355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Савинио » Вся жизнь (непрофессиональный сборник) » Текст книги (страница 6)
Вся жизнь (непрофессиональный сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:02

Текст книги "Вся жизнь (непрофессиональный сборник)"


Автор книги: Альберто Савинио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Neurastenia – Неврастения

У Герберта Уэллса есть рассказ об одном джентльмене, который лишился удельного веса [45]45
  Речь идет о рассказе Г. Уэллса «Правда о Пайкрафте».


[Закрыть]
. В своей комнате он либо болтался под потолком, словно воздушный шарик, либо, хватаясь за мебель, спускался на пол и, как сом, заплывал под письменный стол из красного дерева, чтобы снова не воспарить к лепнине карнизов. Когда он выходил из дома подышать свежим воздухом, ему приходилось набивать карманы свинцовыми болванками и вдобавок держать в каждой руке по чемодану с булыжниками. Всякий раз, как я сталкиваюсь с неврастениками, я вспоминаю об этом пустотелом персонаже Уэллса. Они друг друга стоят. Внешне несхожие, их «драмы», в сущности, представляют собой одну и ту же драму. Неврастеник – это тоже человек, потерявший вес.Но не удельный, а психический, что куда серьезнее. Страдания неврастеника с трудом поддаются определению. Да и сам неврастеник не скажет, что он чувствует, какая немочь его гложет. А уж описать ее он и подавно не сможет. Он словно тот новобранец, который, желая показать, что у него болит сердце, хватается за живот. Из всех болезней неврастения менее всего проявляется внешне. Это самая неясная, самая расплывчатая, самая «импрессионистская» болезнь. Что же до диагноза «неврастения», то это самый общий, самый темный, самый пустой диагноз; и надо ли говорить о том, насколько общи, темны и пусты диагнозы других болезней. Как-то раз спросил я одного знакомого неврастеника, не чувствует ли он себя пустым.Его потухший до этого взгляд мигом оживился. Блуждающие до этого зрачки остановились и сосредоточились. Он понял! И голосом чревовещателя с исповедальной стыдливостью ответил мне: «Да». Внешний вид неврастеника (неоправданная живость телодвижений, неоправданная живость ума) выявляет состояние незанятой души.И если неврастения чаще свирепствует среди женщин, чем среди мужчин, так это потому, что женская душа чаще не занята, чем мужская. Помимо того, что неврастеник пуст внутренне, он еще и чувствует, что живет «в пустоте». Экстравагантное создание, призрак, по иронии судьбы все еще сохраняющий тело с тех пор, как был живым человеком. Для неврастеника, пожалуй даже в большей мере, чем для Соломона, все – суета сует, в которую снова и снова настойчиво, исступленно, безжалостно возвращается напоминание о «чем-то необходимом», о принципах, о вере в жизнь, о законах, о точном, надежном и строго упорядоченном мире. Монотонное «почему», причем вовсе не философского толка, снова и снова возвращается к нему, словно луч прожектора, шарящий по его бесполезной, неприкаянной жизни. Сумасшествие явилось бы для него идеальным выздоровлением. Но оно неосуществимо. Что проку неврастенику в отдыхе или бодрящих средствах? Уж скорее они ему навредят. Безделье, умственный застой, «недуманье» лишь растягивают «его» пустоту. Они создают вокруг него идеальную и от этого еще более невыносимую пустыню. Меж тем как «пустота» неврастеника жаждет заполниться. Заполниться еще более гнетущей, более плотной, более тяжкой действительностью; более мрачными мысленными заботами, а может и тревогами. Невозможно представить себе неврастеника Канта. Полная душа, как полный желудок, успокаивается. Решив «превзойти» действительность, не то что отдельные люди, а целая культура, целый мир (северный мир) заболел неврастенией: он потерял психический вес, опустошился. И ныне пребывает в том состоянии, о котором все мы прекрасно знаем (Кризис).

Nietzsche – Ницше

Фридриха Ницше обвинили в том, что он вдохновил эпоху насилия. Диктаторы присвоили себе его слова. В один прекрасный день, решив сделать Муссолини приятное, Гитлер послал ему в дар полное собрание сочинений того, кто провозгласил пляску на черепе высшим завоеванием человека. Тот же Бенито Муссолини спас Nietzsches Archiv [46]46
  Архив Ницше (нем.)


[Закрыть]
от распродажи, когда тринадцать лет тому назад хранительница архива фрау Элизабет Фёрстер-Ницше испытывала серьезные денежные затруднения. В знак своей мнимой идеологической общности с Фридрихом он выслал ей чек на сто тысяч лир. На чем же все-таки основано подобное обвинение?

На распространенной ошибке в истолковании. Точнее – в стиле. Еще точнее – на распространенном недостатке умственного воспитания. Более того: воспитания tout court [47]47
  просто (франц.).


[Закрыть]
. (Недостаток здесь в смысле defectus [48]48
  дефект (лат.).


[Закрыть]
.)

Оказываясь перед живописным произведением, не воспроизводящим картины действительности, умственно необразованный человек задается вопросом: «Что это значит?»

Умственно необразованный человек во всем усматривает какую-то цель. Он считает, что всякая земная вещь подчинена определенной цели и что цель эта указана в значении самой вещи. По его мнению, чем выше интеллект и глубже ум, тем настойчивее мысль и целенаправленнее действие.

Это предположение содержит в себе и меру веры. (Каюсь в созвучии, но прошло уже то время, когда нечаянная рифма, желанная в поэзии и угловатая в прозе, вынуждала меня избегать прямой формулировки мысли.) Содержит оно и психическое обоснование существования Бога.

Умственно необразованный человек объединит ценность и цель. Он не допускает, что жизнь может и не иметь цели, что в жизни может и не быть Бога. Он полагает, что действия, «лишенные цели», свойственны людям легкомысленным или вовсе безумным. Он не в состоянии понять, что бывают и действия – «великие» действия, – лишенные всякой цели. Вследствие чего умственно необразованный человек не понимает лиризма – вещи, ясное дело, «бесцельной». Он не признает лирика как тип человека – этот «высший» тип человека.

Между тем лиризм – это форма жизни, свойство ума; это действие по ту сторону какой-либо цели, по ту сторону всего того, что принято считать целью практической, физической и метафизической жизни. (Бог тоже является практической целью; более того – главной и высшей практической целью, которую когда-либо ставил перед собой на земле человек.)

Люди смешивают то, что нуждается в цели ради самооправдания, и лиризм, который не нуждается ни в какой цели, ибо находится по ту сторону любой цели. В результате этой путаницы рождаются самые нелепые ошибки, вроде обвинения Ницше в жестокостях и злодеяниях, совершенных тоталитарными государствами в доказательство их силы, их реализма, отсутствия у них всякой сентиментальности.

Ницше – это лирик. Это типичнейший пример лирика. Это наиболее завершенная в лирическом отношении личность, которую я знаю. Равно как и его творчество, сама его жизнь суть фактические проявления лиризма. Его филологизм, его философизм, его философия молотка, его воля к власти, его политицизм, его идеи о государстве, о войне – все это тоже формы лиризма; и если я не говорю, что и сама поэтика Ницше есть также форма лиризма, то лишь потому, что в столь тонких материях рискую оказаться непонятым. Поэтому филологию, философию и политику Ницше следует рассматривать как more lyrici [49]49
  Здесь: лирические образы (лат.).


[Закрыть]
, свободные от какой-либо целенаправленности, понимаемые как игра. Ибо Ницше – лирик. И только лирик. Он остается лириком, даже когда говорит о Бисмарке или Криспи [50]50
  Франческо Криспи (1818–1901) – итальянский политический деятель, поборник антидемократической внутренней и экспансионистской внешней политики.


[Закрыть]
. И Бисмарк, и Криспи становятся в его устах лирическими темами. Он «всего лишь» лирик, не ставящий перед собой никакой практической цели. Вернее всего будет сказать, что поэтика Ницше «отвлеченна». Отсюда и мысль его, и слово следует воспринимать как чисто лирические озарения. Сталкиваясь с ницшеанской мыслью, никогда не следует задаваться вопросом: «А что это значит?» И тем более воспринимать и истолковывать ее в буквальном смысле, применительно к «практической» и «целенаправленной» сфере деятельности. Это все равно как замешивать пироги на порохе. Или ваять статуи из пудры.

Представляю себе изумление, затем боль и, наконец, отчаяние Ницше, этого лиричнейшего из людей, перед лицом «ответственности» за насилия, войны, массовые уничтожения людей, депортации, истязания, убийства; за надругательство над духом – и «духовностью».

Быть может, именно смутное предчувствие этой чудовищной ответственности и привело Ницше к умопомешательству?.. Для этого хватило бы и меньшего.

Ничто, о темные люди, не преследует в словах Ницше ту цель, о которой «думаете вы». Хорошо бы ввести правило, позволяющее избегать этих безнравственнейших ошибок. Отделить плевелы от пшеницы. Запретить, чтобы темные люди смешивались с людьми-светочами и прибирали к рукам их «непостижимые слова».

Olfatto – Обоняние

Пока писал, маленькая стрелка часов приблизилась к часу. Правда, не так быстро, как того хотелось бы. Через дверь доносятся многообещающие запахи кухни. Еще немного – и обонятельный посул станет реальностью. Я рад, что не принадлежу к народу острова Тапробане, теперешнего Цейлона, где, по свидетельству Мегасфена [51]51
  Греческий историк, ок. 300 г. до н. э.


[Закрыть]
(посланника Селевка Никатора к царю Сандракотте, в его столицу Полиботру; а также автора записок о хождении в Индию, из коих сохранились лишь немногочисленные отрывки у Арриана и у Страбона [52]52
  Арриан Флавий (ок. 95–175 н. э.), Страбон (ок. 63–24 до н. э.) – древнегреческие историки.


[Закрыть]
), жили люди без ртов, питавшиеся исключительно «посредством обоняния».

Prosa – Проза

«C'est la prose qui est le thermometre des progres litteraires d'un peuple»

(Stendhal: Rome, Naples et Florence) [53]53
  «Именно проза есть показатель литературного прогресса того или иного народа». (Стендаль. Рим, Неаполь и Флоренция.)


[Закрыть]

О поэтическом языке сложилось весьма двусмысленное представление, совершенно не соответствующее причинам, определившим его возникновение. Поэтому не мешало бы время от времени вспоминать об этих причинах и задумываться, почему вначале человек заговорил в стихах, а уж потом только в прозе. Происхождение поэтического языка – это еще и урок скромности. Освежив в памяти эти причины, так называемый «поэтический мир» увидит, как рассеются его туманные пределы, и обретет ясные формы и четкие границы.

Человек заговорил стихами не из поэтических,а из практических соображений. Чтобы придать своим словам больше выразительности и значимости. Позднее, когда человек изобрел новый способ продления собственных слов, каковым явилась письменность, поэтический язык потерял практический смысл и, казалось, должен был исчезнуть. Тем не менее он сохранился, вопреки существованию письменности. Словно ему было досадно умирать. Поэтический язык сохранился по причинам, отличным от первоначальных, породивших его. По причинам, не столь уж необходимым, как прежде, а главное – не столь практическим. Он сохранился по тем двусмысленным и неопределенным причинам, о которых говорилось вначале. Лишившись своего практического смысла, поэтический язык изыскал тогда новый и крайне сомнительный смысл, окутал себя мистической дымкой, напустил на себя величественный, священный вид. Что, в конечном счете, не уберегло поэтический язык и поэзию вообще – как понимаем ее мы – от сильного подозрения в их полнейшей бесполезности.

О причинах, побудивших человека использовать поэтический язык до того, как он изобрел письменность, вы можете спросить у любого актера: он объяснит их лучше, чем я. Он объяснит вам, что, подобно актеру, человек говорил когда-то в другой, более высокой тональности, позволявшей его голосу долетать до самой «галерки», а слову – проникать в глубь сознания слушателя и надолго там задерживаться. Иначе говоря, поэтический язык должен был запечатлеть в памяти то, что заслуживало этого запечатления. Это была своего рода звукопись, помогавшая внушать идею божественного, прививать законы, фиксировать наиболее важные события. Не случайно законы Ликурга [54]54
  Знаменитый законодатель Спарты (IX–VIII вв. до н. э.).


[Закрыть]
были написаны именно в стихах.

Поэтический язык – это наиболее сжатый и емкий вид речи. Это выборка наиболее подходящих и звучных слов. Это наиболее впечатляющий и запоминающийся выразительный прием. Миллионы итальянцев помнят строку «Ты в путь корабль снаряди и странствовать пустись по миру» [55]55
  Г. Д'Аннунцио. Трагедия «Корабль», пролог (1908).


[Закрыть]
, но попробуйте переложить ее прозой – и вряд ли о ней еще когда-нибудь вспомнят. Поэтический язык – это способ загрузки словами «трюмов» памяти. Однако он требует подгонки слов под один ранжир и нередко ведет к их искажению [56]56
  Иной раз поэт не останавливается и перед языковой ошибкой: лишь бы не нарушить правила стихосложения. Так, Метастазио в первом действии «Катона в Утике» пишет:
  Уж боле он не преклонится
  Пред Римом и Сенатом, при жесте коем
  Дрожал, бывало, Парфянин и Скиф бледнел.
  Если бы Метастазио употребил правильную форму: «при жесте коего», то не уложился бы в необходимые одиннадцать слогов стихотворного размера. Зачастую стихотворение оборачивается для поэта прокрустовым ложем. Страшно подумать, сколько поэты не сказали из-за того, что это не вписывалось в стихотворную форму; и наоборот – сколько бесполезного они наговорили только ради того, чтобы соблюсти стихотворный размер; сколько же они наговорили на другой лад, искажая и коверкая, ибо стихотворная строка вынуждала их сказать именно так, а не иначе – как задумывал сам поэт. Хотя, в сущности, эти «маленькие драмы» случаются не так уж и часто, ибо поэт думает не «мыслью», а «стихом» – подобно тому, как художник «помнит образами» – и прислушивается исключительно к этой внутренней музыке. Тем самым мы опять пришли к тому, о чем говорили выше, а именно, что поэт вообще не думает. (Прим. автора.)


[Закрыть]
. Однажды некто попытался заставить кур нести квадратные яйца, чтобы упростить их упаковку. Поэтические слова сродни квадратным яйцам.

Затем изобрели письменность, которая должна была ознаменовать конец поэтического языка. Ведь слова сохраняются дольше и надежнее на письме, нежели в памяти, – в стихотворной форме, то есть в форме упорядоченных и размеренных фраз, иногда соединенных между собой созвучиями или равносложными словами (вспомните о сочетаниях слов с ударением на третьем слоге от конца в стихах Кардуччи). Ведь письменность не просто сохраняет надежнее, а сохраняет все и без особого труда: даже «Новую науку» Джанбаттисты Вико, даже сочинения Гегеля, даже самые дремучие, самые непролазные опусы.

Переход от устной формы речи к письменной произошел не вдруг, а постепенно. Древние греки, к примеру, перед тем как ввести у себя алфавитное письмо, уже применявшееся к тому времени семитами, пользовались топорной и тяжеловесной силлабической письменностью, отдельные памятники которой обнаружены на Кипре. Еще раньше человек пользовался идеографическим письмом, являющимся в некотором роде письменной или, вернее, рисуночной формой поэтического языка, так как она представляет для зрения тот же предметный образ, что и поэтический язык представляет для слуха. Переход от слуха к зрению также знаменует собой прогресс, совершенный человеком при переходе от устной формы речи к письменной, ибо из двух благородных чувств, зрения и слуха, зрение все же благороднее слуха. «Слух есть чувство низшее по сравнению со зрением, – пишет Поль Гоген в одной из заметок в журнале «Стихи и проза» № XXII за 1900 год. – Слух не в состоянии одновременно воспринимать более одного звука; меж тем как зрение воспринимает и в то же время упрощает все». По поводу общности между поэтическим языком и идеографическим письмом нелишне будет вспомнить, что именно к идеографической форме письма (хоть и усовершенствованной благодаря развитию письменности) вернулся Аполлинер, когда захотел вернуться к изначальным и незамутненным формам поэзии.

Однако важнее всего отметить ту перемену мышления, которую вызвало изобретение письменности. Вместе с письменностью рождается проза. Точнее – рождается мысль. Ибо поэзия не думает. Мысль – это игра сходств и различий. До письменности человек не думал; а если и думал – то образно. Он взвешивал образ в уме, а затем выражал его словами. После изобретения письменности отпадает необходимость выражать представления в поэтической форме. Мысль еще пользуется словом, но пользуется им «насквозь». Мысль уже не внутрислова; не внутри звуковой оболочкислова – она доходит до разума сквозьслово.

Сопоставим два различных психических состояния звучащего поэтического языка и безмолвного языка письменности. Звучащий язык – это язык императивов, абсолютов, догм. Он не учитывает членения мыслей, не допускает сравнений, не развивает интеллект, рождающийся как раз из сравнения.

Малограмотный человек не доверяет слову написанному – мол, все это от лукавого. Он читает его вслух, чтобы ощутить звучаниеслова, единственную его составную часть, которой он доверяет. Так же ведет себя и ребенок. Какие выводы можно сделать из этого примера? О чем говорит тот факт, что слово настойчиво продолжает сохраняться как звук? О чем говорит тот факт, что многие писатели, почти все писатели, больше того – крупнейшие писатели или, по крайней мере, те, кто считаются таковыми, все еще пользуются словом в его дописьменном виде? Это говорит о том, что они до сих пор не привыкли к слову написанному и безмолвному, к слову – бесцветному вестнику мысли. Это говорит о том, что они все еще не доверяют написанному и беззвучному слову. Это говорит о том, что им все еще неведомо громадное, необычайное значение прозы; значение ровного, горизонтального письма; письма, в котором у слова уже нет ни голоса, ни плоти; в котором слово является лишь средством безмолвной и почти невидимой передачи зловония и благовония мысли и потому предоставляет мыслям полную свободу действий, возможность соединяться и противостоять друг другу, поочередно стимулировать и обогащать друг друга, разветвляться и вновь сливаться в единый поток, сметающий на своем пути вертикальные и обособленные мысли; поэтому они все еще пребывают на уровне тех, кто воспевает слова, и упорствуют в этом своем анахронизме; и свободному течению мыслей, зарождающемуся из безмолвной, аморфной, безымянной и безличной прозы, они противопоставляют слово «красивое» (Д'Аннунцио) или слово «уродливое» (Верга), но при этом сильное и самовластное; слово, которое создает непреодолимое препятствие на пути читательского внимания, будто строгое предостережение, дошедшее до нас с тех времен, когда письменность еще и не родилась – та самая письменность, что смыкает человеку уста и заставляет работать его мозг.

Proust – Пруст

Всего Пруста я одолеть не смог. Из каждого цикла я прочел один, от силы два тома. Да и те не до конца. Служит ли это препятствием для оценки творчества Пруста? Не думаю. Творчество Пруста обширно, но единообразно. От книги к книге можно наблюдать, как оттачивается литературное мастерство Пруста, но не мысль и не ум его. Я же верю в совершенствование мысли на протяжении творчества одного и того же писателя. За примерами не надо далеко ходить: достаточно одного Флобера, прошедшего путь от «Искушения святого Антония» до «Бувара и Пекюше».

Я не собираюсь рассматривать творчество Пруста с поэтической стороны. Скорее – с психологической и светской. Кому-то такой подход может показаться неверным; я и сам это признаю. Но коль скоро речь идет о французском авторе, к тому же не о поэте, а о романисте, это, на мой взгляд, единственно возможный подход. Значение французского романа заключается главным образом в его историчности и документальности. Кроме нескольких авторов, кроме нескольких книг, стоящих особняком и представляющих собой знаменательные и непреходящие явления литературы со всех точек зрения и прежде всего с точки зрения поэтической (как, скажем, «Госпожа Бовари»), вся французская романическая литература свелась бы на нет, если бы не изображала «историю нравов».

В этом французы проявляют себя как народ, в котором удивительно развито чувство истории и нации. С величайшим радением пекутся они о жизни и здоровье своей расы, определяя ее черты, следя за ее изменениями, подтверждая документально ход ее истории. Впрочем, вся романическая литература, не только французская, изображает прежде всего «историю нравов». Именно такова предпосылка возникновения русского романа; ту же цель преследуют немногие немецкие романы; не отличаются от них и задачи горстки итальянских романистов (вроде Фогаццаро, Роветты и иже с ними; что же до авторов первого ряда, таких, как Манцони, Ньево и Верга, то их творчества я не касаюсь, ибо оно стоит выше весьма низкого в целом уровня «истории нравов»). Однако что мы видим сегодня? Сегодня русские находят сюжеты в Америке или на Капри (эта статья писалась в 1923 году); немцы (включая Маннов) описывают не жизнь немецкого народа, а ее иллюзорную, искусственную сторону. Что же касается нынешних итальянских романистов… Меж тем во французской литературе подобного исчерпания материала и писателей не наблюдается. Французский роман по-прежнему следует своим путем, чешет, так сказать, напрямик, точно железная дорога по заданному маршруту. Скажу больше: в то время как у нас «история нравов» остановилась на «Флорентийских хрониках» [57]57
  Имеется в виду «Хроника Флоренции» итальянского хрониста Джованни Виллани (ок. 1280–1348).


[Закрыть]
, во Франции хронисты невозмутимо продолжают составлять свои описи и документации. В других местах от хронистов не осталось и следа, а если они каким-то чудом и сохранились, то опустились, как говорится, до того, что освещают в газетах полицейские и больничные «будни». Во Франции же хронисты выжили и называются теперь романистами. Вся интеллектуальная французская жизнь разворачивается в виде хроники: и искусство, и литература, и медицина, и наука, и светская жизнь. Не стану спешить с выводами. И решать, достойны ли французы подражания в этой их хроникомании. Я всего лишь привожу некоторые факты. И не просто из любви к фактам, а с целью попутно проиллюстрировать творчество одного из последних и крупнейших французских chroniqueurs [58]58
  хроникеров (франц.).


[Закрыть]
: Марселя Пруста.


Душа и тело. 1940–1941

Преуменьшаю ли я значение писателя и оскорбляю ли Пруста, называя его chroniqueur? Не думаю. Одна из наивысших и настойчивейших похвал, расточаемых в адрес Пруста его почитателями, состоит именно в том, что в нем усматривают скрупулезного и правдивейшего бытописателя французского общества. Добавлю, что Пруст описывает далеко не все французское общество, а лишь часть его; к тому же истощенную, чахнущую, исчезающую часть. Видимо, и сам Пруст ощущал агонию того общества, которое он описывал с такой бесконечной симпатией и родственным чувством, – и вот уже в стиле хроникера проступает нежная грусть, умиленное сострадание, почтительная заботливость человека, снимающего с лица умершего гипсовый слепок.

С другой стороны, это объясняет тревогу и упорство, с которыми Пруст спешил завершить свое документально-автобиографическое сочинение. Беспокойство Пруста было вызвано не только неумолимо поглощавшей его смертью, но и боязнью не довести до конца историю его умирающего общества,память о котором иначе утратится навсегда.

Поэтому было бы неверно называть творчество Пруста автобиографическим: помимо того, что это творчество автобиографично, оно еще и биографично, даже многобиографично. Это зеркало характеров, зеркало нравов, зеркало общества. И коль скоро это общество находится при последнем издыхании и не сегодня завтра может бесследно исчезнуть, то зеркало, навеки и неизгладимо отразившее облик умершего, становится прочным залогом долгой жизни великого хроникера.

Едва ли в мировой литературе отыщется другой такой писатель, который, подобно Марселю Прусту, был бы так прочно связан со своим обществом. Мне могут возразить: а как же Бальзак? Бальзак был прежде всего фантазером, а над реальностью его персонажей витает дымка мечтательно-романтической натуры их автора. Мне заметят: а как же русские авторы? Отвечу, что, кроме Гоголя (которого, впрочем, нельзя причислять к романистам, ибо он возносится до эпоса), другие русские писатели, такие, как Толстой и Достоевский (если ограничиваться самыми крупными именами), преследовали либо социальные, либо мистические цели: искупление, постижение души и так далее. Что же касается Пруста, то он жил как вместе с обществом, так и для общества, которое отобразил в своих романах. Он не ставил перед собой иной цели, кроме досконального и законченного описания своих светских персонажей, списывая их непосредственно с натуры или же создавая похожих на них призраков. Его творчество начисто лишено заранее намеченной цели; оно не разрабатывает никакой концепции, не выдвигает никаких принципов, не ссылается ни на какую идею, не содержит никаких посылок: ни моральных, ни социальных, ни этических. Некоторые его хвалебщики утверждают (эту находку, если не ошибаюсь, следует приписать Полю Морану [59]59
  Поль Моран (1888–1976) – французский писатель и дипломат.


[Закрыть]
), будто творчество Пруста отличает некая моральная, даже моралистическая направленность; а выражается она прежде всего в беспощадном изобличении Прустом грязных сторон своего общества,его пороков, его особенных нравов, половых аномалий отдельных его персонажей и в первую очередь барона Шарлюса. Однако в доскональном и обильном описании пороков вообще, и сотадизма [60]60
  То есть распутства, похоти – по имени древнегреческого поэта Сотада (III в. до н. э.), сочинявшего насмешливые и непристойные стихи в эпоху греко-египетского монарха Птолемея Филадельфа (283–247 до н. э.).


[Закрыть]
в частности, я, наоборот, усматриваю явное наслаждение, испытываемое Прустом-писателем и Прустом-человеком. Из того немногого, что мне известно о его жизни, можно заключить, что он был естественно предрасположен не к здоровой, животной жизни, а к тем ее извращенным формам, которые именуются утонченностью, изысканностью, декадентством и так далее.

В книгах Пруста, кроме собственного описания событий и типажей, ничего больше нет. Заурядная хроника. Самодельная документация. Сама литературапочти исчезает у этого литературнейшего из писателей. Вывереннейший, изысканнейший стиль Пруста нацелен только на то, чтобы уплотнить документацию. А как же иначе! Ведь в конечном счете Пруст был художником и никогда не стал бы писать как афонский монах. Впрочем, знаменитая прустовская самозабвенность, с избытком насыщающая его романы; их полная неподвижность; поэтические озера, разбросанные то тут, то там среди чащобы фактов, – суть не что иное, как короткие передышки, небольшие паузы, divertissements, которые писатель предоставляет самому себе. Для того, чтобы дать выход поэтическому чувству, переполняющему его грудь. С одной стороны. А с другой – он не в силах противостоять стремлению, свойственному любому писателю, достойному этого звания, – стремлению мифологизировать реальность.

Выше я заметил, что общество, описанное Прустом, – это лишь часть всего французского общества. Другой его части тоже грех жаловаться на отсутствие усердных летописцев, снискавших всеобщее признание. В отличие от прустовской, она вовсе не собирается отходить в мир иной и проживет еще немало лет. Мало того: благодаря своим органическим свойствам она обновляется и совершенствуется изо дня в день. Возможно, именно здесь кроется причина, по которой летописцам этого живого и цветущего общества не удалось добиться значимости и славы Пруста. Покуда жив оригинал, неизвестно, как быть с его изображением. Однако, как таковые, летописцы этой части французского общества, на мой взгляд, не уступают Прусту. У наших соседей их хоть пруд пруди: тут тебе и романисты, и новеллисты; и все они – в известной мере летописцы. Даже не знаешь, кого именно привести в пример. И все же из этой ватаги я бы выделил двух писателей, которые представляются мне наиболее одаренными: Тристана Бернара и Анри Дюверуа [61]61
  Тристан Бернар (1866–1947), Анри Дюверуа (1875–1937) – французские писатели.


[Закрыть]
. Первый создал своими «Похождениями благовоспитанного молодого человека» [62]62
  Более точное название – «Записки благовоспитанного молодого человека» (1899).


[Закрыть]
Великую Хартию французской буржуазии; второй в многочисленных своих рассказах отразил не меньше сторон французского общества, да так тонко, умело и правдиво, что книги его составляют достойный тандем с картинами Альбера Гийома [63]63
  Альбер Гийом (1873–1942) – французский художник-карикатурист.


[Закрыть]
– живописца истории и нравов, этого «классического» Домье.

Добавлю в заключение, что умение наблюдать и описывать до того развито у французов, что даже те безымянные писаки, что тискают свои сочиненьице на страницах «Petit Parisien» или «Petit Journal», в сущности, представляют собой множество маленьких Прустов. Не столь утонченных и литературных, зато более живых и, быть может, полезных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю