Текст книги "Падение великого фетишизма. Вера и наука"
Автор книги: Александр Богданов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
При этом тот высочайший авторитет, который устанавливает и санкционирует самые общие нормы жизни людей, неизбежно становится в сознании людей образом все менее близким и конкретным, вне более неясным и туманным, все менее понятным в своем неизмеримом могуществе и грандиозности.
В самом деле, каким способом санкция исторически сложившихся «обычаев» приобрела религиозный, божественный характер?
Тем же самым, каким вообще родовой культ предков превратился в религию. С развитием патриархата и авторитарных привычек мысли, безличные «заветы предков» стали повелениями определенных личностей – предков-организаторов. Веками продолжающееся и тем самым накопляющеесяв памяти и мышлении людей подчинение этим личностям поднимало их на все большую и большую высоту над живущими людьми, вплоть до того сверхчеловеческого уровня, на котором они являются уже настоящими «богами». В авторитарном мире коллективные деяния всегда приписываются тому организатору, под руководством которого они совершались; это – основа всей его мифологии. Даже мы, люди новейшего времени, бессознательно повторяем мифотворческий процесс мысли, когда выражаемся, напр., так: «Наполеон разбил союзную армию при Аустерлице», или: «Крупп заготовил артиллерию для германского флота» и т. под. По существу, столь же авторитарно и мифологично наше понятие вещей даже тогда, когда мы говорим: «Дарвин создал теорию происхождения видов», или «Гете – творец Фауста», – потому что всю ту массу коллективного труда различных людей и поколений, которая приготовила для Дарвина материал научный, для Гете – поэтически-философский, так что им оставалось только внести в него немногие еще звенья, чрезвычайно малые по сравнению с уже накопленным, и организовать все в стройную систему, – всю эту наибольшую массу труда мы бессознательно игнорируем, а своей словесной формулировкой приписываем ее тем же организующим личностям – гениям. В старых авторитарных общинах и обществах такое перенесение коллективного творчества и его результатов на героическую или божественную личность было, конечно, несравненно более непосредственным и наивным, а потому несравненно более решительным и полным. Понятно, до каких размеров вырастали образы героев и богов, из поколения в поколение, в ряду тысячелетий впитывая в себя коллективную жизнь и силу. Источник обязательности норм становился в глазах людей все выше, но также и отдаленнее от них, все меньше умещался в поле их духовного зрения, приобретая тем самым, более и более символический характер. [16]16
Надо заметить, что и тогда, когда нормы устанавливаются авторитетами низшего порядка (напр., «законы» царями или правителями в деспотических монархиях), то все же их конечная санкция дается авторитетом верховным – божеством. Именно, этот верховный авторитет дает общую норму – повиноваться низшим авторитетам («несть власть аще не от Бога», говорит христианское учение), и таким образом заранее освящает и делает обязательными все нормы, исходящие от этих последних. Это придает системе норм, от самых общих до самых мелких, надлежащее единство и прочность.
[Закрыть]
Этим подготовлялась почва для того дальнейшего преобразования богов и норм, которое было вызвано развитием товарного производства.
XX
По мере того, как меновые отношения овладевают социальной жизнью, и старые авторитарные формы начинают играть в ней относительно все меньшую роль, естественным образом меновая идеология оттесняет авторитарную. Эта последняя всегда отчасти сохраняется в товарном обществе, как в мелко-буржуазном, так и в капиталистическом, потому что ни то, ни другое не уничтожает авторитарных отношений вполне, но удерживает их, по крайней мире, внутри частных хозяйств, а также в государственной, военной и т. под. организациях. Но и поскольку авторитарные формы мышления продолжают существовать, они подвергаются влиянию форм идеологии меновой, – приспособляются к ним, приобретают мало-помалу их окраску, теряют из своего содержания то, что находится в наибольшем противоречии с ними.
Прежде всего, это относится к тем авторитарным нормам, которые остались жизненно-полезными и при новых, буржуазных формах, так что перешли в меновое общество, так сказать, по наследству от предшествующей фазы культур наго развития.
Когда поле мышления человеческого заполняется новыми переживаниями и новыми интересами, вытекающими из условий экономической жизни и экономической борьбы товарного мира, то старые авторитеты практически в массе случаев уже не могут регулировать эти переживания и эти интересы своими указаниями, повелениями, нормами. Напр., каким образом обычай и мораль, освященные авторитетами патриархального и феодального мира, могли бы руководить авантюристски-приобретательской деятельностью какого-нибудь из героев первоначального накопления? Очевидно, что этот предтеча и апостол нарождающегося капитала не только не нашел бы полезного для себя руководства в старозаветных предписаниях, созданных для сравнительно примитивной, и сравнительно стройной в своей несложности системы отношений, – но скорее встретил бы в них много различных, крайне неудобных препятствий. В меньшей, конечно, степени, – то же самое относится и к любому товаропроизводителю, к самому рядовому ремесленнику или крестьянину, уже подпавшему под роковую власть рынка, и его стихийно-державной волей сброшенному с родных основ патриархально-организованного существования. Где уже тут «жить по-божески», т. е. в рамках прежних, авторитарных норм эпохи натурального хозяйства: чтобы уцелеть в экономической борьбе каждого против всех, приходится постоянно «норовить в карман», т. е. действовать согласно нормам буржуазной конкуренции, из них же первая и главная есть – меновая стоимость.
При таких условиях понятно, что образы прежних авторитетов атрофируются в сознании людей – тускнеют и расплываются. Жизненная необходимость в них не исчезла, но она выступает все реже и реже; их голос все чаще заглушается металлически звенящим голосом рынка, и звучит все слабее; их тело обескровливается, теряет свою могучую, импонирующую материальность, становится воздушно-призрачным, понемногу они перестают быть конкретными существами, близкими к человеку или удаленными от него, ограниченными в своем господстве над ним и понятными, или непостижимыми в неограниченной грациозности своих сил, – но всегда принципиально-подобными ему своей телесно-духовной природой; – теряя эти черты, они становятся абстрактными, к символичными, «метафизичными».
Такое превращение совершается под воздействием нового типа норм, выработанного меновой организацией, – того типа, который представлен прежде всего, как мы видели, меновой стоимостью.
Стоимость товара дана в опыте людей, участвующих в обмене, как норма объективно-принудительная, не зависящая от их индивидуальной воли, а в то же время не предуставленная никаким коллективным решением и никаким личным авторитетом. И когда кто-либо из них пытается определить, почему именно приходится ему и всякому другому обменивать данные товары в таких-то приблизительно соотношениях, то, как мы видели, единственный ответ, который он тогда находит, сводится к положению: «такова стоимость этих товаров». Логический анализ показывает нам, что это – голая тавтология, абстрактное обозначение того же факта, который надо было объяснить; но человек, находящийся под властью фетишизма, не делает такого анализа, и не может его сделать, потому что тогда он остался бы просто без всякого ответа: социально-трудовые отношения, который лежат в основе стоимости, скрыты от него оболочкой рыночной борьбы, индивидуальных интересов, внешней обособленности предприятий. И в результате, абстрактное понятие «стоимости» – пустое, потому что оно отвлечено от своего действительного содержания, – становится в глазах фетишиста источникоми объяснениемпринудительной силы реальных фактов. Абстракция «стоимость» занимает здесь то самое место, которое в старых нормах занимали повеления авторитетов или заветы предков.
Этим создается тот особый, своеобразный тип мышления, который характеризует психологию людей товарного мира. Прежде, если человек сознавал, что в своих действиях он подчиняется обязательной норме, то он не мог мыслить эту норму иначе, как в связи с некоторым живым, конкретным образом; он не способен был понимать и принимать ее иначе, как проявление могучей, вполне реальной силы, напр., как волю личного божества, обладающего определенными физическими и духовными свойствами, гигантским телом, грандиозными страстями, и т. под. Каждый раз, когда возникает повод для применения нормы, этот образ вступает в поле сознания, и своим грозным величием высшего организатора подкрепляет повеление, заключающееся в норме. Такая схема «обязательности» норм, прямо отражающая в себе авторитарную трудовую организацию, с развитием товарного производства и менового фетишизма, перестает быть единственной, а затем перестает быть и главной, отступая перед иной, абстрактной или «метафизической» схемой.
В этой схеме, как мы видели, чувство обязательности или принудительности соединяется уже с простой абстракцией, с голым понятием, отвлеченно обозначающим ни что иное, как ту же норму. Естественно, что в поле мышления человека, уже достаточно проникнутого таким фетишизмом, и старые, авторитарные нормы переживаются не в прежнем виде, – они мало-помалу преобразуются в направлении, ведущем от живой конкретности к пустой и тусклой отвлеченности.
Самая формулировка старых норм вначале вовсе не изменяется, и может весьма долго не изменяться в дальнейшее развитии. Заповедь, положим, «не укради», остается «религиозной», т. е. авторитарной по своей форме: она мотивируется и санкционируется, как «веление бога» или «богов». Но если сравнить переживания, в которых воплощало эту заповедь сознание людей различных эпох, то они окажутся весьма различными.
Для благочестивого еврея времен теократии, когда ему случалось впасть в искушение по поводу чужой собственности, и мысль о заповеди возвращала его на путь добродетели, – эта норма проходила перед его умственным взором отнюдь не в голом словесном виде – «Iarbe не велел воровать», – нет, вместе с тем как мыслится слово «Iarbe», в воображении человека появляется гигантская и страшная фигура племенного божества, деспотичного, мстительного, беспощадного, во всякий момент готового материальной силой обрушиться на несчастного, преступившего его волю. Этот Iarbe сопровождает человека почти на каждом шагу его жизненного пути, – как суровый руководитель, но также и как мощный покровитель; концентрируя в себе коллективную жизнь великого еврейского племени, он всего меньше похож на какую-нибудь «абстракцию»; для своих верных детей он конкретен и реален настолько же, и даже еще более, чем любой из материальных предметов окружающей их среды.
Теперь пусть перед нами еврей позднейшей эпохи, который живет фактически уже больше под безличной властью рынка, чем под патриархальной властью Iarbe. Iarbe не только не дает ему положительного руководства в тех жизненных отношениях, которые непосредственно связаны с рынком и конкуренцией, – не только, следовательно, покидает его часто и в довольно важных случаях, – но нередко затрудняет его велениями, совершенно не подходящими к условиям товарного мира и его борьбы. Различные, напр., законы о сложении долгов и освобождении рабов в годы субботние и юбилейные, – законы, хорошие для патриархального строя, потому что они направлены к его охранению от разлагающих тенденций обмена, ростовщичества, корыстной эксплуатации, – резко противоречат задачам первоначального накопления, и даже вообще правильного коммерческого ведения дел. Таким образом человеку эпохи товарного производства, с одной стороны, очень часто не оказывается надобности вспоминать о великом, старом авторитете, а с другой стороны, то и дело приходится даже усиленно забывать о нем, ввиду практического неудобства его велений. В то же время, благодаря растущему разъединено интересов и дроблению прежде глубоко целостной жизни народа, образ великого авторитета уже не питается больше соками и творческими силами народного коллектива, откуда черпал он раньше богатство и яркость своих красок, – откуда с самого начала получил он свою живую плоть и кровь. Все вместе приводит к тому, что лик Iarbe бледнеет и тускнеет в душе человеческой, делаются неопределенными его некогда столь резкие очертания. И когда человек вспоминает его заповедь, то уже гораздо абстрактнее и схематичнее то содержание, которое мыслится с формулой «Iarbe повелевает»; и фигура этого божества занимает в сознании меньше места, держится в нем менее устойчиво, и несравненно менее ясно, чем в прежние времена.
Правда, расплываясь, образ верховного авторитета теряет всякие границы, – и тогда именно возникают те «безмерные» определения его, которые превосходя, якобы, всякую мысль и всякое воображение: абсолютное могущество, всезнание, пребывание всегда и повсюду и т. под. Но это именно абстрактные и словесные определения, без конкретного содержания; анализ легко обнаруживает их исключительно отрицательный характер и внутреннюю противоречивость. Ими, в действительности, просто отвергаются все реальные, доступные опыту свойства: бесконечность не есть величина, но – отрицание величин, отрицание тем самым и возможности какого-либо восприятия или представления «бесконечного» объекта. Недаром вместе с «безмерными» характеристиками абсолютного существа идут указания на «невидимость» и «неизменяемость». Тут уже несомненно, что прежний живой и конкретный образ превращается в голую, опустошенную абстракцию; а его вполне эмпиричная грандиозность сменяется чисто словесными, метафизическими «бесконечностями».
Чем становится тогда авторитарно-религиозная санкция различных общественных норм – обычая, морали и проч.? Слово «повеление» имеет реальный смысл тогда, когда дело идет о настоящем организаторе, обладающем личной волей антропоморфного типа и эмпирическими способами сообщать ее людям, а также вообще, материально проводить ее в жизнь. По отношению к существу бесформенному и бесконечному, свободному от всего эмпирического и всего человеческого, этот термин, очевидно, не может сохранить своего действительного значения, взятого всецело из трудовой жизни и трудовой связи людей: понятие «повеления» в свою очередь опустошается до степени метафизической абстракции. Формула: «божество повелевает не делать того-то и того-то» начинает лишь весьма несущественно отличаться от голой схемы: «существует норма, запрещающая такие-то и такие-то поступки».
Так постепенно преобразуются старые авторитарные нормы, проникаясь метафизической абстрактностью менового фетишизма.
XXI
Процесс превращения авторитарного фетишизма в меновой, совершаясь на протяжении многих веков, никогда, однако, не достигает своего логического конца – полного «обезглавления» всех норм и их оформления в «чистые императивы», ничем и никем не мотивированные. Нравственная философия Канта и кантианцев была попыткой теоретически завершить эту эволюцию, довести ее линию до предела; но и тут дело свелось к своеобразному компромиссу двух типов мышления, к их соединению в взаимной поддержке при количественном только перевесе одного из них. Правда, Кант в своем анализе нравственных норм пришел, казалось, к совершенно голой схеме – «чистого долга» или «категорического императива». В ней непосредственноне заключается уже никакой личной или коллективной санкции; «долг» есть долг, и требует исполнения, потому что он есть долг, – совершенно так же, как «стоимость» товаров требует, чтобы они обменивались в таких-то пропорциях, потому что она есть их стоимость. Но вне рынка буржуазное мышление не способно удержаться на этой абстрактной высоте, – оно начинает сейчас же искать какой-нибудь опоры, хватается за тусклые остатки авторитарной «веры», и при ее помощи делает «категорический императив», – повелением высшего существа. У Канта дело происходит таким образом, что самое существование нравственного императива в душе людей делается непреложной основой «веры» которая не есть «познание», но – вышепознания, ибо «практический разум» признается выше «чистого разума». Само высшее существо в этой «вере», конечно, доводится до максимума отвлеченности; оно непознаваемо, принадлежит к существенно иному миру «ноуменов» или вне-опытных «вещей в себе», никакие определения и характеристики по отношению к нему невозможны. Но действительное содержание этого понятия, как и всякого иного, разумеется, вполне эмпиричное, – без чего никакой «идеи» божества и не было бы. Смутный, расплывающийся комплекс неопределенно-обобщенных представлений об организаторской функции, власти, могуществе, творчестве, – вот психологический материал, объединяющийся в идее верховного «ноумена», и составляющий ее из опыта почерпнутую жизненную «сущность».
Как видим, взаимоотношение двух типов мышления в этом случае таково: абстрактно-метафизическая нравственная норма менового общества никак не может обойтись без санкции старого авторитета, но и не может принять его иначе, как преобразованными в метафизическую абстракцию. Таков этот своеобразный «синтез», скрывающий в себе массу логических, и даже просто психологических противоречий.
Неизбежность такого сочетания объясняется прежде всего, несомненно, тем, что авторитарный тип сотрудничества отнюдь не вытесняется окончательно типом «анархическим» (выражающимся в обмене), а только оттесняется им, уступая ему область главнейших проявлений экономической жизни. Он сохраняется почти всецело во внутренней организации частного хозяйства; «семья» повсюду в буржуазному мире остается авторитарной. В измененном виде, он удерживается и в обширных производственных предприятиях эпохи капитализма: власть предпринимателя над служащими и рабочими. Авторитарным остается в наибольшей части также государственный механизм буржуазного общества – его светская, духовная и военная бюрократия. И даже в отношениях различных идеологов, – напр., политических вождей, лидеров научных школ и т. под., – к их последователям легко найти в различной мере и в разнообразно измененных формах, те же элементы власти-подчинения. Словом, практическая жизнь социальной системы дает достаточно условий для поддержания старых идеологических схем – организующих приспособлений, унаследованных от предшествующей фазы культурного развития.
Но все это само по себе не объясняет еще вполне той особенной живучести, которую обнаруживают авторитарные идеологические тенденции среди менового общества.
Идеология есть не более как орудие общественно-трудового процесса, это – система организующих его приспособлений. Если бы «анархическое» сотрудничество товарного мира было во всех отношениях высшейформой жизни, чем сотрудничество авторитарное, то новая созданная им идеология способна была бы всецело заменить, и, стало быть, окончательно сделать ненужными остатки прежней, авторитарной. Высшее орудие могло бы всегда исполнить функцию низшего – то, что идеологически «объяснялось» с точки зрения религиозной, было бы еще более удовлетворительно объясняемо с точки зрения метафизической,и вторая охватывала бы собой первую, как, скажем, в современной науке алгебраическое мышление охватывает «арифметическое», или как более общая формула более частную. Между статикой и динамикой, идеей неподвижного и идеей непрерывного движения существует именно такое соотношение: «неподвижность» оказывается просто моментом равновесия противоположных движений, и динамическая схема таким образом вполне подчиняет себе статическую, как схема действительно высшая.Но между авторитарным и «меновым» типами мышления зависимость, как мы видели, совершенно иная; авторитарный фетиш выступает как раз в роли верховнойинстанции для норм, организующих жизнь менового общества, и в то же время сам глубоко проникается чертами, характеризующими «меновой фетишизм», – точнее, вообще метафизическую идеологию менового сотрудничества. «Высшее существо» санкционирует абстрактно-пустые нормы – но и само становится столь же абстрактно-пустым, как они.
В чем же, следовательно, причина этого явления? В том, что неорганизованное общественное разделение труда или «анархическое» сотрудничество товарной системы производства не представляет безусловно высшейформы трудовой организации по сравнению с авторитарной, основанной на отделении организаторского труда от исполнительного. Первая из них в общем, разумеется, выше второй, но в некоторых отношенияхона и ниже еес точки зрения жизненного совершенства. Первая несравненно шире, и даже допускает неограниченное расширение, – несравненно более пластична, и заключает в себе неизмеримо больше элементов и возможностей развития. Но зато она отличается неорганизованностьюи вытекающей из нее дисгармоничностью, бесчисленными внутренними противоречиями, – правда, ведущими к развитию, но непосредственно образующими некоторый жизненный минус, связанный с растратою сил жизни. Вторая же, будучи узка и консервативна, является, однако, стройно-организованной,внутренне целостной и гармоничной. С этой стороны она выше«анархического» сотрудничества, и не может быть вполне им заменена.
Именно организованности и внутреннего единства не достает экономической системе менового общества, и за ними оно вынуждено обращаться к иным типам социально-трудового строения. Даже трудовой мелкой буржуазии необходим – для поддержания самого элементарного порядка в повседневной экономической борьбе – государственный аппарат, построенный отнюдь не на формальной независимости и конкуренции различных его звеньев, а на власти одних и подчинении других. Для эксплуататорской буржуазии такой аппарат необходим еще более, с еще усиленной авторитарной централизацией и дисциплиной, – чтобы охранять экономическое господство этой буржуазии от всякого сопротивления эксплуатируемых классов, и чтобы расширять поле ее эксплуатации военным путем, когда ей становится экономически тесно. В своем законодательстве буржуазные классы всячески культивируют строй семьи, основанный на подчинении женщины и детей, – потому что организовать семью на формальном разъединении, на обмене эквивалентов и постоянной конкуренции между ее членами невозможно, а высший тип организованности – товарищеская связь, опирающаяся на устранение всякого формального неравенства, – недоступен творчеству буржуазии.
То же самое получается и в области идеологии. «Обезглавленная» норма чистого императива слишком безжизненна; ее внутренняя санкция, сводящаяся к ее повелительной форме, слишком бессодержательна, – в ней нет надежной опоры. Эта норма существует для того, чтобы организовать жизнь, – но сама она жизненно неорганизованна,потому что не имеет объединяющего центра– активного «субъекта», индивидуального или социального, достаточно мощного, чтобы оказывать надлежащее давление на живую человеческую личность с ее частными мотивами и интересами, нередко прямо противоположными требованиям нормы. Такой «субъект» или, в данном случае, фетиш и заимствуется у старой, авторитарной идеологи. К этой власти верховного авторитета буржуазная мораль (а с нею и буржуазное право) апеллируют совершенно таким же образом, и по такой же причине, как мирный буржуа, типичный представитель «экономической анархии», апеллирует к государственной власти всюду, где чувствует бессилие своей «абсолютно самостоятельной» личности. [17]17
Интересный образец полного и окончательного опустошения авторитарного фетиша представляет английское «Nobody» – «никто», всеобщий субъект всех запрещений в правилах приличия: «никто не делает так-то», «никто не поступает таким образом» и т. под. В английском буржуазном воспитании, полном лицемерия, условности и манерности, может быть, в большей степени, чем всякое иное, этот «Nobody» постоянно фигурирует в роли высшего авторитета, который безапелляционно решает, чего нельзя делать, и которому надо подчиняться без рассуждения, – таинственное существо с огромной властью, и в то же время – «никто!»
[Закрыть]
Устранить окончательно и навсегда фетишизм авторитарный, сделать его никому и ни для чего не нужным способна только такая организация труда, которая с неограниченной широтой социальной связи и величайшей ее пластичностью будет соединять гармоническую стройность и единство коллектива. Эта универсально-товарищеская организация покончит и с меновым фетишизмом, – как вообще с буржуазным миром.
XXII
Прослеживая развитие фетишизма в области социальных норм, мы видели, что его основу и сущность составляет о трывидеологии от трудового процесса, от коллективного субъекта этого процесса, который есть в то же время действительный субъект всякой идеологии. Отрыв происходит таким образом, что прежде всего коллектив идеологически замещается отдельной личностью «организатора» или «авторитета», личностью сначала реальной, а впоследствии мнимой, символической. Затем и самый заместитель шаг за шагом «атрофируется», превращаясь из конкретного образа в абстракцию, все более и более пустую. На этом пути норма достигает того «абсолютного» или «отрешенного» характера, при котором она существует «сама по себе», независимо от жизненной практики, ее интересов и требований, – независимо только в мышлении фетишиста, разумеется.
«То, что повелевает мне голос совести, я долженисполнить, хотя бы мир обрушился из-за этого», – так говорит кантианская мораль. И буржуазное право тяготеет к тому же пределу: «fint jus, pereat mundus» – пусть погибнет вселенная, если надо, – лишь бы совершилось правосудие. Объективная нелепость этих формул заключается в том, что и «нравственный долг», и «право» – только жизненные приспособления того или иного коллектива – группы, класса, общества, – только организующие формы их социальной практики; и ради таких малых, исторически изменявшихся частностей допускается возможность пожертвовать целым и всем его будущим развитием. Но субъективно, для фетишиста – это простая логика, совершенно необходимая и обязательная: норма взята не из жизни, она принадлежит к иному миру,религиозному или метафизическому, она стало быть, и несоизмерима с жизнью, ее интересами и потребностями.
Эту именно «отрешенность» идеологических комплексов, во всем ее развитии, авторитарном и буржуазно-индивидуалистическом, я и обозначаю, как великий фетишизм.«Великим» я называю его потому, что во-первых, он, если брать его развитие в целом, характеризует собой огромные периоды человеческой культуры, – все, что лежит между первобытным коммунизмом, с одной стороны, и социализмом с другой; во-вторых, он является для идеологии этих общественных формаций всеобщим,охватывая не только область норм, но а область собственно познания. Его познавательные проявления мы теперь и рассмотрим, – также, конечно, в самых общих чертах.