Текст книги "Слепые подсолнухи"
Автор книги: Альберто Мендес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Вдруг посреди упорной схватки он умудрился вырвать винтовку из рук опешившего караульного, который мгновение назад исступленно колошматил заключенного. По одну сторону решетки замерли в изумлении бравые стражи, один с винтовкой, второй без, по другую – неподвижная, мрачная тишина, а между ними – Младенец, наводящий прицел на охранников.
Эта тишина окутала и поглотила все: решетку, галерею, едва наступившую ночь и тяжелое, взволнованное дыхание, одышку Младенца, который в этот миг вершил свое правосудие. Караульный, подчиияясь властному молчаливому приказу безумца, аккуратно, медленно положил свой маузер на пол. Подчинился полностью и бесповоротно, увидев, как профессионально Младенец передернул затвор винтовки. Передернул затвор, потом медленно приставил ствол себе под подбородок. Сказал, что никого никогда не убивал и что ему суждено умереть дважды. Спустил крючок, грохот выстрела распорол замершую в тревожном ожидании тишину. Выстрелил, чтобы оплатить свои долги.
Крики, свист, резкие, отрывистые команды одних и мрачное оцепенение других подвели итоговую черту под днем, который мог бы стать одним из немногих счастливых дней, когда не случилось ни единой смерти. Младший капеллан соборовал ушедшего в мир иной и прочел отходную молитву за упокой души, оставившей на земле бренные останки, разорванные на тысячи мелких кусков.
На следующий день, несмотря на то что списки были подготовлены и во дворе тарахтели грузовики в ожидании покорных судьбе осужденных из четвертой галереи, ни одного имени так и не было названо. В тот день так никого и не отконвоировали в ставку полковника Эймара. Хуан все еще находился под глубоким впечатлением от поступка Младенца. Поражался покорности, с которой он ожидал собственной смерти. И это ожидание становилось все более невыносимым.
Смерть? Почему обязательно смерть? Пока его еще никто ни в чем не обвинил. Ничего конкретного, кроме разве того, что всю войну он провел неизвестно где и только под конец почему-то оказался в Мадриде. Никто не знал, что приехал он в столицу из Эльды[24]24
Эльда – город в провинции Аликанте (юг Испании).
[Закрыть], направленный лично Фернандо Клаудином для организации покушения на полковника Касадо.
Потратил уйму времени, скрупулезно изучая ежедневный распорядок дня Касадо. Тщательно отмечал, в котором часу тот входил и покидал ставку командования, где жил, какой дорогой, по каким улицам обычно ходил…
Когда для покушения уже все было готово, Мадрид сдался войскам генерала Франко. Нельзя было, что ли, оттянуть поражение хотя бы на пару дней?
О покушении знали только Тольятти[25]25
Тольятти Пальмиро (1893–1964) – итальянский политический деятель. В 1927–1964 гг. – генеральный секретарь Коммунистической партии Италии. Участник Гражданской войны в Испании.
[Закрыть] и Клаудин, но у них никто не спросит. Хуан был всего-то простым мелким служащим в тюрьме. Он был довольно молод. Неясное прошлое не позволяло его в чем-нибудь обвинять, привлекать к ответственности за военные преступления. И это его утешало. Он был всего лишь еще одним потерпевшим поражение, еще одним потерявшим свою удачу, тем, кто абсолютно случайно оказался в Мадриде 18 июля 1936 года.
Пожалуй, его личное, Хуана Сенры, поражение в войне можно будет от посторонних глаз скрыть.
Он услышал свое имя. Звук эхом прокатился под сводами лестниц, выходивших на галереи. Следом за именем брызнуло многократное дробное эхо, а когда сержант Эдельмиро выкрикнул его имя еще раз, стоя уже у самой решетки, отделявшей галерею от прочих помещений, все заключенные обернулись и посмотрели на Хуана Сенру, проводили взглядами, полными спокойствия, покорности и удивления. Обычно смерть приходила точно по расписанию, но только не в этот день, сейчас она пришла неожиданно.
Хуан поднял руку, в кулаке он судорожно сжимал алюминиевую плошку. Сержант двинулся к выходу, расчищая свободный проход заключенному среди скорчившихся на полу сокамерников. У выхода заняли определенный порядок: сержант впереди процессии, посреди – Хуан Сенра, двое солдат, истощенных и тщедушных, по бокам сзади. Так спустились к малюсенькой камере без единого окна, у пищеблока, в подвале.
Там их уже поджидали полковник Эймар и женщина, укутанная в потрепанную каракулевую шубу. Пожилая дама прижимала сумку к груди, словно хищная птица свою добычу. Они устроились на каменных лавках. При виде Хуана пожилая дама хотела было встать, но властный, решительный жест полковника пресек ее попытку.
Сержант и караульные замерли в ожидании приказа начальника, который наконец соизволил вяло махнуть рукой.
– Хотите остаться с заключенным наедине, господин полковник? – с удивлением спросил сержант.
В ответ господин полковник еще раз взмахнул рукой, но более решительно. Он сопроводил солдат до выхода из камеры. Дверь они оставили полуоткрытой, отошли на достаточное расстояние так, чтобы было не слышно, о чем говорят, но зато можно было следить за тем, что происходит в камере.
Было видно, как полковник и его супруга устроились против Хуана Сенры, который оставался спокойным в ожидании объяснений, что происходит.
Было видно, как пожилая женщина, укутанная в потрепанную каракулевую шубу, неторопливо вынула из сумки фотографию, протянула ее заключенному и тот кивнул в знак согласия.
Сержант Эдельмиро не мог расслышать ни слова из того, что говорил Хуан Сенра, простодушно и чистосердечно рассказывающий родителям, каким был их сын, Мигель Эймар. Говорил о его необузданном, своевольном характере и неустрашимой отваге, которую тот проявил, отказываясь покинуть уже обреченный Мадрид. Сержант Эдельмиро не мог слышать историй, которые искусно плел Хуан Сенра матери Мигеля. Лицо пожилой женщины все более озарялось внутренним светом – по мере того, как каменные пласты лжи замещали собой изуверскую жестокость реальности.
Сержант Эдельмиро не мог интуитивно почувствовать – война не оставляет места чувствительности, особенно в восприятии мелких деталей, – что инстинкт выживания заставил Хуана Сенру поддаться чувству жалости к женщине, обезумевшей от горя, и следовать за этим чувством жалости до тех пор, пока он не понял, что слышит то, что называется предсмертным хрипом.
Единственное, что сержанту было видно: пожилая дама подошла вплотную к заключенному Сенре, который во власти собственного красноречия все говорил и говорил без остановки. Говорил монотонно, многословно, отвечая на короткие вопросы пожилой дамы, супруги полковника. С огромным удивлением сержант увидел, как пожилая дама по-матерински нежно взяла заключенного за руку и усадила его на скамью рядом с растерянным полковником. Скамья стояла по правой стороне камеры, за дверью, оттого сержанту в проем не все было видно. Один из караульных попросил разрешения свернуть сигарету, и все трое немых свидетелей с облегчением отмахнулись от того, что происходило в камере. Никто из них не решился спросить о чем-либо старшего по званию.
Когда Хуан вернулся обратно во вторую галерею, в его голове все еще звенела последняя фраза, произнесенная пожилой дамой: «Я передам тебе свитер, здесь очень холодно». И умоляющее лепетание сурового полковника: «Виолета, пожалуйста!»
Хуан не отважился никому рассказать о том, что произошло в камере, когда он остался наедине с пожилой дамой и полковником. Да никто ни о чем его и не спрашивал. Никто, за исключением Эдуардо Лопеса. Некое подобие эндогамии, брачно-родственных отношений внутри боевой группы воинов, потерпевших поражение, заставляло Хуана откровенничать с политкомиссаром. Тот в данную минуту был в полном замешательстве.
Хуан уже готов был заговорить с Эдуардо Лопесом, но вдруг осознал: тот потребует рассказать всю правду без утайки.
На следующий день было воскресенье.
Всем заключенным предписывалось отстоять воскресную мессу, которую проводил младший капеллан прямо в галерее. Его огненная проповедь, исступленно-яростная, приторно-патриотичная и воинственная, целиком и полностью была посвящена Младенцу. С беспощадностью архангела капеллан заклеймил презрением самоубийство, правда, о прочих смертях, случающихся ежедневно, не обмолвился ни словом. Все слушали проповедь в гробовой тишине. Некоторые, более других движимые жаждой жизни, выстроились в очередь для причастия. Среди них и завшивевший юноша. Причастившись телом Христовым и Его кровью, возвращались на свои места, преклоняли колена, уткнувшись лицом в ладони, – не столько ревностно, сколько боязливо.
Хуан спросил завшивевшего юношу: действительно ли он верит, что причастие способно изменить его судьбу? Тот ответил, что да, конечно, но к тому же облатка – какая-никакая еда, а он вечно голоден.
Горячая проповедь младшего капеллана сподвигла Хуана взяться за неоконченное письмо к брату. Во времени ощущалось нечто осязаемое, что двигалось медленно, толкая перед собой события, подгоняя их. Но сами секунды тянулись невыносимо долго. С каждым новым вязким и плотным мгновением в душе Хуана росло резкое неприятие, порождая в нем глухое, все более крепнущее злобное раздражение.
Едва закончилась воскресная месса, он устроился в своем привычном уголке, достал бумагу, карандаш и принялся за письмо:
«…Я все еще жив. Язык моих сновидений с каждый часом становится понятнее. Я говорю о потере сознания, о забытьи тогда, когда хочу выразить редкие ощущения, о которых мне с нежностью говорят сны. Холмосклонностъ над бездной, грубонеусыновление одинокого, как перст, сироты, соннодлиннотность, высокобезвариантность – вот одни из многих слов и выражений, которые произносят мои собеседники по ту сторону снов и которые теперь я понимаю. Рассказывают, с тоской описывая грустные пейзажи и неизведанные места, лежащие далеко за пределами видимых стен. Называют прекраснопернатым все, что обладает способностью предчувствовать, и волковатостью – завывание ветра. Называют хрупкозвонностью журчание лесного ручейка. Мне нравится говорить на этом языке».
Подле Хуана молча устроился завшивевший юноша. Хуан оторвался от письма. Подумал, что научился вполне сносно определять виды тоски, отличать одно отчаяние от другого, понимать: это страх с ненавистью, или только ненависть, или только страх. Он даже умел различать разные раскаяния человека: от того, что совершил, и от того, что так не решился совершить. Но у этого юноши во взгляде виделся отсвет давно забытого чувства: тоски. Наверное, именно поэтому они могли так долго и неторопливо вести беседы, поглядывая сквозь крохотное зарешеченное окошко в высокие небеса. Хуан рассказывал о Моцарте – еще одном персонаже, потерпевшем поражение, – и о Сальери, рассказывал о Рамоне-и-Кахале[26]26
Рамон-и-Хахаль Сантьяго (1852–1934) – испанский гистолог. Лауреат Нобелевской премии по медицине (1906).
[Закрыть], одиноком борце, и о том, из чего состоят облака. Рассказал о Дарвине и о важности большого пальца руки, благодаря которому человек смог стать человеком, спустился с дерева на землю и научился убивать себе подобных.
– Но ведь все, что случилось: и Народный Фронт, и война, и все-все, – все было только для того, чтобы навсегда с этим покончить. Разве не так?
Тем промозглым и зябким вечером в галерее, когда был нарушен естественный ход вещей, Хуан ничем не смог утешить бедного юношу. Все было бесполезным, поскольку отправная точка была избрана неверно. Как ни вертись, а тебя все время окружают люди, которые против тебя. Это словно изощренное наказание. И тогда никто не обязан творить добро.
– Я тебе не надоел?
– Было бы здорово, если бы ты дал мне табачку скрутить сигаретку! – вот и весь его ответ.
Поболтали еще о том о сем и вовсе позабыли о смерти. Воскресенье, поддельное воскресенье пробежало, пролетело, прошло в городе, залитом приторно-сладким сиропом страха. Потянулись нескончаемые дни, наполненные утренними перекличками, рядами ожидающих приговора, списками осужденных трибуналом полковника Эймара. А время все текло нескончаемым потоком. Передышки стали появляться значительно чаще. Сегодня снова не было расстрельных грузовиков, никого не вызвали на допрос в трибунал по борьбе с масонством и коммунизмом… Хуана вообще никто никуда не вызывал.
Несколько недель спустя, вечером, он вновь услышал, как выкрикнули в дальнем коридоре его фамилию. Опять появился сержант Эдельмиро и повел по тюремному лабиринту в крохотную каморку в подвале за пищеблоком. Там его уже поджидали свирепый полковник и его супруга, пожилая дама, укутанная в поношенную каракулевую шубу. Она протянула ему зеленый свитер: «Его носил мой сыночек». И снова начался разговор, словно с последней встречи не прошло и дня.
Теперь пожилая дама уже рассказывала забавные истории из жизни сына. В ответ Хуан принялся вспоминать, как однажды Мигель отдал свои шерстяные носки несчастному заключенному, который более других страдал от холода, как бросил свою пайку прямо в лицо тюремному повару, – тот отказался дать кусок хлеба заключенному, который запел «Лицом к солнцу»…[27]27
«Лицом к солнцу» – гимн шпанских фалангистов.
[Закрыть]
Рассказы эти были сплошной выдумкой и все же не чистой ложью, стороннему наблюдателю они могли бы показаться обыкновенными историями, и ничего особенного в рассказанном не было – ни героического, ни хотя бы возвышенного. Выбранная стратегия сработала безукоризненно. Хуан Сенра почувствовал и перепроверил ее. Дважды – сержант Эдельмиро и не заметил – он подобострастно склонил голову и произнес вполголоса: «К вашим услугам, господин полковник», и тот растаял и уступил во всем дорогой Виолете, и Виолета наконец: наше время истекло, нам позволено не более пятнадцати минут. А потом раскрыла сумку и вытащила бутерброд с селедкой, завернутый в грубую оберточную бумагу.
– Я снова приду, – сказала пожилая дама, переглядываясь с мужем.
Вернувшись в галерею, Хуан опять выдержал дотошный допрос Эдуардо Лопеса, добрался до своего уголка и разделил с завшивевшим юношей бутерброд с селедкой. Что он мог поведать политкомиссару, который однажды возьмет и расскажет всем все, что он знает о Хуане и его истории? То, что он все еще жив, – чистейшая случайность, счастливое стечение обстоятельств, не более, притом что его приговорили к смертной казни без всяких на то оснований. У комиссара не было никакой возможности связаться со своими, с кем-нибудь на свободе, за пределами тюрьмы. И несмотря на все это – вот она, сила привычки и дисциплины! – он продолжал по крупицам собирать информацию и анализировать поступки заключенных.
Под каким-то благовидным предлогом Хуан закончил разговор и удалился. Жизнь благоухала селедкой и от этого становилась чудесной.
Шли дни. Наступил март. Промозглый, влажный, холодный март. Месяц, в котором невозможно жить.
Хуан испытывал глубочайшее отвращение к вещи, которую когда-то надевал Мигель Эймар, однако с радостью принимал в дар тепло свитера, согревавшего его бесконечно долгими ночами.
С каждым днем списки становились все короче и короче, но самое обнадеживающее: многие по приговору получали тюремное заключение, а не расстрел.
Это было неким подобием жизни.
Хуан еще раз повидался с пожилой дамой, закутанной в поношенную каракулевую шубу, и ее мужем-подкаблучником. Опять принялся плести кружево невероятных историй, полных героических свершений. Паутина лжи отражалась едва уловимым удовольствием на лице, скользила тенью удовлетворения по бесцветным, сурово сжатым губам пожилой дамы, по губам, в которых никто не смог бы заподозрить даже способность поцеловать кого-либо. Хуан сам себе напоминал легендарную Шахерезаду, чей бесконечный выдуманный рассказ дарил еще одну ночь жизни. И еще одну.
И еще одну.
Однажды на рассвете в списке обвиняемых, которым должен был зачитать приговор полковник Эймар, оказалась и фамилия завшивевшего юноши. Хуан прождал его возвращения из трибунала целый день. Через зарешеченное окошко крикнул, мол, не знает ли кто, что случилось с Эухенио Пасом. Никто ничего не слышал о нем. Даже младший капеллан ни малейшего понятия не имел о судьбе юноши. Для Хуана потянулась вереница дней, заполненных новой, до тех пор еще неизведанной тоской. Тоска по тоске, неопределенность неопределенности.
Скрытая от посторонних взглядов жизнь в тюремном чреве складывается в хронику чувств, переживаний и привязанностей, в нагромождение воспоминаний. Складывается в хронику, которая даже самих заключенных повергает в недоумение. Оказывается, для того, чтобы вновь вызвать в своей памяти, в своей душе чувство, некогда пережитое там, на свободе, надо было заново перепрожить всю жизнь до последнего дня. Хуан содрогнулся от ужаса, представив себе: если мы окажемся в могиле живыми, нас возлюбят только черви.
Подкупил сержанта Эдельмиро, отдал ему свитер Мигеля Эймара. Но только то и удалось узнать, что Эухенио Пас оказался в четвертой галерее, даже за что его приговорили, осталось неизвестно. Попытался передать весточку товарищу по несчастью, но платить было нечем, поэтому Эухенио Пас так никогда и не узнал, что Хуан Сенра посылал ему крепкое рукопожатие, обнимал по-дружески и по-братски.
Он так никогда и не узнал, что Хуан Сенра хотел разузнать, где затерялась женщина из Сеговии, которая под сердцем носила ребенка. Разузнать, чтобы рассказать: Эухенио был верен ей до конца дней своих и тосковал о ней. Никогда так и не узнал: Хуан переживал, что поранил ему голову, вычесывая вшей и гнид из его волос.
Однажды утром на рассвете Хуан, несмотря на холод, сочившийся через давно разбитое окно, прильнул к решетке и услышал: офицер, выкликавший имена приговоренных к смерти, произнес имя Эухенио Паса. Собрав все силы, он рывком подтянулся и, как мог дальше, высунулся из окна. Крикнул:
– Эухенио, не залезай в грузовик! Слышишь, это я – Хуан!
Офицер все так же монотонно, не обращая ни малейшего внимания на шум и крики, будто и вовсе никто его не прерывал, продолжал громко выкликать имена обреченных. Силы понемногу оставляли Хуана, и наконец в полном изнеможении он упал на пол. Разрыдался. Плакал так, как не мог даже представить, что сможет плакать после стольких лет войны. Когда за воротами тюремного двора стих рокот мотора, то, окажись рядом с ним некий переводчик слез, хорошо обученный толкователь рыданий, он смог бы разобрать в обрывках бессвязных междометий единственное слово, которое твердил Хуан: «Прощай!» Но никто его не слышал. Вялость и упадок сил сделали его невосприимчивым к холоду, голоду, дыханию окружающих. Вялость и бесчувственность овладели им на два дня и две ночи, словно все биологические процессы замерли в нем, будто умерли они от тоски и печали.
Хуан понял: в его распоряжении осталось времени не так уж и много, чтобы закончить письмо. Ровным четким почерком продолжил писать, заполняя весь лист, который удалось ему раздобыть:
«Я пока еще жив, но когда ты получишь это письмо, меня уже расстреляют. Я хотел многое рассказать тебе, но теперь понимаю, что из этого ничего не выйдет. Я отказываюсь жить с черной тоской под сердцем. Понял, что дивный язык, который мне пригрезился в снах, будто бы рожденный для описания волшебного и любимого мира, на самом деле – язык мертвецов. Не забывай меня и постарайся стать счастливым. Я люблю тебя, твой брат Хуан».
Попытался представить выражение лица младшего капеллана, с которым тот будет читать письмо и подвергнет его строгой цензуре. Запечатал конверт, надписал адрес брата и передал письмо караульному, чтобы тот отправил его. Обычная процедура.
Так всегда покойники прощаются с живыми.
На третий день сержант Эдельмиро трижды, прежде чем Хуан вышел из полуобморочного забытья, выкрикнул его имя. Кто-то помог ему добрести до выхода с галереи. На этот раз караульные не конвоировали его, а погрузили на носилки и доставили на встречу с пожилой дамой, укутанной в поношенную каракулевую шубу. Там, в крохотной каморке за пищеблоком, она уже ждала его – внимательная, по-матерински заботливая; в полумраке, на втором плане, скрывался полковник Эймар.
Пожилая дама справилась о самочувствии Хуана. Тот медлил с ответом, будто и вовсе не понял вопроса. Наконец выдавил: он уже покойник. «Давайте, давайте быстрее, ну же! – оживленно жестикулируя, командовала дама, укладывая его на скамью. – Все пройдет». Хуан с покорностью подчинился настойчивости пожилой дамы, только головой покачал.
– Ты еще очень молод. Все пройдет. Вот увидишь. – (Хуан в ответ лишь качал головой.) – Посмотри, я принесла тебе бутерброд.
– Я не хочу есть.
– Ты должен поесть, ты плохо выглядишь.
– Со мной все в порядке.
– Что случилось?
Хуан обвел взглядом полковника и его жену. Они говорили с ним, обращались с ним так, будто были его хозяевами. Хуан был их игрушкой, марионеткой, покорно подчиняющейся малейшему движению нитки, которую они дергали; двигался, когда они его подталкивали, замирал в неподвижности, когда ему приказывали замереть. Оттого им было непонятно его нынешнее поведение.
– Я все вспомнил.
Пожилая дама допустила непростительную ошибку, когда участливо поинтересовалась, что же такое вспомнил юноша, если ему стало так плохо.
Хуан признался ей, что вспомнил всю правду, истинную правду. Что их сын действительно был расстрелян, поскольку был преступником, но не военным преступником; согласно судебному решению, преступником уголовным, самым что ни на есть последним негодяем и подонком, вором и убийцей мирных жителей, который грабил и убивал ни в чем не повинных людей. Прожженный деляга и грязный спекулянт, но что хуже всего – гнусный предатель своих же товарищей. Благодаря его сотрудничеству со следствием было покончено с целой группой предателей, благодаря его стараниям удалось положить конец бесчинствам банды, промышлявшей нелегальной торговлей медикаментами. По счастью, ему самому это сотрудничество ничего хорошего не принесло. В конце концов он предстал перед трибуналом, был осужден и абсолютно справедливо приговорен к смертной казни через расстрел. Приговор действительно был приведен в исполнение. И ничего героического в его смерти не было. «Я признаюсь, я вам солгал – я лично командовал расстрельным взводом, который его отправил на тот свет. Он наложил полные штаны, рыдал, умолял, чтобы мы его пощадили, не убивали, что он еще больше расскажет о тайных мадридских организациях, поддерживающих Франко. Был он полным дерьмом и подох как полное дерьмо. Все, что я до того рассказывал вам, – ложь и ничего более. Я сделал это, спасая свою жизнь, но я не хочу покупать жизнь ценой вашего успокоения, не желаю вас больше утешать. А сейчас я хочу уйти».
Все это было как гром среди ясного неба, яркой вспышкой ослепило, молниеносным ударом оглушило полковника и его жену. Сейчас они услышали истинный рассказ об их сыне, начертанный огненными красками. И эти огненные всполохи с непреклонностью указали: все это – правда. Никто не лжет ради того, чтобы умереть.
Никто не помешал Хуану выйти из крохотной каморки, куда его, обессиленного и едва живого, принесли на носилках и которую он покидал на своих ногах; он потребовал, чтобы сержант доставил его обратно на галерею. Сержант дожидался разрешения полковника. Остекленевший взгляд начальника он истолковал как молчаливое дозволение и, преисполненный воинственности, по его мнению именно сейчас, в данную минуту необходимой, грубо толкнул в спину Хуана Сенру. Поднимаясь по лестнице, караульный настороженно, пока не достигли второй галереи, держал дистанцию с заключенным.
Хуан Сенра ни с кем не стал разговаривать, не занял очередь за вечерней похлебкой, замер в неподвижной задумчивости у оконца. За прутьями решетки чудилось бескрайнее серое небо, которое могло отменить даже и весну.
Два дня спустя его имя оказалось первым в списке отправляющихся в трибунал. Он был первым, кто предстал перед полковником Эймаром. Был первым, кого приговорили к смертной казни в этот день. Ни угрозы младшего лейтенанта Риобоо, ни удары по лицу секретаря-альбиноса, великого художника боевых штандартов, не могли заставить его стоять по стойке «смирно».
На следующее утро его имя оказалось первым в расстрельном списке. Он спустился во двор, забрался в кузов, и, когда грузовик, набитый приговоренными к смерти, направился в сторону кладбища Альмудена, в тот момент, когда грузовик выехал из ворот тюрьмы, Хуана Сенру осенило: Эдуардо Лопес останется непоколебимо спокойным, узнав, что не было никаких оснований оставлять в живых какого-то Хуана Сенру. Потом попытался представить, какими критериями будет руководствоваться младший капеллан, подвергая строгой цензуре письмо, которое он все же дописал до конца. Успокоился, осознав, что оно так никогда и не будет отправлено.
И еще его безмерно успокоило воспоминание о полковнике Эймаре, с лица которого навсегда исчезло самодовольное выражение.
А когда он подумал о брате, ненависть окончательно покинула его.








