Текст книги "Вся жизнь (непрофессиональный сборник)"
Автор книги: Альберто Савинио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Меж тем внутри меня звучал голос Элеоноры Дузе:
– За это застывшее время – 9.45 – пролетели миллионы столетий, и вот уже царство человека на земле подошло к концу. В этот промежуток, если вообще позволительно употребить столь узенькое словцо по отношению к столь безбрежному периоду времени, конец царства человека ознаменовал собой и конец всяких рас. Белая раса достигла предела собственного упадка и ни разу больше не воспрянула духом; пришедшая ей на смену желтая раса тоже прошла свой путь. Даже раса чернокожих, последняя из четырех, поднялась и спустилась по кривой своей судьбы. После этого настало царство других высших млекопитающих: лошадей, быков, собак. Но длилось оно совсем недолго и было скорее межцарствием, ибо животные эти представляли собой прежде всего подражания человеку, а подражания живут короткую жизнь теней. Отныне же наступает царство деревьев.
– Деревья! Деревья! Деревья!
– Пока мы, люди, занимались в этой жизни исключительно собой, совершая преступления и убийства, росли и крепли другие формы жизни, о которых мы и не подозревали. Никто из нас не сомневался в собственном превосходстве, в собственном неограниченном господстве; именно в этом утверждался в первую очередь наш коллективный инстинкт.
Мы чувствовали себя уверенными и замкнутыми в царстве человека. Словно непреодолимая граница отделяла нас от животных, растений, не говоря уже о камне, воде и воздухе. Словно мы одни могли преодолеть эту границу, а остальные – нет. Пробовал ли кто-нибудь определить степень эволюции деревьев нашего времени по сравнению, скажем, с каменными папоротниками пермского периода? За это время деревья тоже проделали немалый путь; они показали, что и у них есть душа; между тем, когда я разъезжала по миру, играя в пьесах Ибсена, люди сомневались, есть ли у женщины душа, как сомневаются, кстати, и поныне. На подобную тупость эти отверженные отвечают насилием. Вы слышите их? Упаси нас Боже от их гнева! Первыми, кто разорвет кожуру тишины и неподвижности, будут сосны.
– Почему?
– Потому что они более честолюбивы, – заключила Элеонора.
Это были последние слова, которые я от нее услышал. И не знаю, услышите ли вы еще что-нибудь от меня.
Комья земли вылетали из-под стволов деревьев. Высокие сосны склонялись над низкорослыми собратьями, чтобы общими усилиями вырваться из земли. Первые корни, показавшиеся на поверхности, шипели и извивались, словно ножки гигантских насекомых: выбравшись на землю, они сделали первые шаги. Некоторые деревья, потеряв корневую опору, зашатались и вот-вот упали бы, но вовремя подоспевшие товарищи поддержали их. Это было первое проявление солидарности среди деревьев.
Не с неба несется теперь страшный ветер, а с силой вздымается от земли.
Вот уже все сосны высвободили свои корни и движутся плотной стеной.
Начался марш деревьев.
(Музыка.)
ГОЛОС ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА,
(Говорит по-французски, чтобы деревья поняли его на этом последнем из международных языков.)
Que l’expérience
d’un monde qui s’achève, passe
au monde qui commence.
Arbres, écoutez! [89]89
Пусть опыт умирающего мира к рождающемуся перейдет. Деревья, слушайте!
[Закрыть]
(Глухой гомон собирающихся вместе деревьев.)
Connaissez-vous le nom trè vénéré? [90]90
Известно ли вам то, что чтимо более всего?
[Закрыть]
ГОЛОС ДУБА, ПРЕДВОДИТЕЛЯ ПЛЕМЕНИ ДЕРЕВЬЕВ.
Profondeur [91]91
Глубина.
[Закрыть].
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
Nom sans objet.
Car profondeur n'est
que surface en formation [92]92
Понятье беспредметное. Ведь глубина есть лишь поверхность, что вот-вот возникнет.
[Закрыть].
(Ропот в бесконечном море крон.)
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
Connaissez-vous la grande méprisée? [93]93
Известно ли вам то великое, что презираемо повсюду?
[Закрыть]
ГОЛОС ДУБА-ПРЕДВОДИТЕЛЯ.
Surface. [94]94
Поверхность.
[Закрыть]
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
En elle tout est,
et reflète
sa face. [95]95
В ней все, и в этом всем отражено ее лицо.
[Закрыть]
(Пауза.)
De l'infini profond n’est vrai
que ce qui est appelé
à devenir surface.
Le reste est faux, où les matières divinisables
roulent sans lendemain,
et repoussées sans cesse
comme inutilisableas [96]96
В глубинах бесконечности лишь то есть истина, что стать должно поверхностью.
Все остальное – ложь, боготворимые материи, что мечутся без завтрашнего дня и беспрерывно отвергаются как бесполезные.
[Закрыть].
(Пауза.)
СПРАШИВАЕТ ДУБ-ПРЕДВОДИТЕЛЬ.
As-tu quelque chose encore à dire? J’écoute [97]97
Ты хочешь что-нибудь еще сказать? Я слушаю.
[Закрыть].
ГОЛОС ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА.
Non, rien. Arbres, voici la route [98]98
Нет. Ничего. Деревья, вот дорога.
[Закрыть].
Дом по имени Жизнь
Он не в силах был унять охватившее его смятение. Он торопился. В этот непривычно ранний для него час Аницетона поразила галантерейная лавка сестер Бергамини: железная ставня опущена, тент свернут, а его оторванный край полощется на холодном ветру как крохотный, жалкий флажок. На улице ему повстречался один-единственный прохожий: какой-то старик шел длинными зигзагами, вычерчивая на тротуаре подобие молнии, и что-то невнятно бурчал себе под нос с озабоченным видом. Поравнявшись с Аницетоном, старик с удивлением вскинул на него глаза, церемонно приподнял шляпу и воскликнул: «Да здравствует молодость!» Аницетон вздрогнул, отшатнулся к стене и, ничего не ответив, зашагал быстрее.
Встреча со стариком лишь усилила царившее в нем смятение. Он остановился. Хотел было вернуться, но вовремя понял, что придется обгонять старика, ковылявшего еле-еле; а вдруг тот снова гаркнет: «Да здравствует молодость!» Ему стало не по себе. Сделав над собой усилие, он направился в сторону вокзала, словно навсегда расставаясь с…
Накануне он поставил будильник на пять. Быстро и бесшумно оделся. Перед тем как выйти, подкрался к комнате матери и прислушался. Из комнаты не доносилось ни звука; не было слышно даже тяжелого материнского дыхания. Видно, под утро ее сон и впрямь сбрасывал с себя ночную тяжесть и становился невесомым. Когда Аницетону случалось возвращаться домой за полночь, дом напоминал ему кузнечный горн, неровно пыхтевший стесненным дыханием. Аницетону было больно и стыдно. Ступая по коридору на цыпочках, он недоумевал, как этот могучий, животный рокот может исходить из такого щупленького, ничтожного тельца, тем более что в постели, уже без парика и вставной челюсти, в косынке с нелепо торчащими надо лбом концами – кроличьими ушками, мать выглядела совсем крошечной и высохшей.
Парадная дверь оказалась запертой. В углу лежала свернутая трубочкой циновка. На пороге он обернулся и выхватил взглядом почтовый ящик, на котором значилось имя матери: «Изабелла Негри». Он посмотрел на него так, как смотрят в последний раз на отчий дом. Виа Плинио была пустынна и пронизана еще ночным холодом. Уехать, не попрощавшись с матерью… Казалось, он оторвался от земли, от жизни, от чего-то родного и доброго и теперь свободно парит над миром, на свой страх и риск.
Неужели все это только потому, что он отправляется на прогулку по озеру Маджоре?
Он дошел до вокзальной площади. А вдруг с матерью что-нибудь случится? Вдруг по возвращении он уже не застанет ее в живых?.. Вздор!
Мать… Земля…
В Ароне он сел на прогулочный пароходик. Через открытый палубный люк он увидел, как в машинном отделении заходили шатуны. В этот момент к нему обернулся кочегар с двумя белыми глазницами на вороном лице, и Аницетон отпрянул от люка. Потом он завороженно следил за лопастями пароходного колеса, рассекавшими белесую от пены воду. Из оцепенения его вывел суетившийся со швартовом матрос. «Мешаем отплытию», – отрывисто бросил он в адрес Аницетона. Пароходик плавно отделился от пристани.
Билет первого класса ставил его обладателей в привилегированное положение, но одновременно и кое к чему их обязывал. Аницетон поочередно засовывал в карман то одну, то другую руку, переставлял ноги то так, то сяк, облокачивался на поручень, упирал руки в бока, с видом знатока смотрел на озеро, наблюдал за чайками, подлетавшими к самой воде, чтобы ущипнуть ее клювом, любовался берегами, оживленными то тут, то там виллами, лесистыми склонами гор с обнаженными вершинами, за которые цеплялись пролетавшие мимо облака. Знаменитый пейзаж вызывал у него должное уважение. Аницетон был доволен собой.
Завтракали на острове Пескатори. За соседним столиком сидела влюбленная парочка из Скандинавии. Скрестив правые руки, они пили на брудершафт, а левыми пытались поймать ладони друг друга под столом. Осушив графин вина, Аницетон почувствовал приятный дурман в голове. Когда-то и он… И он пил с девушкой на брудершафт… у нее были светлые волосы… ее звали Изабелла… В уме он пересчитал остававшиеся в кармане деньги, но, так и не определив точной суммы, заказал яичницу с джемом, которую официант стал готовить в его присутствии над струйками бирюзового пламени.
На острове Белла, смешавшись со стайкой туристов, семенивших за гидом и жадно ловивших каждое его слово, Аницетон лицезрел древнюю, точно из губки, свайную постройку, ложе с балдахином, на котором почивал Наполеон I, нисходящие уступами сады, населенные разными статуями.
В Стрезе он сошел с рейсового парохода-парома, заполненного крестьянками, распевавшими под фисгармонию деревенские песенки. Юноши в белоснежных сорочках, богатырского сложения девушки выталкивали в озеро двухвесельные ялики и весело гребли, перекликаясь резкими, как у чаек, голосами.
В саду гостиницы «Борромейские острова», под сенью пестрых зонтов пили чай другие девушки-богатырши и юноши в белоснежных сорочках.
Аницетон был одет в черное и чувствовал себя рядом с ними подавленно. Чтобы проскользнуть незамеченным, он ускорил шаг. Неожиданно в его душе пробудился неописуемый восторг, безграничная вера, предчувствие великого жребия. И он все шел, шел, шел.
Неожиданно остановился. Впереди дорогу переползала змея: пружинистое кольцо то сворачивалось, то разворачивалось.
Медленно и осторожно Аницетон сделал несколько шагов. Змея не сдвинулась с места. Аницетон подошел ближе. Змея была раздавлена посредине. В пыли отпечатались следы автомобильных колес.
Аницетон не мог оторваться от этого завораживающего ужаса.
Отойдя на некоторое расстояние, он ощутил странный холод, неприятный озноб разлился по всему телу.
Оставив позади местечко Палланца, он продолжил путь и вошел в маленький городишко под названием Интра, сплошь утыканный остроконечными гребнями крыш. Вечерело. Слева от города открывалась долина, к которой вела извилистая дорога. Куда дальше? Двигаясь вдоль берега озера, Аницетон повторял маршрут прогулочных пароходиков, возвращавшихся туда, где был его дом. Но неведомый путь непреодолимо влек его за собой. Аницетон не стал долго раздумывать.
Дом по имени «Жизнь».
Скоро исчезли последние признаки жилья. Со всех сторон Аницетона обступала сплошная стена леса; ночные сумерки сгущались. В последнем отблеске уходящего дня, как будто самый этот отблеск обратился в звук, Аницетон услышал скрипку.
Где он слышал этот мотив раньше?
Аницетон двинулся в путь по ниточке звука.
Вскоре он увидел виллу; даже не виллу, а ярко освещенный дом в несколько этажей.
Аницетону кажется, будто в окнах дома отражаются и сверкают закатные блики. Но, приглядевшись, он замечает, что и боковые окна светятся так же ярко. Да и солнце давно зашло, небо постепенно затягивается темно-синей поволокой ночи, а слабого розового свечения, что еще брезжит на западе, вовсе не достаточно, чтобы вызвать такой ослепительный блеск. Ломтик луны одиноко теплится в вышине. Нет, это не частный особняк. Наверное, гостиница. Все номера заняты. И сегодня на борту праздник…
Почему он сказал «на борту»? Мысленно он сравнил этот ярко освещенный дом с океанским лайнером, плывущим ночью в бескрайнем морском просторе, рассекая густую мглу огненными лезвиями бортовых иллюминаторов. Аницетон расчленяет невольное сравнение и старается его осмыслить. Слова «на борту» слетели с уст сами собой, и, как это часто с ним бывает, он пробормотал их вслух. Аницетон очнулся. Он вернулся к действительности от звука собственного голоса. Аницетон в изумлении. Он озирается по сторонам. Почему люди стыдятся говорить вслух наедине с самими собой? К счастью, рядом ни души, а дом слишком далеко. Привычка рассуждать вслух появилась у него от постоянного одиночества, от отсутствия друзей, от отсутствия товарищей.
Аницетон и его мать живут вдвоем. Одни. Пока Аницетон был маленьким, их отношения были очень близкими; они все время общались; между ними не было никаких недомолвок; им нечего было стесняться, нечего скрывать друг от друга. Теперь Аницетону двадцать. Их совместная жизнь онемела. Вслух Аницетон произносит лишь самые необходимые слова. На вопросы матери он или вовсе не отвечает, или небрежно роняет в ответ два-три слова; часто огрызается, чтобы исключить всякую возможность общения. Он страдает от этого, но иначе поступить не может. Он страдает потому, что чувствует, как день ото дня отношения с матерью черствеют, перестают быть близкими и доверительными. Он уже знает, что скоро они станут совершенно посторонними людьми, обреченными вечно жить вместе. И он оплакивает смерть их дружбы – самой утешительной, самой драгоценной из дружб. Почему в сыне, живущем вместе с матерью, обязательно возникает это унизительное чувство, этот страх быть осмеянным? И еще эта скука, – как ее скроешь? – эта постыдная необходимость во всем соглашаться: в мыслях, вкусах, суждениях?
Никаких сомнений: в доме праздник. Ведь не зря оттуда по-прежнему доносится звук скрипки. Все тот же мотив, услышанный еще на дороге. Теперь он звучит громче и отчетливее. Мелодия медлительна и однообразна. Ужасно знакомая мелодия. Где-то он ее уже слышал. Но где?
Перед домом – ухоженный сад. Аницетон остановился у калитки. Прежде чем войти, он хотел бы кого-нибудь увидеть. Но в саду никого. Может, позвать? Неудобно, еще побеспокою… Сейчас, наверное, все слушают скрипача.
Нет, кажется, в саду кто-то есть. Как обратить на себя внимание? Из-за куста вылетает крупная птица.
Где же звонок? Звонка нет. Аницетон решается открыть калитку. В конце концов он не какой-нибудь там бродяга. Да и визитные карточки у него при себе: их заказала для него мать. В уголке каждой визитки оттиснута миниатюрная баронская корона.
Калитка поддается легко: она уже отперта. С чего это к вечеру в голову Аницетона лезут всякие нелепости? Вот и сейчас, когда путь свободен, ему кажется, что он на берегу моря и пройдет по воде словно по суху.
По бокам аллеи из сумерек выступают округлые очертания клумб. Шапки самшитов и гирлянды вьющихся растений выстроились в почетном приветствии. Широкие лоснящиеся листья тропических деревьев склонили свои опахала. На робкую поступь Аницетона галька отвечает «господским» поскрипыванием. Аницетон чувствует, что и его костюм, который незадолго до этого мать перекрасила в черный цвет, и его пыльные башмаки – словно родимое пятно на холеном теле этого сада. Аницетону хотелось бы носить белый пиджак и черные брюки. И быть высоким блондином. И так предстать перед благородным обществом, собравшимся в этом доме. Перед прекрасными, но безразличными и холодными дамами. Перед надменными, точно амазонки, девушками, питающими к таким мужчинам, как он, разве что презрение.
А костюм у него – стыд и срам. Правда, не надень он утром эту перекрашенную хламиду, так и пришлось бы идти в сереньком пиджачишке с хлястиком, который мать перелицевала у портного-привратника из соседнего дома, а чтобы незаметен был перенос правого кармана, поставила другой карман слева. А его зимнее пальто? Воротник и обшлага рукавов до того обтрепались, что мать обшила их бархатом. И еще подшучивает над этим позорищем: говорит, что с бархатными обшлагами Аницетон напоминает поэта-романтика.
Чем ближе к дому, тем отчетливее слышен звук скрипки. Теперь ясно, что он доносится откуда-то с верхних этажей. Но почему скрипач повторяет один и тот же мотив? Аницетон замедляет шаг и останавливается, надеясь и в то же время боясь встретить кого-нибудь.
Перед входом сгрудились плетеные кресла и шезлонги. Под цветным матерчатым навесиком мерно раскачивается качельная доска, словно кто-то только что с нее соскочил.
И кресла, и шезлонги, и качели еще хранят «человеческое тепло». Они сохраняют позы и формы своих хозяев. Вот здесь беседовали двое: мужчина и женщина. Оба плетеных кресла почти одинаковые, и все же мужское кресло отличается от женского едва уловимыми признаками. Аницетон представляет себя в мужском кресле, а в женском… Но почему, почему до сих пор это всего лишь мечта – та любовь, что переполняет его душу?
Даже имя усугубляет убогость и несуразность его жизни. Такие имена, как Аницетон, напрочь перечеркивают любую судьбу. Самое подходящее имя для маменькиного сынка – мужчины, который в сорок лет гуляет с мамочкой под ручку; а жизнь-то уже вся позади. Вот если бы его звали Джанкарло или Уберто… Аницетон слышит, как чей-то женский голос зовет его: «Уберто-о!»
Имя «Аницетон» вполне можно принять за шутливое прозвище. В тот день, за обедом, он принялся было объяснять этим девушкам (напоившим его, в конечном счете), что на самом деле имя это греческое и означает оно «непобедимый». Они так и покатились со смеху. Аницетон готов был хоть сквозь землю провалиться. Хорошо, положим, из Аницетона можно сделать Ницетона, Ицетона, Цетона, наконец. Но куда деться от упрямого созвучия с «ацетоном»?
Вот в этом глубоком кресле с нишей для головы – этакой сидячей сторожевой будке; в старинном домашнем кресле, напоминавшем старомодную тетушку в бесчисленных оборках и плотно облегающем маленькую головку кружевном чепце, кто-то не раз находил уединение, погрузившись в чтение или раздумье. Теперь в том же кресле Аницетон воображает себя на месте уединившегося незнакомца, безразличного к кокетливым девицам и совсем не такого, как все его сверстники – поверхностные и пустые.
Справа четыре господина слушают о чем-то оживленно говорящего пятого. Слева еще трое пьют за столиком чай.
Почему же с другого столика до сих пор не убраны пустые чашки с кружочками кофейной гущи на дне? Почему нож никак не оттолкнется от края масленки? Почему на чайной ложке все еще подрагивает блестящая медовая слеза? А возле чашек топорщатся смятые салфетки?
Из дома еще никто не выходил. Наверное, и не выйдет, пока играет скрипка. Тогда тем более стоит… Аницетон подходит к двери. Недалеко стоит третий столик. На столике – разноцветные бутылки; перед ними, словно офицер перед взводом солдат, – пузатый, в соломенном узоре сифон сельтерской с угрожающе поднятым торпедообразным жерлом. То тут, то там на столике вытянулись рюмки; некоторые пусты, хотя на донышке окрашены пунцовой жижицей; некоторые налиты до половины – плавает на поверхности лимонная долька – и покинуты сотрапезниками.
Что же это за дом, внешне такой солидный, где аперитив, чай и завтрак подаются одновременно? Видно, прислуга здесь совсем никудышная, потому и у калитки, и в саду, и у входной двери ни души. Тут, думает Аницетон, вспоминая излюбленное французское выражение матери: on entre corame dans un moulin [99]99
Букв. «приходят как на мельницу» (франц.).
[Закрыть], заходи кто хочет. Почему эта скрипка все время повторяет один и тот же мотив? Аницетон размышляет над новой аналогией – между однообразным мотивом скрипки и монотонным скрежетом мельницы.
Напрасно Аницетон ищет возле двери звонок. Звонка нет. Вместо него – бронзовая рука, маленькая, изящная женская рука. Аницетон неохотно дотрагивается до нее. Он боится, что рука схватит его руку и не даст вырваться.
Вместо этого бронзовая рука стучит в дверь. Аницетон в растерянности. Он никак не ожидал, что эта точеная женская ручка способна так громко и властно стучать. Но еще больше он растерялся, когда почувствовал, что заваливается вперед. Дверь оказалась чуть приоткрытой, и Аницетон еле успел ухватиться за косяк.
От стука бронзовой руки звук скрипки внезапно оборвался. Аницетон замер на пороге вестибюля. Его взгляд переходит с дверей, выходящих в вестибюль, на верх лестницы.
Но и там никто не показывается. В этот момент за его спиной раздается слабый стон.
Аницетон резко оборачивается и видит, как дверь медленно закрывается сама собой.
Аницетон смеется над своим испугом. Он смотрит – с еще трясущимся подбородком – на хитроумный механизм, приделанный к двери: пружина постепенно распрямляется. На эмалевой табличке надпись: «Не закрывайте дверь: Блюнт сделает это за вас». По мере того как стон затихает, словно жалобное поскуливание отмучившегося зверька, Аницетон думает, что если бы дверные петли слегка смазать, то не было бы этого противного скрипа. Но разве дождешься этого от прислуги, которая даже не удосужилась убрать со столов после завтрака, меж тем как время ужинать?
Когда дверь закрылась, скрипка зазвучала вновь. Теперь она звучит ясно и громко. Должно быть, скрипач находится в одной из комнат верхнего этажа. Но почему он все время повторяет один и тот же мотив?
В скупой обстановке вестибюля бросается в глаза странная пестрота стилей. Ларь эпохи Ренессанса примостился бок о бок с хрустальным столиком; ножничный стол «Савонарола» составляет дуэт со сверкающим металлическим стулом, трубчатые ножки которого причудливо загнуты буквой S.
На черном мраморном шаре, установленном поверх низкой колонны у подножия лестницы, застыла на крылатой ноге стройная фигура Гермеса, грациозно держащего светящуюся сферу.
Широкая лестница, застеленная полосатой дорожкой с красным кантом, повторяет ту же странную разнородность стилей. От первого до второго этажа лестница пробегает два марша; на кованой железной решетке перил закругляются в виде тюльпанов завитки в стиле модерн. Всего Аницетон насчитал еще три этажа. Со второго на третий ведет лишь один марш с решеткой из вертикальных прутьев вперемежку с окружностями и трапециями. Между третьим и четвертым вместо перил поблескивают длинные стальные трубы.
На втором этаже скорей всего располагаются спальни. Аницетону было бы ужасно неприятно, если бы его вдруг застали в этой самой деликатной части дома. Еще, чего доброго, за вора примут. Хуже того: подумают, будто он проник сюда, чтобы застать в интимной обстановке…
Но кого?
Аницетон кашлянул раз, кашлянул два… Может, позвать? Наверное, не стоит. Да и кого звать, как звать? «Эй, в доме?» или «Есть тут кто живой?» Полная нелепица.
Шум его шагов мог бы привлечь чье-то внимание, но Аницетон почему-то проходит вестибюль на цыпочках. Он входит в залитую ярким светом гостиную. Гостиная пуста. Тем не менее чувствуется, что совсем недавно здесь были люди. На подлокотнике старинного кресла, сужающегося в талии, точно женщина, стиснутая корсетом, оставлено рукоделье. Аницетон неподвижно стоит посреди гостиной. Через ноздри в него проникает приятное волнение – легкий аромат женщины. В вазах стоят еще влажные розы. Чуть дальше, на шарнирном, почти зубоврачебном кресле лежит раскрытая книга. Что же читала незнакомка? Аницетон подходит ближе. Это «Слушай меня, Клио» Альберто Савинио, в роскошном переплете с рисунком автора, на котором Клио изображена с головой собаки, «замыкающей» за дверью Истории знаменательные события и факты. «В этом доме, – подумалось Аницетону, – я не обнаружил еще ни одной закрытой двери. Что бы это могло значить?»
В курительной Аницетон вдыхает вьющийся сладковатый запах «Честерфильда». Сигарета прикорнула на краю пепельницы. Пепла нагорело с ноготок. Струйка синеватого дыма тянется вертикально вверх, сворачиваясь на полпути в миниатюрное кольцо Сатурна. Вокруг ломберного стола четыре стула; на каждом игровом месте по горстке марок. Карты розданы и открыты: минус пять около дымящегося «Честерфильда», пять напротив; фул семерок слева, фул восьмерок справа. Но выигрыш не тронут; ставка по-прежнему в центре зеленого сукна.
А что там за портьерой?
Недоеденный обед. В тарелках – куски курицы: грудка, волокнистая и белая, как не тронутые загаром женские ноги; ножки цвета лакированного красного дерева; подальше – пустые салатницы и блюда с зеленью и овощами. Посредине стола – простенький низкий канделябр для двух свечей; зато второй канделябр, высокий, на массивной ножке, с раскидистыми подставками для свечей, точно семисвечник из синагоги, украшен фруктами и амурами. Все свечи горят.
На столе в комнате прислуги стоит серебряная тарелка с остатками курицы: хоровод из картофелин разорван в нескольких местах. На одной из полок Аницетон замечает известное бодрящее средство «Антиастеник», которое мать регулярно дает ему два раза в день, слегка разбавляя водой, чтобы он хоть немного «ожил». Аницетон рад увидеть здесь пузырек «Антиастеника». Он берет его. Аницетону кажется, что он встретил если не друга то по крайней мере старого знакомого. На белой наклейке выведено карандашом:
Изабелла…
Аницетон замирает с поднятым в руке пузырьком. Изабелла… Это же та самая девушка… белокурая… с которой он выпьет на брудершафт на острове Пескатори. Разве ей тоже надо «оживать»? Она болела? Она слаба здоровьем? Может, он застанет кого-нибудь на кухне? Тщедушный ручеек воды струится из крана в тазик, в котором плавает на боку рыба с остановившимся, мутным взглядом. На газовой горелке стоит кофейник. На мраморный стол водружен огромный торт в шоколадной шубе, сплошь утыканной свечами. Аницетон считает свечи: двадцать. Значит, Изабелла его ровесница?
Звук скрипки. Аницетон совсем о ней забыл. Почему снова все тот же мотив?
Проходя по гостиной в обратном направлении, Аницетон видит кресло-качалку, которое не приметил вначале. К черному кругу сиденья четырьмя алыми бантиками привязана подушечка. С кресла только что сошли: оно еще покачивается. Отчего Аницетону кажется, будто это «любимое» кресло бабушки? В старости бабушка Изабелла сохранила девичью живость, взбалмошный нрав и привычку разыгрывать внучат. Возле кресла-качалки на турецкой скамеечке лежит раскрытая книга; на страницах – очки с заушниками. Аницетон нагибается: это «Сентиментальное путешествие» в переводе Дидимо Кьерико [100]100
Псевдоним итальянского поэта Уго Фосколо (1778–1827). Речь идет о переводе на итальянский (1813) сочинения Л. Стерна «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии».
[Закрыть].
Не обнаружив обитателей дома ни в гостиной, ни в столовой, ни в кухне, Аницетон считает себя вправе подняться на второй этаж. Поравнявшись с лампоносным Гермесом, Аницетон обходит его стороной: он боится, как бы вестник богов не шарахнул его по темечку своим светящимся шаром. Аницетон вступает на лестницу. Но почему это он идет по краю ступенек? Аницетон смелеет и переходит на полосатую дорожку: он «попирает» ее как хозяин. Какое странное ощущение! Словно идешь в воспоминаниях. Постепенно Аницетон начинает чувствовать, что имеет какие-то права на этот безлюдный, ярко освещенный дом.
В коридор второго этажа выходят открытые двери нескольких комнат. Аницетон набирается смелости и кричит: «Есть тут кто-нибудь?» В ответ доносится звук скрипки. Прежде чем пойти по этажу, Аницетон бросает последний взгляд на оставшийся внизу вестибюль, будто с палубы корабля в последний раз смотрит на порт, в который никогда уже не вернется.
Первая комната окрашена в детский розовый цвет. Ребенок только что вышел. Еще чувствуется его запах – запах цыпленка, посыпанного тальком. В центре комнаты манеж с деревянными бортиками и матрасиком, на котором Изабелла может спокойно играть… Он и впрямь подумал «Изабелла»? Аницетон замечает карандашную отметку на розовой стене: рост, число, имя. То самое имя.
А что, если она в ванной? Аницетон отворяет розовую дверцу. В лицо пахнуло теплым паром. По воде скользят пенные купавки; полотенца развешены на белоснежных стульях. На пороге Аницетон оборачивается и смотрит на отметку числа и роста. Но почему скрипка все время повторяет один и тот же мотив?
Теперь Аницетон идет уже не наугад. Теперь он «знает», кого ищет в этом доме. Дрожащей рукой, сгорая от нетерпения, Аницетон открывает заветную дверь…
Мать заказала для него у плотника Садуна наклонную письменную доску, чтобы он писал стоя и не горбился за письменным столом. Эту доску Аницетон вдоль и поперек испещрил разными надписями и рисунками; сначала он вырезал их перочинным ножиком, а потом заливал чернилами. Делал это он скорее от скуки, навеянной строкой из латинской поэзии, уроком истории или задачкой по геометрии.
Наклонная доска прикреплена к стене высоко над полом, чтобы Изабелла не сутулилась… Но насколько же она «чище»! Сразу видно, что здесь занимается барышня. На доске том «Жизнеописаний» Корнелия Непота [101]101
Непот Корнелий (ок. 99–24 до н. э.) – древнеримский историк, биограф и поэт.
[Закрыть]открыт на странице 126. Рядом тетрадь; ленивым почерком набросаны несколько строк: «Когда же будешь готов пойти войной, то совершишь ошибку, если не поставишь меня…» После слова «меня» стоит жирная клякса, переливающаяся на свету как горящий глаз. Аницетон нагибается: клякса еще свежая.
Переход в соседнюю комнату через коридор лишь продлил бы эту игру в прятки, сделал бы ее еще мучительнее. В два прыжка Аницетон оказывается у внутренней двери и открывает ее.
По всей комнате беспорядочно разбросана одежда: на стульях и креслах, на канапе и даже на комоде. В глубине комнаты массивный платяной шкаф. Дверцы шкафа распахнуты. Во внутренних зеркалах отражается слепящий свет; меж ними, как в театре, живут, повиснув в рядок, платья и костюмы: утренние и прогулочные, вечерние и дачные, с украшениями и без, летние и зимние, демисезонные и на все случаи жизни.
На полу как попало валяется обувь: сапожки с боковой застежкой и горные ботинки, лакированные туфельки и специальные «ортопедические» туфли на высокой пробковой подошве. В пухлой книге на тумбочке зажат серебряный разрезной нож. Аницетон смотрит на название книги: «Гнев» [102]102
Название романа Дж. Э. Стейнбека «Гроздья гнева» (1939) в итальянском переводе.
[Закрыть]. Значит, и она тоже? На кровати разложено белое подвенечное платье – длинное, с распростертыми рукавами, точно сама невеста без головы и без рук, прокатанная плющильным валиком, называемым в Пьемонте грушедавилкой.У кровати пара серебряных башмачков: один башмачок стоит прямо, другой улегся на бок, как тонущий кораблик.
Аницетон хватает платье. Он хочет спасти невесту.Платье еще хранит ее тепло. Аницетон утыкается в него лицом; он пьет этот запах. Аницетон опрометью выбегает из комнаты – дверь открыта; у него вырывается крик: «Изабелла!» Наверху продолжает играть скрипка.
Чтобы «спасти невесту», он стремглав взбегает на третий этаж. В нерешительности Аницетон останавливается перед сквозным рядом теряющихся вдалеке комнат. Одна из них завалена глобусами, географическими картами, компасами, секстантами, микроскопами, снастями для рыбной ловли, ружьями, патронами, охотничьими сумками; в другой – кубистские картины, бюсты муз и языческих богов, анатомические атласы, манекены с лавровым венцом на деревянном черепе; следующая увешана увеличенными фотографиями: Стравинский за фортепиано, Грета Гарбо в роли Христины Шведской, Леонардо да Винчи в спортивном костюме и с фотоаппаратом «Лейка» через плечо.
Наконец, дотронувшись до очередной дверной ручки, Аницетон почувствовал, что это «их» комната.
Постель – «их» постель – разобрана. Его пижама, ее ночная рубашка – такая прозрачная, такая тонкая, что, взяв ее… Аницетон берет рубашку, еще теплую ее теплом, пахнущую ее запахом, и ночная рубашка – более податливая, чем она, – целиком собирается в его руке.
На ее ночном коврике распластался иллюстрированный журнал, выпавший из обмякшей спящей руки. На раскрытой странице изображен отрешившийся долговязый Ангел, уронивший свое небесное тело в земное кресло.