь рев и дрожание приближал председатель свои кричащие губы, захватив в вертолет яростное продолжение спора.
– Что?.. Чего вас понять? – тянулся к нему Ковригин, подставляя под крик свое ухо. – Ничего не слышу.
– Да я ору, как могу! Винт, что ли, вырубить?.. Правильно, говорю, нас поймите!
– Не пойму вас правильно в этой дробилке!.. Прямо в ухо кричите! – и сам вдувал слова в его раскаленное, мохнатое ухо.
– У вас подход государственный, а у меня, скажете, местнический?.. А у меня район – такое же государство! Вот!.. Люди на меня нажимают, кончай, говорят, завтраками кормить. Время, говорят, обед подавать. Вам понятна моя позиция?.. Понятна, говорю, вам моя позиция?..
– Понятна!.. Ваша позиция понятна!.. Чего ж не понять-то вашей позиции!
Они орали друг другу, привыкая к вою винтов.
– Вон, смотрите! – тыкал в стекло председатель.
Внизу, в густой таежной щетине, среди бесчисленных елок, открылась дорога с блестками луж в колее. Слюдяная струйка реки с бревенчатой перемычкой моста. Оранжевые, на равных интервалах грузовики, идущие плотной колонной.
– Вот они, голубчики, катят!.. «Татры», как и я, рыжие! Неделя – две, три колонны по нашей кровной дорожке! Прокатят на север, на нефть, и нету, исчезли. А дорожку нашу раздавят, и у нас после них сообщение во всем районе нарушено. Молока из совхозов не вывезти! Вот мы и отдуваемся всем районом во имя северной нефти. Вот вам и местничество!..
– Да на ваших дорогах черт ногу сломит! – Ковригин следил за исчезновением машин. – Скажите спасибо, что едут. Трассу торят, грузы везут для новых бетонок!.. Они там внизу сейчас, думаете, о чем говорят? Они ваш район клянут за его бездорожье! Чтоб его скорей пронесло!..
– Да на этом бездорожье, – обиженно ревел председатель, – простите, наши деды жили, и не худо, должен сказать!.. Мостик-то видели? Без гвоздей срублен. Лет семьдесят с гаком. Для телег годился и для полуторок тоже. А вы на него десятитонки пускаете и еще клянете, сердешного!.. Где же тут благодарность? Техника показалась, ушла – только поглазели. Кто-то ею где-то пользуется. Не мы!..
– Нечего глазеть! Проглазеете! Стыкуйтесь с Севером. В этом ваш долг и спасение. Не хотите – заставят! Деньги дают – осваивайте! Вы здесь вторым эшелоном себя считаете! Тоже в зоне прорыва!..
На прогале открылась деревня. Россыпи изб, тесовые крыши с дымами, наклоненными в одну сторону. И рядом, проточив зеленую гору, засыпав распил бело-мучнистым гравием, ходили два грейдера. Серебрились цилиндры насосной станции. Высоковольтная линия, чуть видная против солнца, мерцала тончайшей медью.
– Вот вам еще пример… Об этом завотделом культуры только что говорил, – председатель поворачивался к Ковригину. – Станцию построят и сгинут. А в умах деревенских после их стояния – раскол, перетряска. Кто вслед за мехколонной укатит, а кто останется, – давай, вишь, им новую технику. Доильные аппараты другие, трактора другие, машины другие. На прежних не хотим работать: старые!.. Далее, раскол в поколениях! Это же политика, так или нет? Это ж идеология! Старики еще, когда чарку выпьют, кадрили свои танцуют, а молодежь – такие свои танцульки, от которых у стариков слезы! Девки в штаны залезли, курят. Старики обижаются. А если этой молодежи, которая больно спешит, дать золотую технику, она ее запорет без опыта. Вот вам опять вопрос!..
– Да у вас вопрос на вопросе!.. – Ковригин с симпатией смотрел на его мужицкое, на раздумьях замешенное лицо, скользившее над тайгой. – Дайте молодежи лучшую технику! Ей, а не старикам. Хотите ее к цивилизации приобщить, а все третий сорт предлагаете… Тут ставка на молодое, а не старое!.. Не на нас с вами.
– Ну, мы еще покамест не совсем устарели. Мы еще кой на что в силе!
– Уже есть посильнее нас.
– Но и мы пока еще в силе.
Внизу, раздавив тайгу, вяло, мягко и грозно, черным бесконечным червем тянулся газопровод. Вертолет скользил над ним, повторяя плавные его повороты. Сквозь глубокую воздушную толщу чувствовался напор, шевеление разогретой стальной пуповины среди черных вспышек воды.
– Они эту нефть через нашу голову за тысячи километров кидают. А нас не замечают. Весь район исполосован. В прошлом году одну нитку рвануло, нефть на луга пошла, – теперь там лет пять ни травинки. Да еще загорелась, мы и туши, мы и лес спасай!.. Я вам все про издержки района толкую. Бремя-то мы несем, а оно никем не обсчитывается…
Ковригин смотрел на живую телесность трубы, опоясавшей землю, опустившей один конец в преисподнюю, повесившей на другом гроздья городов и заводов. Будто раскрыли полость земли, и всплыл кровеносный, бьющийся пульсом сосуд.
И он ощупал его, говоря:
– Моя мысль о молодежи проста. Палаточная романтика отжила свой век. Хотите освоить пойму, учтете сегодняшнюю психологию. Современная романтика освоения, уж если не можем без этого набившего слух словечка, включает в себя возможность сесть на сверхмощный агрегат К-700 или «Катерпиллер», включить электронную автоматику. Пользоваться в этих топях комфортом большого города. Уже осваиваются образцы надувных домов, переносимых с места на место, с вмонтированными телевизорами, калориферами, компактными платяными шкафами. Уже существуют образцы электронных приборов, отпугивающих гнус. На собрании у вас повторял и теперь: в век космических станций и атомной энергетики невозможно по-дедовски осуществлять глобальную операцию «Пойма»!.. Не так ли?
– Так, так, но только где их взять, эти ваши мячи надувные? Нам еще и балок в пору, и палаточка с печечкой не помешает!..
Теперь они летели над серо-пепельной гарью, над топкой, в белых зеркальцах луговиной. Там, уменьшенные и застывшие сверху, ходили корчеватели, нагребая ковшами валы. Желтые экскаваторы резали топь, просекая в ней блеском вспыхивающие дренажи и каналы. Весь угрюмый ландшафт был захвачен легкой, наброшенной на него геометрией.
– Вот мы сунулись в пойму, начали ее щупать местами, – говорил председатель. – Это только первая техника, а главная еще на подходе… Сунулись, говорю, а сами тревожимся: как бы не напороть! Много уже с мелиорацией напороли в природе. Наш район пока считается диким, а какой дикий, если весь железом набит! И лезут с ним куда ни попало. А земля-то наша, нам с нею жить, нам с нее кормиться…
– Все верно, никак не научимся. Нам бы заповедники тут устроить, – отозвался Ковригин. – С этим уже вошли в правительство, уже бьемся за это. По всему меридиану освоения – группа заповедников. В тундре, в тайге, в степи… Вам же отсюда виднее, выходите со встречными предложениями, поддержите нас.
– Нам-то виднее, ясно. Ладно, заповедник устроим. А как охранять? От тех же газовиков и нефтяников… Браконьер нынче знаете какой пошел? У него вездеход, скоростной катер, водолазный костюм, карабин, электроаккумулятор. Все это на беззащитную рыбу и зверя. Мы уж думаем подвижные бригады егерей сколотить, с амфибией, с рацией. Как на войне, ей-богу!..
Они замолчали, ибо близилось нечто еще неясное, безымянное, из синевы и размытых туманностей, из облаков и мерцаний, охватившее сквозь кабину все далекое, с кривизной горизонта пространство, дивное, дышащее в своей необъятной силе.
Вертолет миновал последнюю кромку елок, вынесся в пустоту и повис над Обью, плавно сносимый под недвижным облаком.
Ковригин испытал внезапное освобождение и счастье. Будто там, за чертой, остались его усталость, озабоченность и болезнь. И возникла свобода. Собственная безымянность. Радостное господство. Он сам был создан из этой не имеющей очертания силы и был выше ее. Творил ее, благословлял с высоты.
Обь гигантской излучиной, колыхнув собой землю, уходила ртутным, затуманенным к горизонту разливом. Охватывала равнину течениями, кольцами. Стискивала и вновь отпускала. Заливала собою небо. И чудилось вращение Земли. Слепая юность творения. Явление из белого света.
Ковригин прижимался лицом к островам и протокам, посылал им свое дыхание. И Обь отразила его вместе с солнцем, дрогнув, как гигантский латунный лист.
Пролетали над ржавым, в красных разводах болотом. Хлюпающим, выталкивающим из себя пузыри. Ковригин чувствовал его брожение, желание прозреть и родиться. Устремлял к нему свою силу и зоркость. И внизу раскрылся огромный сияющий глаз, благодарно и чисто. Отразил вертолет в хрустальном зрачке.
– Здесь опущу вас, – председатель надвинулся на него скомканной кепкой. – Чтоб руками траву подержали…
Он положил на плечо пилоту тяжеленную лапу. И вертолет стал снижаться, окунаясь в зелень. Коснулся дрожащей травы. Раздул ее винтом до блестящей подкладки.
– Самые луга дорогие, – говорил председатель, открывая дверцу.
В кабину ворвалось свежее зеленое чудо, стало плескаться, топко струиться по их лицам, рукам, по приборной доске. Зеленые языки волновались, наполнив кабину. Вертолет погрузился в зеленый холод и свет.
– Так прямо пройдете, километра два, до пристани. А оттуда позвоните, катер пришлем, – председатель пожимал Ковригину руку.
Ковригин и Ольга вышли, утонув по колено в стеблях. Дверца захлопнулась, защемив красный цветок. Вертолет взмыл, исчезая, унося цветок в поднебесье.
Высокая туча, переполненная дождем и сиянием. Воздушное движение травы. Даль залита водой. Они не знали, что делать с этой внезапной свободой и своим одиночеством. И как бы испугались.
– Вы ноги не промочили? – спросил Ковригин, удивляясь негромкости голоса, чуть слышного за свистом стеблей.
– Нет, ничего, – отозвалась она из-за ветра, вся закрученная зелеными водоворотами, уносимая в них.
– Как бы дождь не полил…
Летела пыльца. Туманили глаза и далекий крутояр в одиноко черневшей избой. Ольга, вся исцелованная травой, была благодарна ветру, разводящему их по двум серебряным, из колыханий дорогам. Шла по своей.
– Плащ и тот взять забыли, – донеслось до нее.
«Хорошо, хорошо, и пусть вдалеке, чуть слышно, и не надо другого, а только идти, идти в этих шумах и свистах…»
Ветер дохнул от тучи. Раздул траву до земли. Опрокинул ей на спину холодные, светло-темные ворохи, пропуская ее через них, отрывая: словно снял через голову зеленое платье и уносит, а она бежит за ним следом, удаляясь сама от себя.
«Хорошо, и не надо другого, ведь это и есть другое…»
Смотрела на плывущее к ней лицо Ковригина, видя, как ветер заворачивает его в тугое полотнище, путая ему руки и ноги.
Она окунула руку в живую, скользящую глубину. Закрыла глаза. Ловила сквозь веки свечение. Трава заливалась за ворот, ополаскивала шею и грудь. Казалось, несет ее, Ольгу, между солнцем и лугом.
– Вы исчезли… Не вижу, – донеслось из-за ветра.
– Я здесь, – на мгновение лицо сквозь метелки, и опять ничего. Только травы летели. Ее волосы перевились с травой. Она их ловила, выпутывала, а они вырывались. Трава не пускала ее, превращала в себя. И в кружении, мелькании – неясная, сладкая мысль: «Хорошо… Пусть будет всегда… Я – трава, и с ним – через ветер, воздух и шум…»
– Мы, как кони, бредем…
– Этим коням хорошо.
Ей обожгло висок крохотным, прилетевшим из неба ударом. Еще две капли упали на горячую шею. И из тучи, из ее синевы стало опадать холодом, блеском, погружаясь в легкость травы. Закипело, испаряясь о накаленные стебли. И вдруг рухнуло всеразящей, лилово-пахучей силой, превращая луг в бушевание.
Ртутные вспышки взрывались у ног, будто падали шаровые молнии, катались, выжигая прогалы. Превращались в тяжелых рыбин, и те рыли мордами травы.
– Где вы? Скорее ко мне! – услышала она сквозь хлюпы и грохот.
Они искали друг друга в ливне, на ощупь. Нашли и приближалась, сбитые тесно ливнем.
Она чувствовала, что стоит в водопаде. Платье ее промокло, стало прозрачным и тесным. Облепило груди, литые бедра и живот. Она стеснялась своей возникшей в дожде наготы. А он, стаскивая с плеч отекающий ручьями пиджак, пытался укрыть ее сверху.
– Теперь два дождя! – засмеялась она, видя его неловкие, похожие на бултыхания, движения. Уклонялась от струи, льющей из рукава ей на голову. – Ваш пиджак словно туча!
– Верно, ничего не поможет!.. Да вы все равно как статуя! – засмеялся в ответ Ковригин, глотая летящие по губам пузыри.
Волосы ее почернели. Стеклянно пропускали в себе ледяное скольжение. Она отжимала их. Они сразу же наполнялись тяжестью, вымывались у нее из ладоней. Было трудно дышать от закрывшей лицо воды, и Ольга дула, отгоняла дождь, перекидывая волосы за спину.
– Говорил вам, построим ковчег…
Его баул стал скользким, тяжелым. Тесно прижавшись, они в две руки волочили пиджак, плывший по травам, как лодка. Пробирались на исчезнувший косогор в избу. Ковригин сквозь холод чувствовал глубокое, идущее от плеча Ольги тепло.
– Придем в избу, добрые люди нас отогреют…
И, чувствуя вину перед ней за этот дождь, в то же время радовался близкому их движению по зеленой пене упавшего неба, под стучащим блеском взлетевшего луга.
Одолев бугор, вышли к избе. Черпая, осевшая набок, плывущая сквозь дождь, словно пристань, изба сквозила разбитыми окнами, настежь отворенной дверью.
– Вот вам и добрые люди, – огорченно сказала Ольга. – Мы здесь самые добрые…
Они вошли в полутьму. Было просторно и сыро. Текло с потолка. В окна с остатками стекол дули сквозняки. Печь белела с прислоненным ухватом. Пахло углями и тленом. Стояла кровать под одеялом. Стол с расколотой чашкой. Шкафчик, размалеванный тускло цветами, мерцал посудой. На коврике плыли лебеди, сидела в беседке красавица.
Казалось, хозяин ушел ненадолго да так и забыл вернуться.
– Хоть потоп переждем, – говорил Ковригин, оглядывая очертания чужого дома, чувствуя присутствие по углам исчезнувшего навек человека, – все-таки набрели на ковчег. Будем спасаться…
Ольга сидела на лавке, глядя на падение воды с потолка. Вся дрожала, обдуваемая сквозняками.
– Безумная моя затея с этим лугом! – всполошился Ковригин. – Вымочил вас, выстудил!.. Вы немножко подвигайтесь… Я сейчас!
Сам дрожа, стащил с себя рубаху, заткнул ею дыры в стеклах. Стянул с кровати одеяло, навесил на оконные косяки.
Испытывая к ней нежность, заботясь, он пробрался сквозь сени в крытый двор, наполненный шумом бушевавшего сверху ливня. Спугнул в темноте невидимую птицу. Среди тусклых щелей, гремящего железа отыскал поленницу дров. И рядом, будто знал, прислоненный топор. Нагрузился, осыпая звонкие сухие поленья, вернулся в дом.
– Бедная вы моя! – с той же нежной торопливостью оглядывая ее, повторял Ковригин, осторожно опуская дрова.
Ольга, оцепенев на скамейке, старалась сберечь в себе под ледяными одеждами тепло. Смотрела на приколотый коврик, на лебедей и улыбавшуюся, поджидавшую ее здесь издавна белогрудую деву. И было ей сквозь холод и дрожь хорошо: так вот сидеть без движений, доверяясь ему, его суете и умению, полагаясь на его силу, энергию и на счастливую, двигавшую ими обоими силу, завлекшую их теперь в старый, покинутый дом.
Ковригин, придерживая пальцем дровину, метко вгонял топор. Отрывал сухие лучины. Ольга, слушая их треск и шуршание, вспомнила те же движения, угол плеча, подбородка, когда встав на колено, звякал по камню у памятника: легчайший удар повторения.
– Или мы не крестьяне? Или спичек у нас не найдется? – приговаривал он, раскрывая баул, извлекая коробок.
Отворил заслонку в трубе. Дунул колдовски в полукруглый зев. Сунулся туда с берестой и щепками. Чиркнул невидимо. И вдруг озарился в локтях, в голых подвижных ребрах красноватым отсветом.
– Ну вот, – обернулся он вновь лицом, радостно глядя на свой огонь и ее приглашая радоваться. – Подвигайте скамью, моя статуя… Вылепил вас из дождя и глины. Теперь начну обжигать…
Они придвинули лавку к печи. Ольга села, наблюдая горящую бересту, а Ковригин подкладывал бережно поленья. И скоро, повинуясь ему, сильно и пламенно трещали дрова, окатывая их чадно-красным теплом.
Они сидели, касаясь плечами, еще не пережив, не заметив этого прикосновения друг к другу, а устремляясь к теплу. Ливень все так же шумел, прошибая крышу. Но изба уже наполнялась огнем. Колыхалась огненно среди пузырящихся далей.
– Ну и дождище! – сказал Ковригин. – Нанесло с океана… Изба наша плывет в океане…
И Ольга вдруг ощутила плечом его близкое движение, дыхание. Две их тесные, соединенные жизни, заключенные в огромное дождевое облако. Две их малые, во времени сведенные судьбы, охваченные водой и огнем.
Должно быть, и он уловил их касание. Замер вдруг, боясь шевельнуться, боясь обнаружить движением возникшую связь. Или вдруг потерять ее в неосторожном вздохе. Сидел напряженный, алый, переживая тончайшую, в касании возникшую близость.
А она закрыла глаза, чувствуя ими бесшумный, огромный полет земли и избы и светящееся, из прикосновений возникшее знание о нем, о себе. Переливалась в него, находя себя в нем, окружая его своей горячей, не имеющей названия силой.
– Я хотел… – чуть слышно произнес Ковригин. – И там, на лугу, и теперь… Я так дорожу…
А она, слыша его и не слыша, зная себя и острое прозрение свое о неповторимости жизни, медленно к нему поворачивалась. Охватывала ладонями его близкую, седую, на огонь устремленную голову. Раскрывала глаза, видя его блестящие, сине-стальные зрачки. Целовала брови, веки и рот, накаленную пламенем грудь.
И тьма обращалась в свет с проблеском воды. И она, отпуская ему свое мокрое, с проступившими соцветиями платье, открываясь в белизне из огня и ливня возникшего чуда, тихо спросила:
– Никто не войдет?.. И чтоб не лило на нас…
Провела в полутьме своей красной, занесенной над ним рукой.
Она проснулась от пристального, яркого взгляда. Через всю избу протянулся луч в разноцветном мелькании. Расплющился о стену дрожащим пятном. И с первым ударом зрачков в нее ворвались бесшумно и радостно: трава, водопады и пламя, обернувшись за ночь лучом.
Поднялась из тепла курчавой овчины. Он, еще спящий, протянул к ней ладони. Она благодарно скользнула по ним плечами.
– Куда ты? – спросил он.
– Спи… Я вернусь. – Пробежав через луч, ощутила спиной горячий росчерк.
Прошла огород, чувствуя, как кто-то радостный продолжает за ней наблюдать. Стояла на бугре, устремляясь в луга, в колыхание туманов. И в их белом движении видела: двое вчерашних бредут по негнущимся травам. Обернулась, – и Обь в стальной седине омывала гору. И в избе он ждет ее в разноцветном луче. И только пройти по росе, принеся ему на ногах свежесть и холод. Так думала она, опускаясь к реке по изрытому ливнем склону. Ставила на глину ступни. Оглядывалась нежно на свои отпечатки.
Спустилась к воде, спугнув желтоносую чайку. Стояла на зернистом песке. И казалось, кто-то только что здесь побывал и все это ей приготовил – чайку, всплески, солнечные круги. Медленно раздевалась, цепляя платье за куст. Подставляла себя синему холоду, вся закрытая от мира туманом, чувствуя свою молодую, горячую жизнь, таинственность своей белизны. Возможность стоять у края блестящей могучей реки. Или с плеском упасть в нее, наполнить собой, всю изменить своим теплом, своей мыслью, новым, возникшим в ней знанием.
На воде послышался шум. Надвигался. Раздвинув туман, выплыл на ртутную гладь, шипя и стуча, колесный пароход. Неправдоподобный, весь увешанный афишами, размалеванный буквами, лицами. Плавучий театр, еще спящий, волшебно возник и скрылся, оставив по себе ощущение: он и должен был появиться, кто-то выслал его из тумана.
Ольга ступила в воду, подняв руки, чувствуя прикосновения речного холодного пара. Колебалась на грани боязни. Разрушила ее вздохом единым. И сквозь шелест и плеск, со страхом и вскриком кинулась, испытав мгновенный, во все тело ожог и подводную силу течения, подхватившую ее властно и бережно. Привыкая, плыла, молча смеялась. Глазами, грудью, не остывшими от ожога ногами погруженная в жизнь реки.
Заплыла далеко и, устав, повернулась на спину, радуясь своей наготе, чуть прикрытой туманом. Закрыла глаза, прислушиваясь к колыханию воды, сама становясь течением. Зеленая ветка ольхи, сорванная ливнем с протоки, качалась рядом. Ольга ловила лицом ее зелень и запах. Думала: «Он – эта ветка. А я ее касаюсь губами».
И не было больше недавнего непонимания себя. А в превращении казалась себе прекрасной и доброй. И мать, прилетев к ней в образе седой чайки, беззвучно мелькнула в тумане…
Ковригин открыл глаза и проснулся легко и сразу, весь целиком, с небывалой, забытой легкостью. Лежал, наблюдая падение луча, медленное смещение пятна. В этой геометрии усматривался сконструированный просто прибор: движение солнца, щель, стена крестьянской избы и его зрачок, радостно все завершающий. Эта ясная устроенность мира открылась ему. И он знал: Ольга где-то рядом, сейчас перед ним возникнет.
Поднялся, пройдя по дому, боясь нарушить вчерашнее, поселившееся здесь состояние. Остывшие угли в печи. Поставленная косо скамейка. Мертвая красноватая бабочка. На притолоке крестик от злого духа.
Вышел в сени, и брошенный дом открыл свои углы, просясь в услужение. Подставлял черенки лопат, рукояти вил, топорища. Пыльную дугу с бубенцом. Ковригин слышал обращенные к нему голоса, уже заботясь о доме. Тронул бережно железную косу, прозвеневшую благодарно.
С бруском и косой вышел на солнце, увидев в траве синий, протоптанный Ольгой след. Пережил в мгновенном головокружении ее недавнее здесь пребывание, исчезновение под горой. Тонко, полумесяцем провел по косе точилом, извлекая из ржавого железа звучание и блестящую острую полосу.
Изба наблюдала за ним. И он сквозь стены чувствовал ее наполнение вчерашним.
Робея высокой драночной крыши, покосившихся в сарае ворот, он первым неверным движением срезал желтый цветок зверобоя, запутав косу в войлоке ячменника и горошка. Вторым погружением, вынося на железе темный сок, сразил у забора красную герань. А с третьего взмаха, вписав свое тело в полукруглые качания и дуги, стал косить, весь в мелких брызгах и радугах, стараясь не тронуть косой ее след. Так и шли с нею рядом, переглядываясь, пересмеиваясь.
Усталый, с мокрым лицом, стоял среди срезанного разноцветия. Представлял себе высохший звон и шуршащую глубину сенника. Ладони его горели. Ноги промокли. Он смотрел сквозь резную, летучую крону одинокой рябины на сквозящую синеву. И то ли ее вопрошал, радостно ожидая ответа, то ли благодарил безымянно за полученный тайно ответ. «Будет, ведь будет?» – спрашивал, сам не зная о чем. И в сияющих росах, с сочным и шумным движением пронесся заяц.



























