355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Генис » Вавилонская башня » Текст книги (страница 9)
Вавилонская башня
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:16

Текст книги "Вавилонская башня"


Автор книги: Александр Генис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ


Было это в Гластонбери, одном из самых священных мест Британии. Считают, что здесь стоял «круглый стол» короля Артура, да и могилу его показывают туристам в развалинах аббатства.

Другая, еще более загадочная достопримечательность расположена в нескольких километрах от города. Это – гластонберийский Тор, высокий, массивный и крутой холм, а может быть, и курган, насыпанный в незапамятные времена. Наверх по жесткому дерну среди низкого северного кустарника ведет петлистая тропинка. Кренделя, которые она выписывает, возможно, часть первобытного лабиринта. Строго на вершине подозрительно правильного конуса – отсюда и легенда об искусственном происхождении Тора – руины очень старой церкви святого Михаила. По-моему, именно ее описал в «Бесплодной земле» Элиот:

There is the empty chapel, only the wind's home. It has no windows, and the door swings, Dry bones can harm no one.[48]48
  Лотман Ю. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т.1.С.16.


[Закрыть]

Впрочем, не церковь придает этому месту святость. Гластонберийский Тор был связан с религиозными культами задолго до христианства. Кельты верили, что здесь расположен вход в подземное царство. Но и они получили Тор вместе с его преданиями по наследству от еще более древних народов – люди здесь жили с четвертого тысячелетия до нашей эры.

Легенда утверждает, что в недрах Тора хранится чаша Грааля. Иосиф Аримафейский, тайный последователь Иисуса, собрал в нее кровь Христа на Голгофе и после долгих скитаний привез драгоценную реликвию на Британские острова. Но как она попала в Гластонбери и где ее там искать, уже неизвестно. К тому же чаша Грааля – более древний символ, который был переосмыслен церковным преданием и рыцарским романом.

Так или иначе, многие верят, что именно из скрытой в Торе чаши Грааля бьет очищающий душу и лечащий тело источник. Не пересыхая в самые свирепые засухи, он источает воду, обладающую слабой естественной радиоактивностью. В глубоком гроте, откуда вытекает родник, торгуют кристаллами, ароматическими снадобьями и кельтскими сувенирами со звериными узорами, но сама вола бесплатна. Молодежь приезжает за ней на мотоциклах и набирает в пузатые бутыли из-под «кока-колы». Остальное течет в сад, где вдоль ручья устроены клумбы с душистыми цветами и травами – здесь практикуют завещанную теми же кельтами «аромотерапию» – лечение запахами.

В таких странных и покойных местах мне и повстречалась эта компания. Пока я стоял на вершине Тора, наслаждаясь прекрасным, но тревожно безжизненным видом, на холм вскарабкались симпатичный парень и несколько девушек. Их лица и тела украшали «серьги» – не только в ушах, но и в носу, на губе, у пупка кожу прокалывали колечки из тусклого металла. Одетые то ли в развевающиеся, то ли просто в драные одежды, они были густо покрыты замысловатой татуировкой – в многоцветном узоре настойчиво повторялся образ свивающихся змей. Сопровождали ребят дружелюбная дворняга без поводка и изящная черная козочка. Переговариваясь, лая, смеясь и блея, весь этот выводок бродил по тесной вершине Тора, а потом, угомонившись, расположился на склоне. Одна из татуированных девиц достала дудочку и заиграла на ней что-то простое, остальные тихо смотрели на опускающееся солнце.

Я жадно глазел, пытаясь понять смысл увиденного. Будь это в Нью-Йорке или тем более в Сан-Франциско, на них можно было бы и не обратить внимания. Но на вершине гластонберийского Тора этим по-английски прохладным летним вечером среди уединенных болот и вересковых пустошей посторонними были не они, а я. Мы с ними не совпадали во времени: они сюда пришли из другой эпохи – толи из прошлого, толи из будущего.

Часы с кукушкой

Когда я был маленьким, будущее меня увлекало больше прошлого. Я мечтал об «алюминиевом» царстве грядущего в духе Веры Павловны и придурковатой сталинской фантастики. Неопытное воображение пленялось тем, что у них там все было бесплатно. Деньги водились только у академиков с красивыми фамилиями (Алмазов). На них они покупали предметы роскоши: икру и ковры. Я бы дорого дал, чтобы вспомнить имя писателя, но за верность деталей ручаюсь. Среди прочего авторы этих книг изобрели фантастический процесс – «анабиоз». Эта русская версия «большого скачка» позволяла проспать лет сто, чтобы сразу очутиться в коммунизме.

На заре 60-х, кроме нас с Хрущевым, будущее любили и на Западе. Об этом говорит история с замороженными стариками, которые доверчиво ждут в криогенных склепах, когда их разморозят потомки, видимо – мы.

Когда я вырос, мне стало нравиться прошлое – фантастики и в нем хватало. Но теперь мне кажется, что интереснее всего смотреть по сторонам. Сейчас обретает ценность настоящее – оно становится загадочным. Неизвестно где и как, но понятно, что везде; неясно когда, но точно, что недавно, – мы переехали из одного мира в другой.

Старый был несравненно понятнее нового. Не нам – не мне – понятнее, а понятнее вообще, в принципе. То, чего не знали мы, знали другие. А если еще не знали, то скоро узнают. А если не скоро, то когда-нибудь. В одном из безумных романов моего детства советский ученый Пайчадзе (в этих книгах обязательно присутствовал положительный грузин) произносит такую фразу: «Никто необъятного объять не может». А потом добавляет: «Я, конечно, шучу».

Сегодня на место старой Вселенной, состоящей из частично разгаданных загадок, приходит еще более старый мир, круто замешенный на неведомом. Это не жизнерадостное неизвестное школьной науки и пионерских журналов, а именно что вечно и безнадежно непостижимое.

Следить за медленным наступлением тайны – что-то вроде солнечного затмения – занятие увлекательное и волнующее. На наших глазах одна реальность «наезжает» на другую. Происходит это повсюду – на витринах, экранах, трибунах и пластинках, в газетах и книгах, в тех бесконечных деталях, которые образуют окружающее.

В повести Битова «Человек в пейзаже» это центральная мысль, которая не дает покоя ни автору, ни герою. Камни и деревья не знают о соседстве друг друга: пейзажем они становятся лишь в глазах человека, который, в сущности, и является если не автором, то соавтором пейзажа.

Реальность – плод коллективного воображения, поэтому всякий прохожий может стать свидетелем таинства рождения. Перед каждым из них – нас – стоит задача: составить из мириада отдельных фактов картину, выстроить отдельные, вроде бы и не связанные между собой элементы в сюжет.

Американские психологи провели опыт: не подозревающим подвоха людям читали выбранные наугад цифры. Все участники эксперимента немедленно обнаруживали в перечне заведомо не существовавшие в нем закономерности – они их себе просто придумали.

Природа не терпит пустоты, человек – хаоса. Наше сознание устроено таким образом, что мы воспринимаем окружающее только тогда, когда оно укладывается в какую-нибудь историю. (Одна из них – собственно история.)

Истории могут меняться, устаревать, умирать, возрождаться, они могут сосуществовать, соперничать, враждовать, высмеивать друг друга. Невозможно только одно:

жить без «истории» вовсе, ибо из нее и состоит наша действительность; реальность – это история, которую мы себе рассказываем.

Смена эпох – это смена «историй». Раньше ее писал миф, потом – церковь. Последние три века нашу историю писала наука, поэтому ученые, в первую очередь обладатели точных знаний, – жрецы реальности, хранители фундаментальных образов, на которых покоится наша картина Вселенной.

Это отнюдь не значит, что мы все читали рассказываемую наукой «историю». Нам хватало того, что ее понимали авторы и толкователи. Пока они охраняли объективную, научную реальность, она казалась если даже и не единственно возможной, то наиболее надежной версией мира. Наука была золотым запасом, гарантирующим устойчивость нашей онтологической валюты.

Наука впустила человека в механический универсум, который можно разбирать и собирать заново. Вселенная стала одновременно и строительным «сырьем», и строительной площадкой. Природа, как говорил Базаров, не храм, а мастерская. Отсюда и начался триумфальный путь прогресса, у колыбели которого стояли четыре отца.

Первый – Галилей. Вслед за Пифагором он считал, что природа объясняется с человеком фигурами и числами. Поэтому ученые должны пользоваться исключительно математическим языком, а значит, изучать только те свойства природы, которые можно измерить. Так за пределами классической науки осталось все, что не поддается исчислению, – запах, вкус, прикосновение, эстетическая и этическая чувствительность, сознание в целом.

Второй – Фрэнсис Бэкон, научивший науку не объяснять, а переделывать мир. Ему мы обязаны как технологической мощью современной цивилизации, так и ее мичуринской идеологией.

Третьим – и самым сегодня нелюбимым отцом – был Декарт. Он разделил единое существо – человека – на две части: тело и разум. В основе картезианского анализа лежит знаменитое «cogito ergo sum» – мыслю, точнее, рационально, логически, аналитически рассуждаю и планирую – следовательно существую. Истинной реальностью является лишь наше мыслящее Я. Все остальное – под вопросом. Человек, по Декарту, – это голова профессора Доуэля (еще один инвалид из книг моего детства), мозг, запертый в телесную клетку, про которую ничего не известно наверняка. Картезианский человек ощущает собственное тело нагрузкой. Он говорит «у меня есть тело», вместо того чтобы сказать «я есть тело».

Декарт отрезал человека от его тела, а значит, и от всего окружающего мира. Природа осталась снаружи, по ту сторону сознания. Исследуя внешний мир, мы забыли о той природе, которая заключена в нас. Природа стала объектом изучения, а человек – изучающим ее субъектом. За нерушимостью границы между ними – между неодушевленной материей и сознанием – была приставлена следить наука. Она отучила западного человека «мыслить» всем телом. Он потерял примитивные, а можно сказать – естественные навыки телесного контакта с миром.

Японцы часто говорят о «фуку» – «вопросе, адресованном животу». Если голова отделена от тела, то включающий всю систему внутренних органов «живот» символизирует целого человека. Конфуций, видя в согласной мерной пляске урок социальной гармонии, каждый день танцевал с учениками. И Заратустра у Ницше говорил: «Не доверяй богам, которые не танцуют».

Как каждого автора, меня всегда волновали следы телесного в духовном. Рука пишущего не слепой, бездушный механизм, которым управляет разум. Она, позволяя прорваться телесности в текст, силится воссоздать исходную целостность человеческого опыта.

Сегодня материальностью письма с энтузиазмом занимаются гуманитарии, избавляющиеся от «интеллектуализации дискурса». Виртуоз такого анализа– московский философ Валерий Подорога. У Хайдеггера, скажем, его больше всего интересует дефис. Он увлеченно описывает, как эта маленькая черточка, вынуждая работать губы и язык, соединяет телесность с мысленным процессом, возвращает слово в речь, заставляя произносить его вслух. Дефис навязывает читателю ритм произнесения:

слово «становится событием мысли: оно произносится так, как оно когда-то рождалось».[49]49
Пустая часовня, жилище ветра.Окна зияют, дверь скрипит на ветру.Мертвые кости чар не таят.  Перевод С. Степанова


[Закрыть]
В записках Эйзенштейна Подорогу интересует моторика – скорость движения пера по бумаге. У Кафки – каракули на полях рукописей, которые сближают акт письма с процессом сновидения.

На Востоке, где не было картезианского развода души с телом, внешняя сторона сочинительства никогда не обособлялась от содержания. В Японии существовал особый прозаический жанр – «дзуихицу», что означает «вслед за кистью». Лучшая книга такого рода – «Записки у изголовья» средневековой придворной дамы Сэй-Сёнагон, которая завершила их таким пассажем: «Я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, конца ей не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок».[50]50
  Полорога В. « Метафизика ландшафта». М., 1993. С.305. См. также: Кафка Ф. Конструкция сновидения. – « Логос», 1994, № 5; Феноменология тела. М., 1995.


[Закрыть]
Если читателя поразит связь творческого процесса с качеством бумаги и письменных принадлежностей, то всякий писатель оценит уважение к материальности письма. «Самый процесс сочинения, – говорил Бунин, – заключается в некоем взаимодействии, в той таинственной связи, которая возникает между головой, рукой, пером и бумагой».[51]51
  Сэй-Сёнагон. Записки у изголовья. // Классическая японская проза XI–XIV веков. М., 1987. С. 294.


[Закрыть]

Декарт страстно увлекался механическими игрушками – модными тогда заводными автоматами. Животные были для него роботами, а человеческое тело – часами: здоровое – исправными, больное – сломанными, нуждающимися в ремонте. Впрочем, не только человек, но и вся картина мира в ходе картезианского анализа распалась на элементы, кубики.

Правила их сборки открыл Ньютон. После него во Вселенной все стало на место, она приобрела вид механизма, части которого идеально пригнаны друг к другу, так, чтобы не осталось лишних винтиков. Как говорил Витгенштейн, если какая-то деталь машины не работает, она не является деталью машины.

Во Вселенной Ньютона не было ничего лишнего. Он придал окончательную завершенность, красоту и – что особенно важно – лаконичность научной модели мира. Отточенная таким авторитетом бритва Оккама (принцип средневековой науки, требующий не умножать сущности без необходимости) стала незаменимым инструментом не только в философской полемике, для чего она, собственно, и была изобретена, но и в обычной жизни. Выросшие на школьных примерах, мы с доверием тянемся ко всему, что делится без остатка. Элегантность простоты соблазняет упрощать окружающее, подгоняя его под умозрительную модель.

Однако бритва Оккама – обоюдоострая. Призванная освобождать разум от одних иллюзий, она порождает другие. Чтобы совместить сырую реальность с лаконичным образом мира, нам приходится постоянно избавляться от подробностей. За это в «Даре» Набоков ополчился на Чернышевского, который «не видел беды в незнании подробностей разбираемого предмета: подробности были для него лишь аристократическим элементом в государстве общих понятий».

На основании математических закономерностей Ньютона был создан самый авторитетный со времен Возрождения образ мира: Солнечная система. Эта аккуратная схема из шариков-планет на концентрических кружочках-орбитах запечатлена не только в школьных учебниках, но и в нашем сознании. Подспудно мы считаем ее эталоном научного (а значит, правильного) устройства жизни, в которой все можно предсказать, потому что в ней ничего не меняется. Завороженные примером Солнечной системы, мы не заметили, что она скорее исключение, чем правило. Только сегодня мы обнаруживаем, что она не годится в метафоры для той повседневной практики, где огромную роль играет не только река, но и водопад, не только климат, но и погода, не только порядок железнодорожного расписания, но и хаос автомобильных пробок.

Бесспорность этого тезиса привела нас всех, включая и тех, кто об этом не подозревает, на край мировоззренческой бездны. В регулярном мире Ньютона человеку было спокойно, как кукушке в часах. Но стоило лишь как следует оглядеться, выяснилось, что большая часть окружающего – от погоды и биржи до политики и истории – находится, как говорят теперь ученые, за «горизонтом предсказуемости». Нас выпихнули на волю, где может произойти все что угодно.

Кукушка без часов

Смена вех – это смена реальностей. Создают реальность метафоры. Как любые слова, образы, мысли, они, хоть и кажутся нематериальными, обладают громадным энергетическим потенциалом. Юнг говорил, что такая неосязаемая субстанция, как коммунизм, убила больше людей, чем вполне материальный возбудитель «черной чумы», уничтоживший половину средневековой Европы.

Каждая эпоха выбирает себе свои излюбленные метафоры, на которые опирается ее реальность.

С XIX века огромным влиянием пользовались, например, архитектурные метафоры, которыми среди прочих оперировал и Карл Маркс. Не тонкости политэкономии, а как раз их образная мощь и привела миллионы к марксизму.

Общество у Маркса – дом. Оно не состоит из нас и не растет в нас, а нами строится. Сперва – базис, фундамент. Это экономика, производственные отношения, потом – надстройка, то есть идеология, культура, искусство, мораль. Но если общество – дом, то его всегда можно снести и построить заново. Дом нуждается в ремонте, иногда в капитальном, иногда в косметическом. Перестройка, кстати сказать, последняя в ряду архитектурных метафор.

Начиная с 60-х годов XX века стали появляться другие метафоры. Видимо, в этом и был подлинный смысл духовных, да и политических, потрясений бурного десятилетия. Результатом многочисленных революций 60-х – социальной, религиозной, молодежной, сексуальной, психоделической – стала новая постклассическая, постиндустриальная, постмодернистская парадигма, основанная на органических метафорах.

Тут мир уже не составлялся из картезианских кубиков, а рос, как растение или животное. На место механистического приходит экологический принцип системности, взаимосвязанности. Мертвый мир науки оживает. Если центральным образом ньютоновской космологии был «первый толчок»: кто-то завел часы или пустил в ход мотор универсума, – то «сегодняшняя» расширяющаяся Вселенная растет, как живая.

Если мир похож на часы, то его можно разобрать и собрать заново. Но с человеком или даже амебой такое уже не получается: разобрать – сколько угодно, собрать – ни за что. Когда части соединяются вместе, к ним должно присоединиться еще нечто таинственное – жизнь.

Художник-архаист Женя Шеф рассказывал, что к концепции одушевленных вещей он пришел на уроках рисования в морге, когда обнаружил, что трупы совершенно не похожи на людей.

Органические метафоры постепенно разъедают классическую научную парадигму. Оказалось, что достаточно впустить в мир тайну, как начинает разваливаться вся наша картина мира.

«Культура, построенная на принципе науки, – предсказывал Ницше, – должна погибнуть, как только она начинает становиться нелогичной». Что и понятно: если часы пробили тринадцать раз, скорее всего, не только последний удар был лишним.

Новое сегодня вырастает из старого, причем очень старого. Вселенная опять срастается в мир, напоминающий об архаическом синкретизме, не умеющем отделять объект от субъекта, дух от тела, материю от сознания, человека от природы. Эта близость стала отправной точкой для диалога новой науки с древними мистическими учениями. Одним из первых его начал физик, специалист по высоким энергиям Фритьоф Капра. Славу ему принесла книга «Дао физики». В ней доказывается, что картина мира, которую рисует постклассическая физика, чрезвычайно близка представлениям всех мистических, а восточных в особенности, религиозно-философских систем – индуизма, буддизма, даосизма и дзэна. В третьем издании «Дао физики» Капра формулирует ряд критериев, которые отличают старую парадигму от новой. Мир – это не собранное из отдельных элементов-кубиков сооружение, а единое целое; Вселенная состоит не из вещей, а из процессов; объективное познание невозможно, ибо нельзя исключить наблюдающего из процесса наблюдения; во Вселенной нет ничего фундаментального и второстепенного, мир – это паутина взаимозависимых и равно важных процессов, поэтому познание идет не от частного к целому, а от целого к частному.

В последнее десятилетие диалог науки с мистикой вступил в новую фазу, чему способствовало появление нескольких радикальных теорий в разных областях знания. Одна из самых ярких и перспективных использует метафорическую образность голограммы. Хотя голография была изобретена еще в 1948 году, лишь после появления лазеров в 60-х годах ученым из Мичиганского университета удалось получить первые объемные фотографии – голограммы. А еще два десятилетия спустя, в середине 80-х, голограмма становится одним из центральных образов экологической парадигмы.

Самая странная особенность голограммы в том, что в каждой ее части заключено целое. Если мы отрежем голову у голографического изображения собаки и увеличим этот фрагмент, то получим не большую голову, а всю собаку.

Нейрохирург Карл Прибрам использовал голограмму, чтобы объяснить работу мозга.[52]52
  Это высказывание Бунина приводит в « Траве забвения» Валентин Катаев.


[Закрыть]
На основе этой модели Прибрам строит «волновую теорию реальности»: мозг конструирует картину нашего «конкретного» мира, интерпретируя излучения другого, первичного уровня реальности, существующего вне времени и пространства.

Концепцию такого – «свернутого» – мира выдвинул ыдающийся физик Дэвид Бом, сотрудник Эйнштейна. Бом, который не только работал с Эйнштейном, но и дружил с Кришнамурти (отсюда многие мистические аллюзии в его теории), считал, что на «свернутом», «доквантовом», недоступном наблюдению уровне реальности мир теряет все знакомые свойства. Тут становятся бессмысленными понятия «дальше-ближе», «прошлое-будущее», «материя-сознание».

Поясняя свою теорию, Бом говорил о корабле, который плывет, подчиняясь сигналу радара. До тех пор пока судно принимает сигнал, расстояние не играет роли. Подобным образом, согласно Бому, устроено особое информационное поле, которое делает мир единым. Все категории нашего «развернутого» уровня реальности, включая пространство и время, – плод работы сознания. Мы смотрим на мир сквозь очки, искажающие истинную картину. мира. Поскольку без очков нам вообще ничего не видно, с ними примирились. Но Бом вслед за восточными мистиками считает возможным проникнуть по ту сторону так строго очерченной Кантом границы. Дорогу к «свернутой» реальности указывает не логическое размышление, а освобожденное от причинно-следственной связи озарение. Мысль для Бома – окаменелость духа, скованная временем и пространством. Между тем добраться до изначального, «нормального», а не искаженного нашими представлениями, о нем мира может только «пустое» сознание, отказавшееся от своего «я» и ставшее каналом, соединяющим два мира.

Прибрам инкорпорировал теорию Бома в свою концепцию сознания. Он считает, что мозг способен интерпретировать реальность либо как поток частиц, либо как волну. Когда мозг работает в первом режиме, мир воспринимается аналитически, интеллектуально. В этом случае реальность предстает «развернутой», дискретной, состоящей, как говорят китайцы, из «десяти тысяч вещей», существующих в пространстве и времени. Но мозг может работать и в другом – интуитивном – режиме. Тогда он способен голографически воспринимать описываемый Бомом «свернутый» уровень реальности, на котором Вселенная предстает единым целым, существующим вне пространства и времени.

С другой стороны поиск «протореальности» ведет английский биолог Руперт Шелдрейк. Его теория «морфологического резонанса» тоже предлагает концепцию единой Вселенной. Все сущее в ней помогает друг другу «учиться» – эволюционировать. Этот универсальный принцип заставляет все в мире развиваться – законы природы, галактики, планеты, кристаллы, животных и человека. Шелдрейк утверждает, что цельным мир создает еще не обнаруженное наукой поле, объединяющее Вселенную в единое информационное пространство.

Отсюда делается простой и даже весьма практичный вывод: чем больше в мире знаний, тем легче они усваиваются людьми. Мозг работает как телевизор. Он воспринимает излучение этого поля и вступает с ним в контакт, который называется «морфологическим резонансом». Им объясняются такие странные совпадения, как частые случаи одновременности открытий: стоит одному добиться успеха, как другим он дается легче.

Процесс ненамеренного дистанционного обучения Шелдрейк демонстрирует простым, но весьма наглядным экспериментом. Он отвозил в Ливерпуль лондонские газеты с кроссвордами, где их должны были отгадывать студенты. Выяснилось, что по вечерам они справлялись с задачей лучше, чем по утрам. Шелдрейк объясняет это тем, что к концу дня эти самые кроссворды уже решили сотни тысяч лондонцев, чем и облегчили задачу ливерпульским студентам.[53]53
  Pribram К. Consciousness and the Brain. Plenum, 1976. Bohm D. Quantum Theory and Beyond. Cambridge University, 1971. Всестороннему обсуждению теорий К. Прибрама и Д. Бома посвящен сборник The Holographic Paradigm and other Paradoxes. Boston amp; London, 1985.


[Закрыть]

Шелдрейк пытается «буквализировать» известную метафору: «идея витает в воздухе». Он ищет способ зафиксировать этот эффект и использовать его на практике. В Калифорнии уже существуют общины, исповедующие «морфологический резонанс» как своего рода альтруистскую религиозную доктрину.

Многие представления новой науки созвучны размышлениям Юрия Лотмана о природе и культуре. В поздних работах он развивал тезис о том, что «природа есть создаваемая культурой идеальная модель своего антипода». То, что мы зовем «природой», на самом деле – искусственная конструкция, это АНТИкультура, а не то, что было ДО культуры.[54]54
  Shelddrake R. The Rebirth of Nature. N.Y., Bantam Books, 1991.


[Закрыть]
Истинная природа вообще недоступна познанию, ибо она непрерывна, тогда как культура всегда дискретна: познавая, мы выделяем объект из сплошного потока бытия, выводя его из сферы природы в зону культуры. В своей последней статье Лотман писал о «необходимости примирить недискретность бытия с дискретностью сознания». Культура тут предлагает свои способы: в сфере мифа это идея цикличности, на смену которой пришел линейный образ смерти-возрождения. Лотман пишет: «Все, что не имеет конца, не имеет и смысла».[55]55
  Лотман Ю. Раздел « Семиотика и культура». // Избранные статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. T.I.


[Закрыть]

Не следует ли отсюда, что выход к непрерывному уровню свернутой реальности надлежит искать по ту сторону смысла, за пределами логики, вне рационального суждения, так, как требуют правила дзэновских парадоксов-коанов?

В отличие от Запада Восток не соблазнился образом разъятой на части Вселенной. Этим, кстати, Гейзенберг объяснял успехи японцев в современной физике. Восточные религии всегда стремились выйти к переживанию единой, непрерывной реальности, преодолев изначально присущую культуре дискретность. Причем на Востоке ее преодолевают вместе с самой культурой. Для этого здесь веками разрабатывали медитативную технику, позволяющую переживать абсолютное единство всех вещей – «сингулярность мира».

Популяризатор дзэн-буддизма на Западе доктор Судзуки пишет: «Уход от реальности неизбежно ведет к разделению ее на бесчисленные составные части. Такая раздробленность является свойством не природы, а разума, который за счет расщепления всего, что имеется в природе, на две части, делает ее познаваемой, пригодной для работы и использования для наших практических человеческих целей».

Суть же всякого мистического мировоззрения, как утверждал уже западный мыслитель Альберт Швейцер, состоит в том, чтобы вернуться от дуализма к монистическому сознанию, ибо только оно позволяет «человеку духовно приобщиться к бесконечному бытию, которому он принадлежит по природе».

Древнее мистическое мироощущение лучше сохранилось на традиционалистском Востоке. Поэтому для Запада обращение к Востоку, законсервировавшему общечеловеческую мудрость, – это возвращение и к истокам собственной культуры.

Поиски такого мироощущения неизбежно возвращают нас к первобытной древности, ибо, как показал в своих классических трудах антрополог Люсьен Леви-Брюль, всем архаическим культурам свойственна исключительно «мистическая психическая деятельность». Впрочем, она не чужда и современному человеку. Тот же Леви-Брюль предваряет свою главную монографию «Первобытное мышление» многозначительной оговоркой: «Не существует двух форм мышления у человечества, одной пралогической, другой – логической, отделенных одна от другой глухой стеной, а есть различные мыслительные структуры, которые существуют в одном и том же обществе и часто, быть может всегда, в одном и том же сознании».[56]56
  Лотман Ю. Смерть как проблема сюжета. // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., Гнозис, 1994. С. 417, 419.


[Закрыть]

Внутри каждого из нас дремлет «благородный дикарь», которого будит органическая парадигма, ибо как раз его донаучное и пралогическое сознание способно воспринять реальность такой, какой ее хочет видеть новая наука, – единой и неделимой.

Близость архаического мышления к представлениям современной науки иллюстрирует необычная, похожая на притчу история балийских рисунков.[57]57
  Судзуки Д. Основы дзэн-буддизма. // Дзэн-буддизм. Бишкек, 1993. С. 362–363.


[Закрыть]
В 1931 году на расположенном в индонезийском архипелаге острове Бали, жители которого известны своей сложной религией и красочными ритуалами, поселились два европейских художника.

Кстати, один из них, немец Вальтер Шпис, долго жил в предреволюционной России, где открыл для себя Шагала и народную наивную живопись. Его собственные картины напоминают работы Пиросмани, которые Шпис мог видеть на Кавказе – его туда интернировали во время Первой мировой войны.

Восхищенные артистизмом балийцев, европейцы научили их пользоваться тушью и бумагой. До тех пор туземцы не знали искусства в нашем понимании – эстетика у них была неразрывно связана с религиозными церемониями. Результаты первых же опытов получились ошеломляющими.

Балийцы, овладев техникой западного натуралистического рисунка, изобразили мир таким, каким они его воспринимают. Каждый рисунок– как бы «фотография» той древней, первобытной, магической вселенной, в которую был закрыт доступ человеку XX века. Впрочем, лучше эти рисунки сравнить с рентгеновскими снимками, так как авторы на одном листе совмещают видимую часть мира с невидимой. Наряду с людьми и животными их картины населяют божества, духи, демоны. Сверхъестественные персонажи появляются не только в иллюстрациях к мифам, но и в сценах из повседневной жизни. Балийцы рисовали невидимых демонов потому, что точно знали о их неизбежном и повсеместном присутствии. Точно так же мы не видим, но знаем о существовании радиации или радиоволн. Чтобы понять балийского художника, можно представить западного живописца, который к реалистическому пейзажу присоединяет те изображения, что витают вокруг нас в эфире, прежде чем материализоваться на телевизионных экранах.

Однако эта аналогия не объясняет другой феноменальной особенности архаического сознания: отсутствия в нем категории времени в нашем понимании. Вместо того чтобы запечатлеть на картине, как это делают на Западе, «остановленное» мгновение, островитяне рисовали сразу и прошлое, и будущее своих героев. Для балийцев все события одновременны, они живут только в настоящем времени – в вечном «теперь». Их вселенная вместе с человеческой судьбой спрессовала в одно целое пространство и время – все происходит «здесь и сейчас».

Намечающийся альянс мистики с физикой, а потом и другими областями знания больше всего волнует широкую публику, которая ждет от науки легитимации всего того, что она же объявила предрассудками. Сегодня гороскопов составляют больше, чем триста лет назад, каждый третий американец верит в реинкарнацию, каждый четвертый – в ангелов, и почти все остальные сомневаются в способности науки создать убедительную картину мира.

Авторитет классической науки страдает не только от профанов, но и от постмодернистских философов, отрицающих абсолютность любых, в том числе и научных, истин. Ученые считают, что шарлатаны загнали их в угол и пришла пора, защищая разум от напора иррациональных сил, перейти к контратаке. Так, в 1995 году Нью-Йоркская академия наук собрала двести известных ученых, включая трех нобелевских лауреатов, чтобы защитить истинную науку от ложной.

В целом академический мир скорее раздражен, чем заинтригован открывающимися перспективами. Как объяснил автор теории парадигм Томас Кун, именно так и должна вести себя наука накануне очередной концептуальной революции. Ученые избавляются от разрушительных вопросов, объявляя их ненаучными. Задача ученого – искать не причины, а следствия, вынося проблему о природе реальности за пределы физики – в метафизику.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю