Текст книги "Слепые подсолнухи"
Автор книги: Альберто Мендес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– У него был след от ожога. Пролил на себя кипящее масло. Где был след?
– На внутренней стороне правого бедра. После операции я колол ему успокаивающее. Поэтому я знаю, где был шрам.
– Какая операция?
Конечно, Хуан ни словом не обмолвился о вилах пастушка. Придумал какую-то историю с перитонитом или что-то подобное. Когда Мигеля доставили в тюрьму Порльер, он все еще долечивался, хотя к тому времени уже почти поправился.
Пожилая дама не оставляла попыток вывести злоумышленника на чистую воду. В свою очередь Хуан лихорадочно искал ключевую волшебную фразу и тогда произнес, словно магическое заклинание:
– Мигель был замечательным пациентом.
Пелена спала, сверкающая вершина блеснула в небесах. Пожилая дама, освещенная ярким солнечным лучом, нашедшим скромное отверстие в наглухо задраенных ставнях, стояла посреди зала олицетворением мести. Неторопливо приблизилась она к Хуану, с подозрением оглядела его с ног до головы и наконец в полном молчании уставилась взглядом в глаза бедного санитара. Заняла позицию между обвиняемым и белобрысым секретарем. Какое теперь ей было дело до всех собравшихся в зале. Гроша ломаного не стоили приказы и распоряжения полковника, яйца выеденного не стоили ни его «бога ради», ни его настойчивые «пожалуйста». Она давно уже привыкла к притворной властности полковника Эймара. Сейчас она расспрашивала о своем сыне. Впервые получила весточку из первых рук, не из насквозь лживых протоколов дознания, не от случайных третьих лиц, и знать не знавших Мигеля. Сейчас наконец-то она получила возможность выяснить дорогие ее сердцу мелочи, крохотные детали последних дней жизни родного сына. Скрупулезно сотканная причудливая ткань незначительных фактов прорвалась сдавленным рыданием, клокотавшим в горле. Непрерывный звук – его можно было бы назвать гласным звуком, но такого звука нет ни в кастильском, ни в каком-либо другом человечьем языке, он живет только в языке животных, в языке зверя, который захлебывается рыданиями. Никто теперь не мешал ей задавать вопросы.
Нет, она больше не приблизилась к Хуану ни на шаг, не протянула к нему свои старческие руки. Оба оказались лицом к лицу, глядя друг другу в глаза. И вокруг не было никого: ни судей, ни членов трибунала, ни белобрысого секретаря, ни караульных. Луч света освещал ее лицо, но вся она тонула в полумраке зала. И тогда, собрав всю свою волю, пожилая дама четко произнесла: «Да, это был он, мой сын».
Полковник вышел из-за стола, почти по-театральному гротескно спрыгнул с помоста и оказался подле жены. И хотя пожилая дама была весьма миниатюрна, она казалась массивнее и величественнее своего супруга. Тот попытался принять вид сурового и властного командира.
– На сегодня вполне достаточно.
Младший лейтенант Риобоо отдал приказ увести заключенного. Ко всему безучастные караульные грубо подхватили Хуана и без лишних церемоний втолкнули его в комнату, где в тесноте томились осужденные, только что приговоренные к смертной казни военным трибуналом под председательством полковника Эймара. Все, включая Хуана, хранили гробовое молчание.
Молчание, тишина – пространство, полость, в которую мы скрываемся в надежде обрести убежище, но никогда не находим там покоя, защиты и безопасности. Тишина никогда не заканчивается, она обрывается. Ее отличительная черта – хрупкость, тончайшая ткань, пропускающая внутрь только взгляд. Хуан Сенра натолкнулся на удивленные взгляды сотоварищей по галерее, он снова вернулся целым и невредимым, а они уже не раз провожали его туда, где только смерть правит бал.
Однако победителям пришлось с ним еще изрядно поработать, и вернули его во вторую галерею довольно поздно. Он отыскал свою алюминиевую плошку, а может быть, и не свою вовсе, а какого-нибудь другого несчастного, которого уже отправили на тот свет. Хуан остался без ужина, устроился на голодный желудок в темном уголке, свернувшись калачиком, и попытался сосредоточить свое безвольное сознание на одном-единственном объекте, не важно, на какой вещи, но единственной: животное, камень, земля, червяк, слеза, трус, дерево, герой… Провалился в глубокий сон, даже не стараясь найти объяснение, почему он опять остался в живых. Все вокруг него хранили молчание. Никто ни о чем его не спросил. Ему представлялось нечто совсем невообразимое, чудились непостижимые звуки и ароматы, а вокруг витали дивные пространства и цвета. И воспринял эти ощущения как некую форму постижения небытия и попытку понять язык мертвых.
Обессилевший человек обретает подобный дар.
Наутро он проснулся обуреваемый настойчивым, почти маниакальным желанием написать письмо младшему брату.
Он уже знал, где можно разжиться карандашом и клочком бумаги, чтобы написать письмо. Безотчетно, сам не ведая как и почему, понимал: у него впереди еще немало времени. Внезапно ему открылось нечто неизъяснимое, лежащее на грани написанного и нежного, между словом и чувством, памятью и сопричастностью.
Среди заключенных этой тюрьмы, почти полностью состоящих из проигравших войну, оказалось двое победителей. Они жили тут же, вместе со всеми, но пока еще не предстали перед трибуналом, их еще ни разу не водили на допрос. Оба одеты были в форменные мундиры мятежников. Похвалялись своими, как у генерала Франко, пилотками с красными кисточками. Когда офицеры чинно вышагивали, кисточки ритмично раскачивались в такт их воинственным движениям. Шаги их были тихими и вкрадчивыми, но движения, напротив, уверенными и решительными, чем они, эти двое, разительно выделялись среди прочих заключенных. Один старичок-профессор, университетский преподаватель, давний друг Негрина[18]18
Негрин Лопес Хуан (1892–1952) – испанский политический деятель. 13 1037-м начале 1939 г. возглавлял республиканское правительство. Незадолго до окончания войны эмигрировал из Испании во Францию.
[Закрыть], с трудом переносивший голод и холод, дал им прозвище Эспос и Мина[19]19
Эспос-и-Мина Франсиско (1781–1836) испанский военный деятель, генерал. В период оккупации Испании наполеоновской армией активный участник войны за независимость.
[Закрыть]. Поскольку хоть и было их двое, но вели они себя как единый организм.
До ареста они сами проводили аресты. Но стоило им совершить какую-то оплошность, серьезный просчет, о котором, впрочем, они не распространялись, как два верных служаки оказались в галерее. При этом – при полном попустительстве тюремщиков – пользовались известной властью над заключенными.
Вокруг них и при их деятельном участии сложилась весьма гнусная, скотская ситуация. Пользуясь своим исключительным положением, они организовали бойкую торговлю предметами первой необходимости: карбид для ламп, карандаши, пачки табака, бумага для самокруток – ничем не брезговали Эспос и Мина, все по своей прихоти забирали в обмен – и это было самым подлым – на обручальные кольца, зажигалки, кисеты, золотые зубы и челюсти, на любую вещь, хотя бы и представляла она несравненно большую ценность, нежели сама жизнь твари Божьей.
Хуан выменял у Эспоса три листка писчей бумаги и один конверт на пару носков, а Мина сдал ему в аренду карандаш на три дня.
«Дорогой мой брат Луис!
Несколько дней назад написал тебе прощальное письмо, которое, по счастью, не успел отправить. Должно быть, мой час еще не пришел. Тем временем появилась лишняя минута, и пишу тебе новое письмо, чтобы поскорее сообщить добрую весть: я еще жив. Суд надо мной уже состоялся, но приговор еще не вынесли. Так что я задержался, что называется, у последней черты.
Знаю, когда уже не будет возможности отписать тебе пару строк, вот тогда мы с тобой действительно станем одиноки. Хотя Мирафлорес – поселок небольшой, и все соседи – наши родственники. Уверен, они тебя в беде не бросят и протянут руку помощи. Поскорее найди работу. Прошу об одном, пожалуйста, только не на лесопилку. Тебе вредно. С твоими легкими ты на лесопилке долго не протянешь. Пыль там пеленой, туманом висит. Может быть, дядя Луис даст тебе место в своей бакалейной лавке. Жаль, что я не могу помочь тебе ничем, даже не могу оплатить твою учебу. Прошу тебя, если все же удастся продать родительскую землю, деньги потрать на учебу. Дон Хулио, учитель, тебе поможет учиться».
Над письмом он просидел целый день. Смог написать только пару абзацев. В тюрьме время течет медленно, но не бесконечно. Оно заполнено тщетными надеждами и ежедневными ритуалами: бесконечные очереди за вареной картошкой, на парашу или за плошкой вечерней похлебки; по три раза на дню построения с обязательной перекличкой; вечная очередь к умывальнику на галерее, пустые попытки привести себя немного в порядок, а в итоге остаться таким же грязным, вонючим и неухоженным. Наутро поговорить, поспорить с другими заключенными. Тему для дебатов заботливо подбросит Эдуардо Лопес. Например, значение и смысл прибавочной стоимости, ее влияние на мировой пролетариат. Хуан ограничивался лишь ознакомлением с основными определениями. Все беседы и теоретические споры велись вполголоса, словно это было конспиративное заседание тайной секты, а не сообщества ожидающих приговора мертвецов.
С сумерками все погружалось во тьму, в полный беспросветный мрак, в котором только иней поблескивал. Полная тьма, ни единого всполоха или искорки, ни у кого уже не было карбида.
Хуан проснулся на рассвете, когда в морозных утренних сумерках во дворе прозвучали первые имена осужденных. Каждый боялся пошевелиться, вслушивался в длинный список фамилий. Часто после произнесенного имени наступала минутная тишина, ответа не было: Луис Фахардо, Антонио Луис Абельян, Хосе Мартинес Лопес, Альберто Мингес… Голос звучал решительно, энергично и вместе с тем монотонно, напоминая ровное шуршание, словно чиркают спичкой о коробок. Раз – и всё на мгновение заливает свет, освещая обыденность.
На завтрак, такое иногда бывало, дали ячменный кофе. После завтрака Хуана окружила группка заключенных во главе с Эдуардо. Тот строго спросил, что Хуан еще делает во второй галерее, почему он до сих пор здесь?
– Мне еще не вынесли приговор. Должно быть, я очень-очень плохой, настоящий злодей.
– А может, они хотят, чтобы ты им рассказал все, что знаешь? Может, ты знаешь что-то очень важное?
Хуан ожидал любых вопросов, но только не этого.
– Ничего я не знаю, и никто ни о чем меня не спрашивал. А судья вообще странный, под каблуком жены. А она просто сумасшедшая. Им, видишь ли, надо знать все-все о своем сыне. Что с ним случилось.
– А что с ним случилось?
– Мы его расстреляли. Скотина и подлец он был. Конечно, я им не все рассказал, думаю, может, еще пару-другую деньков протяну. Вот и все. Когда мое имя выкрикнут во дворе, тоже встану к стенке. А пока не торопи.
В отличие от большинства обитателей галереи, тощих и худых от тюремной жизни, Эдуардо был худощав от рождения. Острая, словно киль у птицы, грудь и огромный иудейский нос делали его похожим на муравьеда. Был он весь какой-то темный, потертый, словно церковный требник, что, правда, позволяло ему беспрепятственно и незаметно втираться, вползать в кружок заключенных, где он немедленно принимался осуждать осужденных и побеждать победителей.
Хуан разговор закончил и больше не собирался поддерживать его. За прошедшие годы выработалась привычка быстро обрывать беседы, тем более в таких неподходящих условиях. Сложившаяся внутри группы иерархия могла привести к непредсказуемым последствиям. Как такое могло вообще случиться, чтобы одни покойники требовали объяснений у других покойников?!
В следующие два дня судебных заседаний не проводилось. Хуан и завшивевший юноша делились воспоминаниями. Эухенио Пас с началом войны только и начал-то жить по-настоящему. До этого он выживал в своей богом забытой деревеньке под названием Брунете. Летом молотил хлеб на току. Только сходили снега, а земля еще не проснулась, не отогрелась, была тяжелой и мерзлой, распахивал поле. Сеял овес до того, как приходили весенние ливни. В школу никогда не ходил, но с первого взгляда мог определить, из какой курицы получится здоровая, добрая несушка, а из какой – крепкий бульон, от какой овцы не стоит ждать хорошего приплода и какая борзая добудет кролика, не придушив его. Мужа, настоящего мужа, у его матери никогда не было. Понесла она от одного местного торговца, хозяина постоялого двора, который постарался, чтобы не осталось ни одной девственницы на всю округу – от Вильявисьосы до Навалькарнеро. На дух не переносила, когда Эухенио называл трактирщика отцом.
Хуан, подхватив беседу, рассказал о своем младшем брате, о жизни в Мирафлоресе. Правда, сколько ни старался припомнить нечто интересное, только долгие зимние вьюги всплывали в памяти, остальное растворилось в зыбком мареве забвения.
Как бы то ни было, на пару дней отпала необходимость появляться в суде и держать ответ перед полковником Эймаром. Во вторую галерею поникло зыбкое дуновение нечаянной радости. А на следующий день, на рассвете, вообще не прозвучало ни одного имени для расстрельного грузовика. Надежда тонкой струйкой сочилась сквозь ледяные глыбы застывшего ужаса. Но даже эта едва заметная струйка – настоящий волшебный бальзам – смогла ослабить, хотя бы на время, холод и голод. Почти незаметно для самих себя заключенные вдруг снова обрели способность улыбаться. Беглые и робкие, появлялись улыбки на лицах обреченных. Волна умиротворения разлилась по всей галерее, достигнув самых отдаленных уголков и стирая последние следы беспокойства.
Да, это был великий день. Эухенио Пас и Хуан делились самым сокровенным. Завшивевший юноша признался: его сильно расстраивает и беспокоит, что раньше его считали неплохим исполнителем канте хондо и просили что-нибудь спеть, а теперь никто его ни о чем не просит. Хуан подумал про себя: «Это потому, что ты уже покойник». А вслух успокоил, сказал, что лучше оставаться незаметным и не обращать на себя внимания. Так будет лучше.
На следующее утро Хуан гнал от себя любые мысли, старался не видеть, не слышать, не ощущать ни запахов, ни звуков. Занял очередь к параше. Уборная, если так можно сказать, располагалась в дальнем конце второй галереи. Омерзительно смрадное место в зловонных лужах. Невысокий прямоугольный помост, ряд отверстий, по обе стороны дыры – отпечатавшиеся в цементе следы ног, ни перегородок, ни дверей, ничего, только длинный помост, как куриный насест. Перед помостом – нескончаемая очередь. Смущение, которое испытывали здесь мужчины, заставляло их прятать свои чувства за откровенно грязными шуточками и руганью.
– Ты ведь санитар? – спросил Хуана капрал, проглядывая список. – Идем со мной.
Никакие уговоры, что стоит он в этой очереди не просто так, а по крайней надобности, действия не возымели, и он оказался по другую сторону решетки. Там недалеко от комнаты охраны находилась небольшая камера, рядом с которой безостановочно прохаживался часовой. Капрал приказал отпереть засов и впихнул в открывшуюся дверь Хуана:
– Этот к шести утра должен быть еще живой. Если помрет, тебя расстреляют. Понял?
Дверь с грохотом захлопнулась.
Все погрузилось в кромешный мрак. Ни зги не видно. Хуан, пока дверь не успела захлопнуться, разглядел на полу чье-то тело.
– Кто ты? – спросил Хуан, не решаясь дотронуться до незнакомца.
– Меня зовут Крус Салидо. А тебя?
– Хуан Сенра.
Крус Салидо стал главным редактором газеты «Социалист» в последние дни войны. Перед самым поражением попытался пробраться во Францию, в Оран. Поднялся на борт грузового парохода, который шел в Геную, но, когда зашли в порт, итальянские чернорубашечники сняли его с корабля и месяц спустя доставили обратно в Испанию. Допрашивали его долго. Хотели узнать о том, как была организована система эмиграции, о планах Листера[20]20
Листер Энрике (1907–1989) – военный деятель Испанской республики.
[Закрыть] вернуться в Испанию во главе армейского корпуса и о многом-многом другом, о тысячах вещах. Сейчас он уже толком и не помнил, о чем его спрашивали, что он отвечал. Судили, приговорили к смертной казни.
Жизнь заканчивалась церемонией подготовки к смерти, скорее не церемонией, а изощренным издевательством и глумлением. Единственное, что не давало ему покоя, отчего он тяжело дышал, задыхаясь от чахотки, была неизвестность: в чем же его, в конце концов, обвиняют, в чем, в каком преступлении признали виновным? Знал, что победителей заботит только то, чтобы он перед расстрельной командой предстал живым.
– Граф Майальде хочет меня расстрелять публично. Прошу тебя, сделай все возможное, чтобы я умер немного раньше, – умолял Крус Салидо.
– Нет, и не проси меня об этом.
Крус Салидо понял все. И не посмел просить еще раз. Смертельно измученный, принялся он вспоминать о Бестейро[21]21
Бестейро Хулиан (1870–1940) – испанский политический деятель, социалист.
[Закрыть], который погибал в тюрьме Кармоны, об Асанье[22]22
Асанья Мануэль (1880–1940) – испанский политический деятель. Президент 2-й Испанской республики.
[Закрыть], великом Асанье, который навек замолк где-то в глуши и забвении на чужбине, во Франции, покорившейся Гитлеру, о Мачадо, нашем великом Мачадо, умолкнувшем в Кольюре…
– Тебе не кажется, что мы все, наша страна, наш народ – мы все прокляты?
– Нет. Я уверен, что нет. А если ты так думаешь, значит хочешь свалить вину на кого-то другого.
Сквозь тихие, сдавленные хрипы и одышку бедного редактора можно было едва расслышать его рассказ о товарищах по борьбе, которых он по мере сил защищал на страницах газеты. Искренне защищал, как профессионал, правда тем самым лишая своих друзей даже возможности сказать собственное слово. Наконец последние силы покинули журналиста, печальная, бесконечная история оборвалась, словно вздох застрял в горле, не находя пути наружу. Холодный мрак окутал Круса Салидо. Он не чувствовал тепла, идущего от Хуана. Единственное ощущение – боль. Боль в обнаженной спине. Тепла он не чувствовал, только боль, поэтому вяло сопротивлялся, когда Хуан повернул его на бок. Память, сдавленная телом, стала покидать раненого, и последним желанием было, собрав волю в кулак, вспомнить все. Любой ценой. Под утро в его словах уже ощущалась близость смерти. Говорил без остановки, не давал себе ни мгновения передышки. С каждым новым вздохом дыхание становилось все более тихим и слабым, тонкой струйкой пара покидая измученное тело.
Наконец он отошел, все еще силясь вспомнить что-то очень важное.
Дверь в камеру распахнулась. Удостоверились: Крус Салидо действительно умер. Сержант хотел расстрелять на месте Хуана Сенру, но капрал, дав ему пару-тройку увесистых пинков, выпихнул обратно во вторую галерею.
Хуан рассказал Эдуардо Лопесу о происшедшем. Притворился разбитым от горя, в подтверждение наигранно и неуместно разрыдался. Обитатели галереи могли выть под пыткой, глухо стонать под ударами, но не рыдать от огорчения.
Интуитивно почувствовал, что настоящим утешением может стать только письмо брату. Отправился на поиски тихого уголка и принялся за дело.
– Кому пишешь? – Возле него устроился завшивевший юноша. – Брату?
– Не столько брату, сколько к брату, а это не одно и то же.
– Ну ты и загнул! Скажешь тоже! Теперь понятно, почему тебя хотели расстрелять.
«…Я все еще жив. Прошло уже несколько дней. Их протянуть было совсем непросто. Провожу время с карандашом в руке и листом бумаги, в полузабытьи, но всегда настороже, даже когда на мгновение засыпаю. Все пытаюсь с толком использовать остаток времени, отпущенного мне. Чувствую: это время мне уже не принадлежит.
Дремлю или грежу наяву, не понимаю. Мне кажется, я больше не люблю этот мир. Он для меня почти полностью опустел, кажется, будто вокруг все говорят на каком-то странном языке, я их не понимаю. Никого. Никого не понимаю, хотя знаю, я не чужак. Быть может, я научусь понимать этот странный язык, а когда научусь, буду с тобой говорить на языке моих сновидений. Вокруг меня – свет, который напоминает летние сумерки в Мирафлоресе. Горы уже утонули в темноте, гор уже нет, окрестности теряются на горизонте. Горизонт становится ближе. Вот он совсем рядом, далее ничего не видно. И тут рождается уверенность: как бы близко ни подступил горизонт, он навсегда останется недосягаем…»
Обыденность, серые будни не бесконечны, но не перестают быть обыденностью и серыми буднями. Мертвенно закосневшая инерция делит всех на группы, а их состав постоянно меняется, постоянно забирают все новых и новых заключенных, но именно это и создает иллюзию вечно продолжающейся жизни.
У Эспоса и Мины была одна важная привилегия: им разрешалось подниматься на крышу. Там они должны были выбивать пыль из унтер-офицерских шерстяных одеял.
Раз в месяц в их углу оказывалась целая вязанка ясеневых прутьев метра два длиной, согнутый пополам прут становился отличной выбивалкой – такими эти двое выбивали пыль и хорошенько взбивали слежавшиеся, крепко утрамбованные внутренности матрасов. От подобной встряски вата становилась пушистой и пружинистой, словно хорошо взбитые до белоснежной пены яичные белки.
Однажды, когда они вылезли на крышу, то не стали предаваться томительно-тоскливому созерцанию размытой линии горизонта поверх домов или вглядываться в небеса, что превратились для них в символ безвозвратно ушедшего прошлого. Их заинтересовали только голуби, такие же худые и голодные, как люди. Птицы судорожно летали над Мадридом в поисках какого-нибудь пропитания, которое позволило бы пережить бесконечную зиму. Сгодилось бы все: и хлебная корка, и крошка облатки, бережно сохраненная голодным прихожанином после мессы, и таракан, и клоп, и цикориевый жмых, и тем более картофельные очистки – некоторым из людей они не по вкусу, оттого с презрением отказываются от них или меняют на что-то, по их мнению, более съедобное.
Как только Эспосу и Мине стало ясно: голуби вполне сгодятся в еду, – они застыли, словно окаменели. Голод победил страх голубей. Они принялись клевать хлебные крошки, в изобилии рассыпанные птицеловами на крыше. Двумя молниеносными ударами сбили пару зазевавшихся обжор. Голуби валялись кверху брюхом, с открытыми клювами, лапки прижимали к груди, будто хотели защититься от немилосердных небес, которые обрушились на них.
Одну тушку съели сами, другую выменяли у надзирателей на нечто весьма ценное, что позволило им и дальше поддерживать меновую торговлю среди заключенных.
Например, они, Эспос и Мина, в обмен на ремень дали Хуану Сенре еще пару листков бумаги, чтобы он наконец смог дописать письмо брату.
«Я все еще жив. Я не желаю считать часы и минуты. Не стану рассказывать тебе о том, что творится вокруг меня. Всякий раз, когда пытаюсь утонуть в воспоминаниях, терплю полное поражение. Возможность думать обо всем об этом – привилегия приговоренного, привилегия раба».
На галерее вспыхнула потасовка. Следом ворвался отряд охранников, пинками и угрозами подняли всех заключенных. Заставили всех встать лицом к стене, руки вверх, и так простоять два бесконечных часа. Двоих зачинщиков, арагонского стоика и анархиста из Кадиса, отдубасили так, что в них и следа прежних убеждений не осталось. Что убеждений – палкой выбили даже идеи. Хуан Сенра обдумывал, какими критериями будет руководствоваться младший капеллан, когда, многократно перечитав письмо, написанное брату, подвергнет текст цензуре и примется тщательно вымарывать из него слова и фразы.
Между тем стали разрешать свидания с арестантами. Некоторым родственникам удалось воспользоваться своими связями либо положением в обществе, своим весом в церковной иерархии, высоким воинским званием или заслугами перед Фалангой, чтобы добиться разрешений на свидание и при этом сохранить незапятнанную репутацию, которая не позволяла их в чем-либо неправедном ни заподозрить, ни обвинить. Под своды мрачных, безмолвных казематов стали просачиваться отрадные известия. Гитлер остановлен, битва с Англией замерла. Французские маки́[23]23
Партизаны.
[Закрыть] создали на севере несколько свободных зон, а Соединенные Штаты собираются оккупировать юг Испании. Все горячо желали, чтобы время не стояло на месте. Осознали: секунды, подчиняясь четкому ритму, бегут, спрессовываясь в минуты, достаточно лишь досчитать до шестидесяти. Секунды бежали скоротечно, но дни тянулись бесконечно долго.
Среди заключенных был один старик, тихий и неприметный. Ни с кем из обитателей галереи в разговоры не вступал, избегал любых контактов. Только ночью, когда все тесно прижимались друг к другу, чтобы не замерзнуть, и он не брезговал обществом. Все звали его Младенец. Холод, голод и презрение сокамерников он переносил стойко. Огромный шрам на лбу уходил к темени, разделяя волосы на две неравные части. Кроме этой запоминающейся черты, больше о нем и сказать-то было нечего, разве что глаза, огромные, молчаливые, почти неподвижные. Немигающий, застывший взгляд, словно пребывал он в постоянном непрерывном ступоре.
Никогда ни с кем не заговаривал, только вслушивался в голоса, доносившиеся из других галерей или со двора, в хаос звуков, носившихся в воздухе. Разговоры сокамерников, жалующихся на свою печальную судьбу и тяготы заключения, оставляли его равнодушным, их он не слышал. Звали его Карлос Алегриа. До ареста служил младшим лейтенантом в армии восставших. Выходец из семьи землевладельцев, чье родовое гнездо располагалось в маленькой деревушке где-то недалеко от Бургоса. Восемнадцатого июля 1936 года Карлос Алегриа направился было на железнодорожный вокзал Саламанки. Он, к тому времени уже ассистент на кафедре римского права юридического факультета университета, решил отправиться домой, но по пути его застало известие: на севере Африки началось вооруженное восстание, армейский мятеж. «Ты обязан защитить то, что тебе принадлежит по праву!» – подумал он и решил во что бы то ни стало присоединиться к повстанцам. Благодаря своему законченному университетскому образованию сразу получил звание младшего лейтенанта. Героем он, безусловно, не был, но и не страшился ужасов войны. Служил в интендантстве, отвечал за своевременные поставки всего, что могло понадобиться бойцам. Дело вел с необычайным тщанием, завел и поддерживал безукоризненный порядок в инвентарных списках, описях и ордерах. Строго следил за вечно жадными и вороватыми фуражирами-каптенармусами, чьи привычки считал дурной национальной чертой, которая в нем вызывала беспокойство и настороженность. Самоотверженной, беззаветной преданностью вскорости дослужился до звания капитан-интенданта.
За несколько часов до капитуляции полковника Касадо, который распустил армию, капитан Карлос Алегриа дезертировал. Война должна была вот-вот закончиться, а он направился без оружия, без каких-либо вещей в самое логово врага, чтобы сдаться тем, кто, не пройдет и суток, проиграет последнюю битву. Среди республиканцев никто ему не поверил и никто не защитил, никто не взял с собой при отступлении, его бросили дожидаться передовых отрядов Франко, которые уже рвались к центру Мадрида. Оттого его сразу же вновь арестовали, судили, приговорили к смертной казни через расстрел и утром на рассвете вместе с дюжинами других, таких же как и он сам, несчастных поставили к стенке. По роковому стечению обстоятельств им выпал жребий погибнуть первыми. Погибнуть первыми, потому что им было суждено попасть в западню первыми.
Приговоренные к смерти не ждут от смерти аккуратности и скрупулезной точности. Пуля по касательной прошла по черепу капитана, вспорола кожу и отрикошетила в сторону, не повредив костей. От удара он потерял сознание, упал, сверху на него навалился и прикрыл собой еще один несчастный, приговоренный к смерти, чье лицо было залито кровью. Благодаря счастливой случайности удалось избежать града пуль. Вместе с прочими телами его поспешно сбросили в общую могилу – глубокий ров, почти до краев заполненный покойниками. Наскоро присыпали землей.
Пришел в сознание, понял, что погребен под грудой беспорядочно наваленных тел, нещадно искромсанных пулями. Свободное пространство, редкие ниши были переполнены удушливым зловонием, исходящим от трупов: пота, мочи, испражнений – всем, чем пахнет ужас. И все же беспорядочно сваленные тела обратились для него еще одной необыкновенной удачей. В этом хаосе сохранились каверны и полости, заполненные воздухом, что позволяло ему дышать. Последний, но особо ценный подарок торопливых противников. Сколько времени провел он в могиле – не имел ни малейшего понятия. Единственным напоминанием, что он все еще жив, стала боль, острая головная боль. Медленно и почти монотонно раздвигал он груды тел. Наконец удалось разгрести, пробить неплотный слой земли, отделявший могильный мрак от чистых небес. Он оказался посреди голого пустыря. Позже узнал, что место называется Арганда-дель-Рей. И теперь стоял, еле живой, посреди пустыря, окутанный покоем, тишиной, беспросветным мраком, в котором ощущалась весна, абсолютно неуместная здесь, в центре только что созданного кладбища.
К кому бы он ни обращался за помощью, все, едва завидев грязного, ободранного человека, перемазанного запекшейся кровью, с огромным, через весь лоб, сочащимся сукровицей шрамом, – все в ужасе и панике захлопывали перед его носом двери и судорожно запирались на все замки. Никто ему не помог. Никто не подал ему ни лоскута, ни рубища, чтобы смог он сменить рваную, окровавленную рубашку. Никто не подал ему ни еды, ни питья. Никто не указал ему хотя бы путь, который привел бы его к родному дому.
На исходе апреля капитана Алегриа задержали в Сомосьерре, вновь арестовали и переправили в тюрьму Конде-Дуке, чтобы опять провести его по дороге, с неизбежностью ведущей к смерти.
Когда его настойчиво, с пристрастием, допрашивали тюремные офицеры: кто такой, где родился, есть ли родственники, – он неизменно отвечал, что зовут его Карлос Алегриа, и что родился он 18 апреля 1939-го в общей могиле под поселком Арганда, и что он не стал победителем в этой войне.
Оттого дали ему прозвище Младенец.
Хуан Сенра испытывал глубочайшую симпатию к этому одинокому, молчаливому человеку. Тот завораживал своей неизменной неприметностью, почти полным отсутствием в пространстве. К удивлению, подобная линия поведения, обычно порождающая подозрения среди заключенных, уж не разнюхивает ли чего тот или иной молчун, полностью развенчивала все страхи и подозрения в отношении Младенца. Однажды вечером, в сумерках, к исходу редкого дня, когда снова со двора не доносились фамилии приговоренных, он опустился подле Хуана, чутко дремавшего в своем уголке, и прошептал на ухо: «Мы с тобой оба живем взаймы. Мы должны прожить так, чтобы не остаться в долгу ни в чем и никому». Сказал и неспешно удалился в дальний конец галереи, туда, где была решетка, через которую впускали и выпускали заключенных. «Охрана, охрана, охрана!» – прокричал он решительно и даже нагловато.
Заключенные не насторожились, хотя и были удивлены настойчивыми воплями. Младенец колотил алюминиевой плошкой по прутьям решетки, кричал громко и настойчиво, с энергией, которую невозможно было даже заподозрить в этом тщедушном человечишке, клейменном смертью. Наконец появились двое конвойных, ружейными прикладами попытались отогнать безумца от решетки. Но не тут-то было. Младенцу, который научился стоически сносить боль после того, как предстал перед расстрельной командой, тупые удары солдатских прикладов были почти неощутимы.








